355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Фернандо Триас де Без » Повелитель звуков » Текст книги (страница 5)
Повелитель звуков
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 04:51

Текст книги "Повелитель звуков"


Автор книги: Фернандо Триас де Без



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 15 страниц)

Так я и жил, отец, – вскрывал созвучия, расчленял голоса, смешивал, менял местами элементы, бросая в один котел шумы, грохоты, всхлипы. Ни чревоугодие, ни сладострастие не могут сравниться с тем упоением, с которым я препарировал звучание земли. Поиски самого совершенного звука превратились в болезненную одержимость. Ничто не должно было проскользнуть мимо моего слуха – любой шум мог таить в себе ту самую неведомую гармонию. Одна оплошность – и я навсегда потеряю то, чего так и не познал. Жизнь моя превратилась в кромешный ад без надежды на спасение; я жил в постоянной муке, в одном кошмарном сне, потому что внутри меня, в водовороте звуков, отдаваясь в висках гулким эхом, росла и ширилась бездна: у меня не была звука, за который люди продали бы душу дьяволу; того, что дает жизнь всем другим звукам. Овладев им, я получил бы ключ ко всем тайнам мироздания.

5

Так прошел год, и однажды я почувствовал, что неистовая страсть, заставлявшая меня поглощать и переваривать все, что я слышал, вот‑вот сведет меня с ума. Я слишком долго препарировал звуки и заразился недугом, которым страдают чревоугодники, когда после обильного пиршества желудок не в силах переварить все и пытается извергнуть то, что было съедено.

Однажды теплым мартовским днем я вернулся домой под вечер, шатаясь, словно пьяный, поднялся по лестнице и заперся в спальне. Меня бил озноб, желудок болел. После нескольких месяцев пожирания звуков я желал лишь одного – извергнуть их обратно, но мне не хотелось делать это в окружении домочадцев. Мне нужно было остаться одному. Я открыл окно и выбрался на воздух. Не обращая внимания на подкатившую к горлу тошноту, добрался до фасада и взглянул вниз. Голова кружилась, мне захотелось вернуться в комнату, но, собравшись с последними силами, я дополз до печной трубы, упал на черепичную крышу и потерял сознание.

Я очнулся лишь спустя несколько часов – меня разбудили крики родителей. Заметив мое отсутствие, продлившееся дольше обычного, они стали звать меня, но я не мог ни подняться, ни ответить им. Я продолжал лежать на крыше, острые черепки впивались в тело, руки и ноги онемели. Я слышал, как мои родители беседовали с судебным исполнителем, которого они вызвали, чтобы сообщить о моем исчезновении. Слышал удрученный и надтреснутый голос отца, доносившийся из жерла трубы. Я попытался встать, но ноги не слушались меня. Я вновь заснул или, может быть, лишился чувств – не знаю. Прошло еще какое‑то время, и я проснулся от собственных конвульсий. Близился рассвет. Я был переполнен, как большой кувшин, в который до краев налили воду. Мне нужно было освободиться от того, что скопилось внутри. Я открыл рот, но изо рта вырвались не остатки пищи, а… звуки. Целый час живот сводило ужасными судорогами, вызывающими приступы рвоты, и я исторгал скрежещущие, царапающие слух шумы, а потом чувство пресыщенности исчезло, мне стало легче. Но там, внутри, оставалось еще слишком много. И тогда я сам стал вызывать спазмы. Я напряг мышцы живота, глотнул воздуха, открыл рот, и из моего нутра вырвался звук. О, отец, вы даже не представляете, как я обрадовался этому открытию! Теперь я мог подбирать и воспроизводить звуки, жившие в моем чреве. Великая сила наполнила каждую клетку моего тела. Дрожь прекратилась, и понемногу хорошее самочувствие вернулось ко мне. Я продолжал исторгать звуки: о, то была ужасная какофония! Любой, кто услышал бы меня в этот момент, наверное, перепугался бы до смерти или счел бы меня сумасшедшим. И тогда я принялся претворять эти шумы в дивные созвучия, обтесывать их подобно тому, как скульптор обтесывает мраморные глыбы. Я поднялся на ноги, лаская бесформенные шумы мира голосовыми связками, и внезапно из моей гортани полился необычайно чистый звук. Я попытался еще раз – и снова удачно. Звук выходил наружу не таким, каким вручила его мне мать‑природа; я сорвал с него затвердевшую корку, шлифовал, превращал в великолепный ограненный бриллиант. Я, Людвиг Шмидт фон Карлсбург повелевал звуком. Результат оказался невероятным: шумы превращались в ноты, но это были не простые ноты, они сохраняли сущность звуков, от которых происходили. Прелестные венецианские маски, скрывающие безобразие лиц. Нет, в них не было фальши, отец, так как фальшь – дурная копия реальности, а я мог взять любой звук и, смешав с другими звуками, жившими во мне, воспроизвести его в той же первозданной чистоте… Звуки превращались в музыку.

Я спел веселую песню. Для этого я вплел в тихое журчание ручейка звонкий смех девушек, радостный свист крестьянина, возвращающегося домой с полей. Все звуки, вырываясь из моей утробы, резонируя в связках, рождали мелодию, от которой ноги сами пускались в пляс.

Потом я обратился к песне, которая должна была пробудить нежность. И тут же нашел внутри себя мурлыканье спящего кота, потрескивание дров в огне, шуршание одеяла, которым укрывают младенца. Собрал их воедино, украсил и выпустил на свободу; они вырвались наружу, породив мелодию, способную заставить плакать от умиления самого жестокосердного из людей.

Мне захотелось сочинить военную песню. Я вплел в нее нетерпеливый цокот конского галопа, звон мечей, грозовые раскаты, приласкал их своим горлом и породил самый бодрый марш, который когда‑либо раздавался на этой земле.

Потом я пожелал исполнить грустную песню и взял частое постукивание дождя, монотонный плач скрипичной струны, скорбное эхо похоронной процессии… Звуки, проходя через горнило моего голоса, способны были навеять печаль даже завзятым зубоскалам.

Не только мои родители, но и все, кто жил на Йозефшпитальштрассе проснулись, разбуженные божественной музыкой. Мальчик, сидя, словно заблудший кот, на черепичной крыше, под желтым серпом полумесяца, напевал мелодии, от которых замирало сердце и тревожился дух. Город просыпался. От улицы к улице, от квартала к кварталу зажигались лампы и свечи, и вскоре во всех окнах баварской столицы горел свет. Тысячи горожан обращали свой слух к черепичной крыше, внимая восхитительному пению. Весь Мюнхен, плененный моим голосом, в один миг превратился в город лунатиков.

Мужчины и женщины, старики и дети, здоровые и больные, клирики и миряне затаили дыхание, с восхищением слушая мой голос – самый нежный, самый совершенный из тех, которые им когда‑либо доводилось слышать.

Какое блаженство! Какое волшебное чувство! В нем соединились власть и одиночество. Оно даровало мне высшую свободу. Отныне я не принадлежал звукам – звуки принадлежали мне!

В ту ночь в Мюнхене не осталось никого, чьи глаза не увлажнились бы от слез, чьи щеки не пылали бы румянцем. Все души слились в едином порыве. Казалось, еще немного – и земля содрогнется от нахлынувшего чувства. Лишь один звук, одна‑единственная нота не коснулась их слуха – та, которой у меня не было.

Когда я закончил петь, на горизонте на два часа раньше обычного появилось солнце и остановилось, позволив времени догнать себя. Не было слышно ни пения птиц, ни крика петуха, обычно первым приветствующего утреннее светило. Люди, зевая, разошлись по кроватям и вскоре погрузились в глубокий сон, но и во сне им слышалось чудесное пение. Наверное, и это видение стерлось из их памяти, и они забыли, что им так и не открылся звук звуков. Лишь забвение могло спасти их от безграничной грусти, что свивает гнездо в сердце человека и высасывает из него жизнь.

6

Теперь, когда мой голос обрел способность претворять звуки в ноты, окружающим оставалось только изумляться. Никто не обучал меня пению, никто не ставил мне голос и не объяснял, как правильно дышать. Это знание дремало где‑то глубоко во мне и теперь проснулось. Я мог передать любую интонацию, любое чувство.

Люди обожают красивые голоса и хорошие мелодии. Я пел известные песни и наслаждался тем, как слушатели теряли от изумления дар речи. Отец, до сих пор избегавший показывать меня своим знакомым, теперь посылал за мной всякий раз, когда в доме появлялся очередной друг семьи или титулованный заказчик.

– Людвиг поет восхитительно. Послушайте… Послушайте… Еще, Людвиг, спой еще что‑нибудь, порадуй нас.

– Какая прелесть! Какой чудесный голос!

– Да, но откуда он у него взялся?

Здесь позвольте мне улыбнуться. Отец рукоплескал тому, что раньше ненавидел. Так из изгоя я превратился в избранного! Из осужденного – в триумфатора! Прежде он слышать ничего не хотел о том, что все мое естество наводняют звуки, а теперь удивлялся тому, как я изменился, как изменился мой голос. Что может быть нелепей?! Он даже не догадывался, какая глубокая взаимосвязь существует между моей способностью слышать и моим певческим талантом. То, что так изумляло его, – это всего лишь звуки, жившие во мне и возвращенные миру моим голосом. Людям свойственно заблуждаться: важна не причина, а следствие. Мой отец, человек творческий и в душе, и по призванию, решил, что мне стоит всерьез подумать о поприще оперного певца. Если до сих пор он подозревал, что его сын одержим демоном, то теперь, обнаружив во мне ростки прекрасного, был готов признать, что на меня снизошла благодать Всевышнего. Он полагал, что искусство поможет мне спастись, искупить мою вину, потому что для него искусство было высшим проявлением одухотворенности, незримым мостиком, переброшенным из этого мира, полного зла и греха, в райские кущи.

Отец нанял мне преподавателя. Учитель Клеменс был весьма посредственным пианистом, он выступал в театрах захолустных городков и давал уроки музыки детям буржуа. Концерты питали его тщеславие, уроки – его желудок. Жил он в маленькой квартирке на Тюркенштрассе, неподалеку от Мюнхенской консерватории. Будучи закоренелым холостяком, он превратил гостиную в настоящий класс для занятий музыкой. Ее убранство составляли четыре современных металлических пюпитра, две старые скрипки, литографии с портретами немецких композиторов, деревянный рояль, небольшие старенькие клавикорды, которые явно нуждались в ремонте, и несколько огромных стеллажей с нотами и книгами по теории музыки. Здесь было собрано все – от популярных итальянских песен до романсов, а кроме того, партитуры опер и несколько либретто.

Как я уже говорил, учитель Клеменс был посредственным музыкантом, он не чувствовал и не понимал того, что составляет суть музыки. Если судить по технике, следует признать, что его манера исполнения была безупречна, но музыкант, на чем бы он ни играл, должен сверх того обладать чувством прекрасного и уметь выражать прекрасное в музыке. Как раз этого учителю Клеменсу и недоставало. Он прекрасно разбирался в музыкальной теории и никогда не фальшивил, но в его этюдах не было жизни, не было страсти.

Никто и не предполагал, что он будет преподавать мне вокальное искусство, – отец лишь попросил его прочитать вводный курс в историю музыки, познакомить с азами теории, обучить сольфеджио и лишь в том случае, если учитель Клеменс сочтет нужным, приступать к пению.

После получаса обучения нотной грамоте учитель Клеменс подошел к стеллажам, чтобы взять тетрадь с нотами. Я обратил внимание на его рояль, стоявший в другом конце комнаты. Я уже говорил вам, что одержимый поиском нового звучания, всегда обращал внимание на любой источник звука. Я уже слышал, как звучат рояли и клавесины, но этот был новейшей конструкции. Я встал, подошел к инструменту и нажал на случайную клавишу. Мне хватило мгновения, чтобы услышать, как загудела металлическая струна, когда ее коснулся молоточек, обтянутый фетром. Учитель Клеменс обернулся и взглянул на меня. Я нажал вторую клавишу и вновь почувствовал, как молоточек коснулся натянутой струны. Потом коснулся третьей клавиши и, как и следовало ожидать, услышал то же самое. То же произошло и с четвертой, и с пятой… Достаточно было взять несколько нот и разложить их на составляющие, чтобы понять, что все клавиши рояля звучат одинаково и не было необходимости вникать в их сущность. Низкие и высокие, тихие и громкие – это были всего лишь звуки молоточка, обтянутого фетровой тканью. Молоточек ударяет по металлической струне – и рождается нота. Впервые в жизни я мог не препарировать звуки.

Учитель Клеменс заметил во мне неожиданное изменение. Тогда он отложил в сторону тетрадь с нотами, которую только что снял со стеллажа, и сел за рояль.

– Подожди, я сыграю полную гамму. Я покажу тебе последовательность нот.

И исполнил несколько гамм.

Гаммы! Какое открытие! Мир подарил мне тысячи звуков, но в них не было никакой последовательности. Что делать человеку, который собрал в своей библиотеке все книги мира, но не знает, что их можно расположить в алфавитном порядке? Кто смог бы выжить в таком хаосе? То же происходило и со звуками в моем чреве: они хранились там в абсолютном беспорядке. Да, отец, я мог хранить их, находить и определять источник звучания, но не мог упорядочить их. Мириады нот без всякой упорядоченности. Мириады тональностей, звучавших вразнобой. Так я обнаружил, что в гаммах заключена логика звука, тончайшая прогрессия звучности – один тон, за ним другой, еще один и средний тон, и так далее. Так возникала гамма. А потом вниз: от одной ноты к другой. И снова то же. Внезапно все звуки, наполнявшие мое естество, начали, как солдаты на параде, выстраиваться в одну прямую линию. Хаос исчез. Подобно тому, как математик решает равенство, я установил соответствие между звуками, доносившимися извне, и теми, что обитали в моем теле, и в результате открыл для себя большие, малые и хроматические гаммы.

Почти насильно я прервал бег его пальцев и потребовал:

– Этюд, маэстро, сыграйте любой этюд.

Учитель Клеменс убрал пальцы от клавиатуры, пристально посмотрел на меня и наткнулся на взгляд, полный решимости.

– Я прошу вас сыграть что‑нибудь.

Учитель Клеменс почувствовал, что со мной творится что‑то странное. Снизойдя до моей просьбы, он сыграл сонату Гайдна. И случилось другое чудо. После того как отпала необходимость в каком‑либо анализе, я с головой погрузился в мелодии.

Именно потому, что теперь не было ничего, что требовалось бы препарировать, я мог чувствовать музыку. Двойные молоточки били по струнам. Ощущения обретали кровь и плоть, они превращались в ноты. Десятки нот и всего один звук. Какое блаженство! Как тут не увлечься музыкой! В ней было все: хаос, трепет души и холод, круговорот нот, порядок, мир и волнение.

– Давайте споем гамму, – попросил я учителя.

Связанный договоренностью с отцом, он не посмел мне отказать.

Всего за несколько минут я овладел гаммами. Я исполнял их чисто, без малейшей фальши. Учитель Клеменс не мог не обратить внимания на великолепную тесситуру и манеру исполнения.

– Песня, учитель Клеменс, давайте начнем петь!

– Не спеши, Людвиг, – возразил он, – это слишком сложно. Сначала ты должен освоить сольфеджио и выучить все ключи.

Но я ответил:

– Либо мы посвящаем оставшуюся часть урока тому, чтобы петь песни, либо можете забыть о деньгах, которые платит вам отец.

Любой репетитор знает, что, если он не хочет остаться без заработка, если он хочет, чтобы ученики приходили к нему снова и снова, ему следует уважать их пожелания. Так что я бил наверняка.

– Хорошо, давай попробуем вот эту.

Это был известный, достаточно простой мотив. Сначала он сыграл его для того, чтобы я прослушал мелодию.

– Не повторяйте. Этого достаточно, – сказал я и исполнил песню под аккомпанемент рояля. Надо ли говорить, что мое исполнение было безупречным. Он кивнул головой, признав, что это было хорошо, даже слишком хорошо, и попросил повторить. Песня зазвучала еще лучше. Он понял, что столкнулся с чем‑то совершенно исключительным, и принялся листать тетрадь в поисках более сложной песни.

– Посмотрим, Людвиг, как ты справишься с этим.

Так я спел пять песен, одну за другой, и каждая песня была на порядок сложнее предыдущей. Пораженный, учитель Клеменс захлопнул тетрадь и предложил мне познакомиться с чем‑то несравнимо более сложным. Но величайшее творение Шуберта, «К музыке», самая прекрасная ода, когда‑либо рожденная музыкальным гением, песня, за которую любой оперный певец продал бы душу дьяволу, далась мне без особого труда.

Учитель Клеменс закрыл партитуру и вновь взглянул на меня. В широко раскрытых глазах читалось изумление. Чуть помедлив, он оторвался от рояля, подошел к стеллажам и снял папку с песнями. Одна мелодия сменялась другой, и я повторил их все, расцветив новыми созвучиями. О, отец, что это были за звуки! Я играл не только с мелодией, но и с аккомпанементом. Я вел основную мелодическую линию, добавив к ней полные обертоны каждой ноты. Мой голос извлекал не ноты, а настоящие аккорды… На лбу учителя Клеменса высыпали бисеринки пота, его руки будто сковало льдом, в то время как все лицо горело нестерпимым жаром. Очки съехали с переносицы, и он неловким движением, выдававшим внутреннюю дрожь, вернул их на место.

Тогда он снял со стеллажа сборник арий и начал играть, а я все пел и пел… Чем дальше, тем сложней. Арии Моцарта, арии Сальери… а потом дуэты, в которых он сам исполнил вторую партию.

Я снова оказался на высоте, учитывая то обстоятельство, что тогда я не имел никакого представления ни о технике пения, ни о положении тела, ни о правильном дыхании… И дело здесь было не только в моем певческом таланте – своим голосом я вплетал в ткань песни звуки, жившие во мне: вой ветра, шуршание снега, шелест шелка. Я обрушил на учителя Клеменса водопад звуков: поцелуи, объятия, смех, рукопожатия, хлопки. Конечно, он не мог узнать их, но чувства, которые они разбудили в его душе, невозможно передать словами. Руки учителя Клеменса задрожали, и он три раза сфальшивил. Я услышал это. Охваченный паническим страхом, он перестал играть и попросил меня повторить ноты рояля, одну за другой, начиная с самой сложной для голоса первой ля. Я спел их, закончив четвертой си в высокой тональности, свойственной сопрано. Мой диапазон варьировался от баса до сопрано, включая контральто, – пять октав! Неудивительно, что учитель испугался…

– Урок окончен, – пролепетал он, с трудом шевеля побелевшими как снег губами. – Передай своему отцу, что я должен срочно поговорить с ним.

Когда захлопнулась дверь, я услышал глубокий вздох, оборвавшийся нервным всхлипом.

7

Нам следовало дождаться возвращения отца из Италии, из Ватикана.

Вскоре после приезда состоялся его разговор с учителем Клеменсом. И вот что поведал ему изумленный маэстро:

– Ваш сын – необычный ребенок. Либо он исчадие ада, либо дитя Божье. У него дар, господин Шмидт, у него дар. Его голос, его диапазон… за всю свою жизнь я не слышал ничего подобного! Он – восьмое чудо света; да что тут говорить – ни один певец в этом мире ему и в подметки не годится. Я дал ему послушать арию Моцарта, самого Моцарта. Ему хватило одного раза. На второй раз я исполнил ее без мелодии, только аккомпанемент. И ваш сын… спел ее так, будто он сам написал эту арию. Он спел то, над чем многие теноры бьются много лет! Я попросил вас прийти, потому что… видите ли, мне нужны эти уроки, но, я даже не знаю как сказать… Я теряю ученика, но оставлять его у меня было бы величайшей ошибкой, если не преступлением. Я обучаю музыке, а не пению. Мой метод слишком интуитивен, в некотором роде я всего лишь человек, который сидит с детьми по вечерам, пока их родители заняты своими делами. Ему здесь не место! Я знаю, что говорю, ему здесь не место… Им должны заниматься преподаватели в специальной школе певческого мастерства. Там ему дадут надлежащее музыкальное образование, и однажды он станет величайшим певцом, которого когда‑либо знала сцена. Потому что, уж поверьте мне на слово, господин Шмидт, ваш сын Людвиг будет не просто певцом, он будет божеством сцены.

Отец внимательно выслушал все, что сказал ему учитель Клеменс. Стоя в коридоре, я услышал, как участилось его дыхание. Несомненно, в этот момент он сожалел, что позволил себе уступить дьявольскому отродью, каковым он всегда меня считал.

– Он еще слишком мал для консерватории. Кроме того, вскоре мы переезжаем в Дрезден.

– О, как раз об этом я и хотел с вами поговорить! Есть одно место на юге Мюнхена, интернат для мальчиков, ровесников Людвига: Высшая школа певческого мастерства. Детский хор школы – лучший в Европе. Там Людвиг мог бы продолжить музыкальное образование и в то же время получать уроки пения. Он сможет заниматься музыкой по два часа в день. Учеба в школе стоит денег, господин Шмидт, но, несомненно, талант вашего сына вскоре оправдает любые траты!

Отец несколько раз глубоко вздохнул, опустился на стул, приложил руку ко лбу, словно пытаясь снять нахлынувшую усталость, и молвил:

– Да, мы отправимся в Дрезден, а Людвиг останется в Баварии. Несомненно, будущее Людвига стоит любых трат.

8

На дворе стоял ноябрь, черепичные крыши домов были засыпаны снегом. По улицам Мюнхена катился экипаж. Пара черных лошадей цокала копытами по заледеневшей брусчатке, в морозном воздухе то и дело раздавались сухие щелчки кнута. Мы с отцом покидали Мюнхен и направлялись на юг, по дороге, ведущей к озеру Штарнберг. Чем дальше мы отъезжали от баварской столицы, тем больше крепчал мороз и выше становились сугробы, что вздымались по краям дороги. В бледном небе кружили белые хлопья. Мы углубились в лесную чащу, и нас со всех сторон обступили деревья. Ели стояли так близко друг к другу, что между их стволами почти не было просвета. Их кроны, оттененные белизной снега, казались почти черными. Они тянулись вверх, смыкаясь над нами гигантским шатром, так что наша тропа походила на настоящую пещеру. Сумеречный пейзаж при свете полной луны пугал и в то же время захватывал воображение.

Я не помню, сколько времени прошло, прежде чем мы достигли озера Штарнберг. Обогнув берег, мы взяли вправо и поехали по направлению к озеру Аммер, пока не остановились где‑то между Штарнбергом и монастырем Андэкс. Экипаж то и дело встряхивало на ухабах, за колесами тянулся глубокий след. Едва слышное постукивание копыт уносило меня на несколько столетий назад. Ах, баварские леса, суровая длань времени никогда не коснется вас! Внезапно в моем воображении возникли величавые картины рыцарских времен: я будто услышал вокруг себя звон мечей, клятвы паладинов у трона короля, смех пажей, упившихся кислым вином, нежные переливы арфы, голоса невинных дев и пение монахов, шествующих в факельной процессии. Я оказался в месте, которое, как старинный испанский галион, навсегда осталось в прошлом, бросив якорь в мутные воды времени.

Мы свернули с тропы и уткнулись в стену, сложенную из серого камня.

– Высшая школа певческого мастерства, – провозгласил кучер, выпустив изо рта облачко пара, которое тут же рассеялось. Пошел снег. Снежинки кружили в воздухе – легкие, невесомые, как будто сила земного притяжения была над ними не властна. Дорога шла вдоль стены, вправо. Казалось, за стеной, очерчивающей границы школы, по всему периметру, мог бы укрыться целый город.

Со стен школы на нас смотрели разрушенные статуи. Все они изображали хор ангелов – обнаженных крылатых мальчиков. У ангелов были открыты рты, как будто они поют. Кроме того, каждый ангел держал в руке миниатюрный музыкальный инструмент – кларнет, кифару или рожок. Мрамор потемнел от времени и сырости, покрылся плесенью и мхом. Я вздрогнул, неожиданно почувствовав, каким обжигающе холодным должен быть снег, лежащий на их плечах. Снежинки падали на почерневшие лица и скатывались по щекам и застывали в форме слез. Ледяные слезы. Каменные крылья казались почти настоящими, скульптор сумел запечатлеть в мраморе почти неуловимое ощущение полета, но тот же скульптор вылепил лица невыразительными, бесстрастными, лишенными жизни… Чистый, нежный голос мальчика исполнен любви, но если бы эти ангелы могли петь, то их голоса не пробудили бы в слушателе ничего, кроме леденящего холода. Некоторые пьедесталы пустовали: на каждом втором или третьем не было поющего ангела. Казалось, будто я оказался в городе, где незадолго до этого свирепствовала эпидемия чумы и выкосила половину жителей. Такое зрелище навевало на меня грусть.

Но больше всего поразило меня то, что я услышал, когда мы въехали в ворота и оказались на территории школы. Отец Стефан, хотя из леса до меня доносились хлопанье крыльев и свист ветра, за этими стенами царило молчание. Впервые в жизни я, чей слух был способен уловить малейшее колебание воздуха, стук сердца, дрожание век, ничего не услышал. Меня окружало полное безмолвие. И я догадался, что этому месту недостает души.

Проехав под поднятой решеткой, экипаж покатился по длинной, вымощенной брусчаткой аллее, в конце которой возвышалось величественное здание. Два черных скакуна перешли на шаг и тревожно пряли ушами. Что‑то здесь их явно настораживало. Я выглянул из окна и огляделся по сторонам: огороженное стеной пространство было поистине огромным, почти бесконечным. В здешнем пейзаже был тот же непроходимый лес, густой шатер темных ветвей, полумрак, звенящий холод, слепящая глаз белизна снега. Почерневшие стволы и посеребренные кроны. То здесь, то там возвышались бесчисленные павильоны, беседки и теплицы из камня и стекла, большинство из них пришло в запустение. Высшая школа певческого мастерства располагалась в огромном строении XVII века, некогда принадлежавшем богатому коммерсанту – владельцу мануфактур, страстному меломану и любителю оперы. Каждый из павильонов был посвящен какому‑нибудь композитору. По слухам, они часто появлялись в этих краях и давали здесь концерты. Через несколько дней я узнал, что этот коммерсант был закоренелым холостяком и в каждую поездку брал с собой какую‑нибудь женщину из простонародья. Таких ничего не стоит соблазнить галантным обхождением и богатством. Каждый раз, ложась в постель с очередной простушкой, он обещал ей, что если она родит ему ребенка, то будет обеспечена до конца жизни. Но это было еще не все. Его незаконнорожденный сын должен был стать певцом – только тогда его мать могла рассчитывать на полный пансион. Меня уверяли, что он был отцом нескольких десятков певцов по всей Европе, и каждому из них он посвятил статую. После смерти коммерсанта его имущество по завещанию было разделено между несколькими консерваториями Германского союза, а усадьба была превращена в школу певческого мастерства.

Экипаж остановился. Мы вышли и поднялись по лестнице ко входу главного здания. По замшелым стенам змеились побеги плюща и жимолости, серые тесаные камни в точности напоминали те, из которых была сложена ограда. Все свидетельствовало о том, что за дверями царит строжайшая дисциплина. До сих пор мы не слышали ни детского смеха, ни голосов учителей или гувернеров. На мгновение мне показалось, что в Высшей школе певческого мастерства я буду единственным учеником.

9

– Господин Шмидт фон Карлсбург? – По парадной лестнице к нам спускался человек. – Мы ждали вас. Людвиг – последний из класса.

Это был учитель Драч, преподаватель сценического мастерства, человек, ответственный за порядок в школе. Он предложил нам пройти в приемную, располагавшуюся справа по коридору.

Отец внес плату за первый триместр. Учитель Драч записал наши адреса и объяснил некоторые правила поведения в школе. Потом он достал из ящика и выложил на стол договор. Отец расписался на нескольких страницах, после чего я под пристальными взглядами обоих тоже поставил свое имя. Отец поднялся со стула и взглянул на меня: в его взгляде соединились беспокойство и отрешенность, бессилие и покорность неумолимому року… Он открыл дверь, спустился по лестнице, сел в экипаж и уехал в город. Он даже не обернулся, чтобы попрощаться со мной. Как и предполагалось ранее, мои родители вскоре переехали в Дрезден, а я остался в Баварии. Так отец навсегда ушел из моей жизни. А в тот день я стоял у окна и смотрел, как удаляется, растворяясь в иссиня‑сером баварском тумане, экипаж, и чувствовал невероятное облегчение.

10

Учитель приказал мне оставить вещи в приемной и следовать за ним. Мы вышли во двор и пошли по тропе, которая, петляя под черными ветвями, вела на юг. Через несколько минут мы оказались у небольшой церкви. Деревья обступали ее так плотно, что любой строитель соборов наверняка пришел бы в ужас. Ветви нависали над крышей и тянули узловатые пальцы к дверям с витражами, составленными из цветных с позолотой стекол. Строение украшали вычурные готические арки и другие декоративные элементы: каменные кресты, орнамент, змеившийся плющом по колоннам, и маленькие узорчатые окна.

И тут я увидел звонницу. На звоннице болтался колокол без языка. Немой колокол. Ужас! С детства меня окружали колокола, я долго изучал их и умел узнавать по голосам. И скажу вам, что нет ничего более отвратительного и абсурдного, чем отнять у колокола то, что составляет самую его суть. И тогда я решил вдохнуть в него жизнь – закрыл глаза, и мое воображение отыскало среди прочих звуков колокольный звон. Мое чрево наполнилось величавым гулом. Музыка принесла мне некое успокоение, но я чувствовал внутри пустоту, немощь калеки.

Печальные удары колокола, раздававшиеся в моем теле, неожиданно прервались. Двери церкви со скрежетом распахнулись. Учитель Драч сделал жест рукой, приглашая меня войти. Внутри все было точно так же, как в любой другой церкви Мюнхена: центральный неф и два боковых прохода, отделенных колоннами. От колонн к самому своду тянулись каменные ребра, которые, соединяясь, образовывали бесконечные арки. В центральной галерее стояли рядами деревянные скамейки, на них сидели мальчики, мои сверстники, ученики Высшей школы певческого мастерства. Услышав скрип открывающейся двери, более сотни голов повернулось в мою сторону и уставилось на меня. Гулкое эхо усилило и разнесло по стенам торопливый шепоток.

– Тихо! Тихо! – раздался голос с кафедры.

Я занял место, на которое указал мне учитель Драч. Моим соседом оказался черноволосый мальчик с синими глазами. Дождавшись, пока в церкви воцарится тишина, человек на кафедре продолжил прерванную речь:

– На сегодня все. Теперь вы знаете правила. С завтрашнего дня мы начинаем уроки пения. А сейчас оставайтесь на местах. И чтобы ни единого звука!

Он скрылся за кафедрой. О кафедре следует сказать отдельно: она была подлинным произведением искусства. Ее нижняя часть повторяла в миниатюре колоннаду собора, а ряды колонн держали крышу, увенчанную скульптурой Девы Марии в окружении четырех ангелов.

По церкви пробежал приглушенный гул. Все говорили одновременно, так что трудно было что‑либо разобрать. Два мальчика, сидевшие передо мной, повернулись и спросили, как меня зовут.

– Меня зовут Людвиг Шмидт фон Карлсбург. Я баварец…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю