Текст книги "История частной жизни. Том 2: Европа от феодализма до Ренессанса"
Автор книги: Филипп Арьес
Соавторы: Филипп Браунштайн,Филипп Контамин,Жорж Дюби,Доминик Бартелеми,Даниэль Ренье-Болер,Шарль Ла Ронсьер
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 44 (всего у книги 54 страниц)
Явных признаков завоевания человеком личной самостоятельности становится больше в XII веке, в течение которого ускоряется децентрализация экономики; происходит существенный рост сельского хозяйства, способствующий оживлению дорог, рынков, деревень и заставляющий их понемногу обеспечивать город всеми системами контроля и необходимыми для жизни условиями; деньги начинают играть одну из ведущих ролей в повседневной жизни, и все чаще звучит слово «зарабатывать». Именно с того времени в архивных документах все многочисленнее упоминания о сундуках и кошельках, на месте раскопок все чаще находят остатки ключей: все это свидетельства ясно выраженного желания держать собственное движимое имущество под замком, копить деньги и тем самым уменьшать зависимость от семьи. Признак большей свободы: коллектив уступает место индивидуальным начинаниям. Инициатива проявляется в сельской местности (там успешнее начинают осваивать целину) и в предместьях городов, населенных торговцами и ремесленниками, часть которых быстро сколачивает себе состояние. Но давайте не забывать, что это касается и господствующего класса: его отдельные представители предлагали свои услуги и свой опыт сильным мира сего и, работая у них секретарями, не менее быстро богатели. Некоторые рыцари, продавая полученные ими на турнире призы, загребали деньги пригоршнями. Подобные тенденции – усиление инициативности и рост личных доходов – привели к постепенному утверждению роли личности.
Она находит выражение во многих формах, например в образах совершенного человеческого тела, созданных этим обществом. Когда находишься в соборе Сен–Лазар в Отёне, создается впечатление, что к 1125–1135 годам (время строительства собора) была разработана некая иконографическая концепция, в соответствии с которой скульпторам предписывалось отказаться от абстракции, придавая каждому из персонажей индивидуальные черты. Спустя десять лег в Королевском портале Шартрского собора мы видим скульптуры с выразительными губами и живым взглядом, потом и тело освобождается от иератизма. Наконец, много позже, в последней трети XIII века, начинается новый, решающий этап, когда скульпторы начинают искать портретное сходство с изображаемым персонажем. Эта эволюция приемов изображения человека полностью совпадает по времени со всеми изменениями, которые можно заметить в других областях культуры. Так, на пороге XII века в школе происходит переход от наставлений к «диспуту»: урок превращается в состязание, дуэль, поединок, где два ученика, стоя друг перед другом, соперничают между собой, как на турнире. В то время, когда лица статуй освещаются жизнью, в среде ученых, размышляющих над текстом Писания, зреет мысль о том, что спасение достигается не только участием в каких–то обрядах, не только слепым подражанием и пассивностью, но и самосовершенствованием. Это – приглашение к самоанализу, к исследованию собственного сознания, поскольку отныне считается, что грех таится не в действии, а в намерении, ибо возникает в глубине души. Процессы морального регулирования переносятся во внутренний мир человека, в частное пространство, которое отныне не связано с общиной. Грехи смываются раскаянием, деланием очиститься, попытками улучшить себя с помощью рассудка, как полагал Абеляр, или любви, к чему призывал святой Бернар; оба сходятся в необходимости личного совершенствования. В том же русле лежат дискуссии о браке, ведущиеся среди молодых людей в городских школах; в ходе этих дискуссий постепенно формируется убеждение, что брачный союз основан на взаимном согласии, а следовательно, личное обязательство каждого из супругов перевешивает решение, коллективно принятое в «общинной» частной жизни советом семьи. Расцвет автобиографии в начале XII века – еще один симптом того же явления; конечно, Абеляр и Гвиберт Ножанский подражают античным образцам, но их литературные труды блестяще утверждают независимость личности, распоряжающейся собственными воспоминаниями так же, как и сбережениями. Личность требует идентичности в рамках группы, права иметь тайны, отличные от тайн коллективных. Небезынтересно, что герои духовных битв, святые, очень часто прославлялись за способность скрывать свои намерения, уклоняясь таким образом от враждебного давления их окружения: ложь как защита самых сокровенных областей частного, ложь святого Симона, прятавшего под кирасой свою власяницу, ложь святой Хильдегунды, скрывавшей женский облик под одеждой цистерцианского монаха.
Эта эволюция точно совпадает с постепенным распадом больших «семей», о котором свидетельствуют письменные источники и археологические исследования, с появлением своего угла у «домашних» рыцарей, с роспуском объединений каноников, каждый из которых поселяется в отдельной постройке во внутренней части монастыря, с увеличением числа браков младших детей из аристократических семейств. Она совпадает с колонизацией земель на окраинах старых деревенских поселений. Господствующей тенденцией феодальной эпохи на всех уровнях социальной структуры было дробление, смешение, сокращение ячеек частной жизни. Подобное движение способствовало скорее индивидуализации семей, а не личности, которая далеко не сразу обрела свободу. Чтобы проследить процесс фрагментизации до его логического конца до освобождения индивида, нужно сосредоточить внимание на двух общественных стратах. До XIV века прогресс наблюдался лишь на двух уровнях: он затронул, во–первых, институт монашества, а во–вторых, рыцарское сословие со всеми его авантюрами и надеждами.
Святой Бенедикт представлял свой устав как свод «элементарных правил для начинающих». В нем монастырская жизнь предлагалась людям, которые еще не были достаточно сильны для испытаний отшельнической жизни. Но подразумевалось, что существует более высокий уровень совершенства, достичь который можно уединением, крайней формой монашеского ухода от плотского мира: устав определял условия, необходимые для продвижения к этому идеалу. По существу, речь шла об ограничении не столько пространства, сколько времени, материально и духовно изолирующего человека, с тем чтобы он мог сосредоточиться на себе. Добиться этого можно было через обет молчания, через уход от мира и замыкание в себе, поскольку индивид разрывал связи со своей группой; считалось, что такой опыт травмирует, но вместе с тем способствует духовному росту. Конечно, при испытании молчанием для таких новичков, как монахи–бенедиктинцы, допускались какие–то послабления. Они жили общиной, и им необходимо было обмениваться информацией, поэтом) в аббатстве Клюни был изобретен язык жестов. С другой стороны, запрет на разговоры не распространялся на еже дневные собрания в капитуле, а в некоторые дни – и после шестого часа, летом он не действовал после девятого часа и в о время трапезы. Впрочем, согласно законам аббатства, «частные» разговоры прекращались в период ужесточения аскетических практик, во время постов; прославлялась великая тишина ночи, которая казалась святому Бенедикту залогом высочайшего духовного подъема. Кроме того, часть времени, отводившегося на молчание, была занята индивидуальным чтением, явным образом понимаемым как «частное», как еще один пример «ухода в себя», как мистический диалог с Писанием, иными словами – с Богом. И наконец, устав святого Бенедикта призывает к «частным» молитвам – страстным, коротким и частым.
Честно говоря, то толкование устава святого Бенедикта, которое было принято в аббатстве Клюни, привело к урезыванию личной независимости монахов в пользу пения псалмов, коллективного акта, в течение которого в унисон с григорианским пением укреплялась сплоченность общины. Однако с начала XI века, вследствие «открытия мира» и благодаря влиянию восточных христиан, наряду с чисто латинской концепцией монастырской жизни, предложенной Бенедиктом Нурсийским, развивается иной взгляд на монашество, пропагандирующий одиночество и возврат человека в частную сферу. Призыв бороться с дьяволом не под защитой общины, бок о бок с соратниками, а в одиночку, беря всю ответственность на себя, – призыв, который звучит сначала на Апеннинском полуострове, затем постепенно распространяется на другие европейские территории и в конце концов, в последние десятилетия XI века, завоевывает весь Запад. Желание достичь большего совершенства в одиночестве, в уединении подталкивает Роберта Молемского к отказу от обычаев аббатства Клюни. Он основывает монастырь Сито. Цистерцианцы намеревались вернуться к духу и букве предписаний святого Бенедикта, поэтому они остались верными принципу общинной жизни, но решили еще больше удалиться от суетного мира, укрывшись от него непроницаемой завесой: ореол лесного уединения, непременность которого они ревниво отстаивали для каждого монастыря. Кроме того, они требовали от настоятелей еще большей отрешенности: подавая другим пример, аббат цистерцианского монастыря уединялся ночью – в самое опасное время суток – в своей келье; в минуту испытаний он поднимался на новый уровень самоизоляции, поскольку его обязанностью было в одиночку дежурить на подступах к монастырю. Цистерцианцы остановились на этом. Картезианцы пошли еще дальше: они не только удалялись в самые труднодоступные и пустынные места, чтобы жить среди диких зверей, не только поднимались в горы, чтобы достичь духовного возвышения; их устав ограничивал пребывание в общине весьма коротким временем, отведенным на литургическую службу и праздничную трапезу; в остальные дни каждый член братства должен был в тишине своей хижины молиться и работать как истинный монах, то есть в полном одиночестве.
В картезианстве воплощается стремление к одиночеству, которое позднее, после обращения святого Бруно, проявилось в менее дисциплинированных формах: повсюду, особенно, должно быть, в Западной Франции, монахи–отшельники удаляются от мира в безлюдные леса и долины. Преодолевая все препятствия, невзирая на настороженность епископов, отшельничество приобрело такую популярность, что про никло даже в среду монахов–кенобитов. Весьма показательна в этом смысле ситуация с аббатством Клюни, где особенно подозрительно относились к индивидуализму (Гильом де Вольпиано раскритиковал такое отношение, назвав одним из видов гордыни: «Гордыня рождается, когда кто–то говорит, что он будет жить один и не желает встречаться со своими братьями»): во второй четверти XII века в стенах аббатства официально допускались некоторые ограниченные формы анахоретских практик. Наиболее уважаемым из монахов раз решалось на время поселяться в шалаше посреди леса, вдали от аббатства; сам аббат, Петр Достопочтенный, любил иногда там уединиться. Следовательно, одиночество не возбранялось, но тщательно дозировалось в зависимости от «веса» каждого из адептов подобных практик, ибо они продолжали внушать беспокойство. Святой Бернар выразил эту тревогу, обращаясь, правда, к существу хрупкому – к женщине, монахине: «Пустыня, сень лесов и тишина дают так много возможностей совершиться злу <…>. Искуситель может приблизиться, не таясь». По мнению Елизаветы из Шенау, «некоторые любят одиночество не столько из надежды совершать добрые дела, сколько ради свободы делать что пожелают». Как провести границу между отшельниками, прельщенными, как некогда Адам, независимостью и охваченными той же гордыней, и решительными противниками существующих порядков, которых называли еретиками и которые тоже бежали в пустыню с надеждой на более тесный личный контакт с Духом?
В последней трети XII века в литературе о рыцарях, центром создания и распространения которой был северо–запад Франции, первостепенную роль играют отшельники, что объясняется двумя основными причинами. Во–первых, в романах лес – одно из двух главных мест развития сюжета (место, где героя ожидают различные приключения) и естественная среда обитания отшельника в эту эпоху и в этом регионе; во–вторых, песни и романы писались для того, чтобы как–то сгладить недовольство, зреющее внутри частной феодальной среды: мы знаем, до какой степени эта среда подавляла стремление личности к свободе. Эти произведения наполняют воображаемый мир тем, чего в реальном мире молодые люди, составляющие наиболее восприимчивую часть читательской аудитории, были лишены. Романы прославляют личность, призывают к освобождению от всяческих ограничений, например от пут религиозной морали. Отшельник предстает индивидом, который действует в одиночку и никому не подчиняется, который исповедует христианство, полное снисхождения к окружающим, и который избавился от навязываемых ему ритуалов. Когда человек оставляет позади домашнюю сутолоку и суету, он превращается в рыцаря, который странствует в одиночку и которого ведут лишь его собственные желания. Иными словами, эта литература прежде всего обращает внимание на то, что отрицает и от чего предлагает уклониться; она протестует против подавления личности домашним коллективом. Но историк не может сомневаться, что она обостряла потребность в интимности, что она помогала ее удовлетворять, на ходя лазейки, через которые индивид мог убежать от общины, призывая каждого следовать примеру изображенных героев. Историк также должен учесть, что интрига романа не могла быть полностью оторвана от реальности (иначе она не при влекла бы читателей), а следовательно, воспеваемый ею идеал не был недостижим. Бесспорно, куртуазное общество, так же как и монашеское, все более и более ценило индивидуальный опыт и предоставляло ему средства для развития.
Выполняя педагогическую функцию, рыцарская литература призывала индивида к преодолению себя, предлагала путь постепенного воспитания через прохождение ряда испытаний, чтобы таким образом он стал полноценной личностью. Помимо мистики цистерцианцев и картезианцев литература призывала индивида подвергать себя испытанию – идти к цели шаг за шагом, в одиночку, молча. Итак, в качестве идеального образа она представляет одинокого рыцаря, удалившегося от мира и скитающегося где–нибудь в безлюдном лесу или другом опасном месте, где он встречается лицом к лицу с подозрительными персонажами вроде фей. Впрочем, кто же вдали от людских взглядов станет его судить, определять его значимость, назначать ему цену? Поэтому действие романов развивается в виде последовательно сменяющих друг друга сцен в двух противопоставленных средах: в пустынной (лесу) и оживленной (при дворе). Литература, о которой я здесь говорю, по праву называется куртуазной[167]167
Или придворной (от «cour» – двор).
[Закрыть]; она предпочитает изображение леса всем другим пейзажам, но показывает его как оборотную сторону реального мира, как его эквивалент. В реальности королевский двор был вдохновителем тех воспитательных задач, выполнению которых как раз таки служили романы; следовательно, двор был «центром по повышению общественного престижа» рыцарей: там под надзором «мэтров» можно было устраивать состязания с другими рыцарями и добиваться признания. Рыцари жили частными общинами, столь же замкнутыми, как у монахов в аббатстве Клюни, однако отличались от последних тем, что младшие дети благородных семейств, не имевшие оснований надеяться на наследство, могли здесь добиться общественного роста благодаря своим личным качествам. Через образ леса «эскапистская» литература транслирует процедуры отбора, посредством которых отдельным рыцарям удавалось выделиться в рамках своей группы. Отделяясь от войска, где они терялись, где они были неразличимы, демонстрируя личную отвагу, совершая индивидуальные подвиги, – совсем как святые, которых именно в тот период иконография стала наделять индивидуализированными чертами, – рыцари, одержав какую–нибудь публичную, яркую победу, доказывали свою смелость и получали за это персональное вознаграждение.
Речь шла не только о военной доблести, но и о любовных подвигах. На проблему рыцарства стоит взглянуть с точки зрения любви, чтобы понять, что соответствует в рыцарском мире тем лесным хижинам, где в середине XII века поселялись некоторые клюнийские монахи, удаляясь от общины, а также чтобы проникнуть в самую интимную сферу – на территорию частного личного, отвоеванную у частного коллективного. В биографии Роберта Благочестивого, написанной в начале XII века монахом Эльгодом, автор передает рассказ о том, как Гуго Капет, проходя по дворцу, набрасывает свою мантию на парочку, занимающуюся любовью в простенке между дверями. Половой акт, самый интимный акт из всех, какие возможны, должен был происходить непременно ночью, под покровом темноты, за стенами комнаты, скрывающими его от посторонних взглядов; в противном же случае он приобретал ореол скандальности. Материалы по этой теме очень скудны; сошлюсь на показания дамы из Монтайю, Беатрисы Планиссоль, которые она дала инквизиции. Женщина признается в том, что еще при жизни первого мужа подверглась изнасилованию, причем это произошло днем в ее спальне, за перегородкой; что однажды, уже после того как она овдовела и стала хозяйкой замка, в ее комнату ночью пробрался майордом и спрятался под кроватью, ожидая ее прихода; что, когда потушили свет, он украдкой залез в ее постель, пока она наводила порядок в доме; что она закричала, подзывая служанок, которые «спали на соседних постелях в ее спальне» (как видим, в темноте скопление народа не мешало подобного рода эпизодам). Вновь выйдя замуж, она как–то раз среди белого дня в подвале, оставив служанку караулить дверь, отдалась священнику; овдовев повторно, она завлекла другого священника в свой дом и ночью отдалась ему в прихожей, возле двери, а на следующий день ждала, пока уйдут ее дочери и служанки, чтобы возобновить начатое ночью. Такова была реальность: в этих открытых, переполненных людьми домах блуд не был редкостью; запретная любовь вполне сочеталась с семейным коллективизмом; любовь должна была быть безрассудной – как у Тристана и Изольды, – чтобы заставить убежать в область странного и безумного.
Любовь, которую мы называем куртуазной, любовь изящная имела ту же конечную цель и реализовывалась в тех же местах. Впрочем, это был род общественной игры, в которой естественным образом участвовали члены определенной группы; правила столь точно соответствовали структурам домашнего «частного», что любовные отношения можно считать одной из процедур отбора и продвижения индивида в вечном состязании, разворачивающемся в большом аристократическом доме. Создавалось впечатление, что хозяин дома делегировал своей супруге, хозяйке, полномочия избрать лучшего из мужчин, выделить его из общей группы поклонников, стремящихся отличиться перед ней. Вероятно, куртуазная любовь в еще большой степени, чем рыцарские турниры, активизирует среди беспорядка общинной жизни желание личной автономии, тем более что одним из главных правил любовной игры подразумевалось обязательство хранить молчание, соблюдать тайну. Влюбленные должны были скрытничать, уединяться – причем не ради тех кратких сексуальных контактов, о которых шла речь чуть выше, а во имя прочных связей – в невидимом закрытом пространстве; нужно было построить в сутолоке семьи нечто вроде своей частной ячейки, своего убежища для любви, которой вечно угрожают ревнивцы. Когда игра в куртуазную любовь шла по правилам, она неизбежно создавала интимность, принуждала к молчанию, к общению с помощью знаков, как это практиковалось у клюнийских монахов: влюбленные объяснялись посредством жестов, взглядов, одежды особого цвета, символов. Как монашествующим рыцарям приходилось прятать под латами свою власяницу, так и влюбленные должны были скрывать эмоции. Когда, обретя рассудок, Тристан и Изольда спрашивают у отшельника Огрина, как им вернуться к жизни в обществе, тот советует прежде всего очиститься путем покаяния, через сожаление о содеянном и личное решение противостоять соблазну, а потом, когда они прибудут ко двору, – просто кое–что скрывать: «Чтоб стыд забыть и зло избыть, немного лживым надо быть». Итак, в окружении других людей отныне придется прибегать ко лжи. Тем, кто не скрылся под сенью леса, кто играет в любовную игру на открытой сцене, которая ей подобает – среди суеты спальни и гостиной, – закон любви диктует молчание.
Андре ле Шаплен в своем «Трактате о любви» утверждает: «Тот, кто желает надолго сохранить свою любовь нетронутой, должен прежде всего позаботиться, чтобы о ней никто не узнал, и скрывать ее от чужих взглядов. Ибо стоит кому–нибудь про нее прознать, как она тотчас же прекратит естественное развитие и быстро пойдет на спад». Также «любовники не должны общаться друг с другом посредством знаков, если только они не уверены, что им не угрожает никакая опасность». Любовные игры установили внутри общества наиболее стабильные структуры «ухода в себя», обязывая любовную пару переживать свои чувства втайне, вдвоем, притворяясь, будто между ними ничего нет; они окружены семьей, обстановкой секретности, защитной оболочкой, которую злые люди все время пытаются прорвать. И быть может, как раз благодаря столь сложным взаимоотношениям между мужчинами и женщинами, благодаря столь трудному привыканию к сдержанности и молчанию в светское общество в конце XII века проникают первые ростки того, что позднее назовут интимностью.








