Текст книги "Рабочая гипотеза"
Автор книги: Федор Полканов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 17 страниц)
Это был горестный случай в его жизни. Правда, он был тогда совершеннейшим мальчишкой, однако молодость не оправдание для глупости. Нагрянула война, отец Виталия пропал без вести, мать же, его ангел-хранитель, заставила сына перепрыгнуть в школе-экстернате через два класса в год: к чему война приведет, кто знает, пусть уж мальчик пораньше получит образование. Так случилось, что шестнадцатилетним поступил он на биофак. Однокурсники старше его, некоторые, особенно инвалиды войны, намного. Но инвалидов мало, среди девчонок же да небольшого числа абсолютно безнадежных очкариков Виталий выделяется, несмотря на молодость, начитанностью, способностями. Смешно – ему смешно это, – его выбирают старостой курса. Он презирает свои обязанности, однако впервые в жизни они дают ему некую иллюзию власти над подобными себе, поэтому, презирая, он дорожит ими. Но вот кончается война, приходят на факультет, гремя сапожищами, Громовы да Михайловы. Опытные, перестрадавшие, легко и просто занимают они ключевые позиции не только в общественной жизни, но, к удивлению, нередко и в науке. Из солдат превращаются они в студентов, однако из молодости не возвращаются в юность. Напротив, ассимилируют прочих всех, делают весь курс взрослым, зубастым. И только Виталий остается за бортом: маленький старичок, погрязший в науке, он и по возрасту и в силу характера не может идти в ногу со всеми. Так появляется предрасположение к болезни, именуемой оскорбленным самолюбием.
Нельзя сказать, что не пытался Виталий включиться в общий ритм. С тем же Громовым пробовал не раз вступать в контакт. Первый разговор состоялся у них после теоретической конференции научного студенческого общества. Виталий сделал на конференции доклад, довольно удачный, его хвалили. Вышли из аудитории, и тут Бельского изловил Громов:
– Я не ботаник, в прениях выступать не счел нужным, но вам скажу: кланялся вам Эймлер. Данные интересны, материал изрядный, но зачем было извлекать на свет божий идеи этого усопшего теоретика?
Виталий ничего не ответил, да и ответить не мог: Эймлера он не читал. Три дня потребовалось, чтоб отыскать нужную книжку, понять, что изобрел велосипед, имевший хождение в прошлом веке. Однако каков Громов? Шутит с девчатами, вкалывает за двоих на субботниках, на обычнейших собраниях произносит обыкновеннейшие речи, в душе же, оказывается, несет знания, какие Виталию и не снились!
Жить робинзоном средь моря людского – дело нелегкое. Громов вроде бы человек подходящий, и Виталий пробует с Громовым сблизиться.
Был перерыв между лекциями, и Леонид, Лиза, кто-то еще стояли на лестничной площадке. Виталий подошел, облокотился на перила, совсем рядышком. Громов потянулся, лязгнул зубами:
– Жрать хочется – собаку бы живьем смолотил!
Это была полушутка, и Виталий хотел полушуткой ответить:
– Ничего, товарищ Громов, кончится восстановительный период, продуктов будет сколько угодно.
Громов взглянул на него как-то странно, а Котова, подхватив под руки Леонида, еще кого-то, сказала:
– Пойдемте, мальчики, в тот коридор. Тут дует.
И все ушли. Виталий думал потом: может, нескладной получилась его реплика? Он не умел шутить – негде ему было обрести это оружие, оттачиваемое лишь в тесных людских общениях. А как этих общений добьешься, если чувствуешь себя отлученным?
Однако он не сдавался. Подошел к Громову еще раз, заговорил о внутривидовой борьбе – в те годы было свыше предписано: внутривидовой борьбы нету. Бельский знал, что Громов держится противоположного мнения. Громов не скрывал своих взглядов, выступал с ними. Естественно, Громова в связи с этим терзали, и Виталий, не представлявший, как же могут разрешаться внутривидовые противоречия вне борьбы, хотел предложить Громову свою поддержку. Но Леонид пробормотал в ответ нечто невнятное и отошел. И Бельский взорвался. Это был характерный для него взрыв: вслух он не сказал ничего, но внутри все клокотало и пенилось, Громова он теперь ненавидел.
Вот тут-то и произошел нелепейший случай, позволивший Котовой прилепить к Бельскому позорную кличку, сопровождающую его с тех пор везде и всюду.
Была избирательная кампания, и Громов к прочим своим нагрузкам прибавил обязанности бригадира агитаторов. Составлялись предварительные списки избирателей. Одна из девчонок-агитаторш оказалась недобросовестной – подала прошлогодние списки. Громов прошляпил, а позже выяснилось, что некая старушка за год покончила счеты с миром И вот – собрание. Громова колотят. Виталий слушает, а в голове у него почему-то вертится совершенно иное: стихи из стенной газеты «Советский биолог»:
Холодно, холодно, холодно,
Лед на портянках нарос,
Душу терзает голодом
Тот, нерешенный, вопрос.
Помнишь: Москва затемненная,
Ночь, эшелон, вокзал,
Сердце, тобою плененное,
Вновь я тебе вручал.
Веет прощание холодом,
Писем уж лучше не ждать…
Молодость, молодость, молодость,
Что тебя может унять?
Подметил Бельский: дважды подходила к газете Валя Громова, читала, и в глазах у нее теплело. Конечно же, Громов стихи писал, он к тому же член редколлегии, а кто, как не редколлегия, пишет стенные газеты? И Виталий – как-то само собой получилось – поднимает руку:
– Боюсь, что ошибка, допущенная Громовым, не случайна. Вспомните стихотворение в «Советском биологе»… – Бельский прочитал стихотворение полностью, память у него безотказная. – Согласитесь: стихи упадочнические. Победоносная армия освобождает страны Европы, а автор ощущает лишь холод физический да голод душевный.
Случалось Виталию наблюдать: начинали вот так же с пустяка, добавлялось что-то, потом еще, еще и еще… Но почему Громов, серьезный до этого, теперь улыбается, а Котова просто хохочет?
Громов в ответном слове сказал:
– Право, мне жаль старушку… Не повезло ей, и мне с ней вместе. Вероятно, меня следует наказать – не будь ротозеем. А вот теперь о стихах. Признателен Белявскому («Белявскому! Надо же: не потрудился фамилии запомнить!») за его высокое мнение обо мне. Но, увы, стихов не пишу. И все же, простите, Белявский: холодно, любимая забыла, однако – что может унять молодость? Где вы тут увидели упадочничество?
Пожалуй, Виталий Громову даже помог: проехался тот на шуточках и отделался в результате лишь легким испугом. А назавтра подскочила к Виталию Елизавета, сунула ему палец чуть ли не в нос и прокричала:
– Знакомьтесь, товарищи: центропупист Белявский, поборник чистого искусства!
Фраза была нелепой – при чем тут чистое искусство, однако обиднейшее из прозвищ – центропупист Белявский – так за Виталием и осталось. Годы прошли. Громов и Елизавета забыли уже про эпизод со стихами, а прозвище все еще при Виталии! И не странно ли после этого, что тянет его, точно магнитом, к ядовитой змее – Лизе Котовой?
«Бабник ты, Виталий, – говорит он себе. – Что тут поделаешь, теоретики в большинстве бабники. Привык к победам, а тут тебе показали кукиш. Смотаться к Зинке?»
Но и к Зинаиде Жуковой – биофаковской студентке, с которой у него был роман,– Бельский пойти не может. Где уж! Еле вывернулся: родился сын. Совесть Бельский сумел успокоить – придумал «теорию» рассеивания генов: талантливый человек обязан оставить миру как можно больше потомков, причем желательно в различных сочетаниях; авось хоть один из них окажется столь же талантливым, как и отец. Молчало по этому поводу и общественное мнение – никто не связывал мальчишку с Виталием. Но зачастишь туда – начнут показывать пальцем.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Громов и Котова, основательно облазив пограничную с радиобиологией область физиологии, окунулись в непролазные дебри атомной физики.
– А, будь они неладны! – ругалась Елизавета, поминутно натыкаясь на интегралы.
Громов не ругался, но и его математического багажа, ограниченного знаниями вариационной статистики, приспособленной для биологов, для понимания физики было мало. Однако прошло несколько дней, пока Леонид, наконец, не признался:
– Мы делаем вещи методически незаконные.
– Как так?
– А очень просто. Мы читаем книжки по физике и отбрасываем в сторону ее суть, ибо суть эта сплошь высказана математическим языком. Мы хватаемся за какие-то сучья, шероховатости, торчащие в сторону от основного научного ствола. Только они нам и доступны. И на этой-то никчемной основе мы пытаемся делать научные выводы!
– Так что же ты предлагаешь?
– Изучить математику – раз, привлечь к работе физиков-специалистов – два.
На другой день, во время очередного обхода Шаровского, Леонид спросил:
– Не считаете ли вы, Иван Иванович, что очень не плохо было бы иметь в лаборатории своего специалиста по теоретической физике? Пусть он нас консультирует до поры до времени, а потом войдет в курс нашей проблематики и, быть может, подскажет что-либо дельное.
Прежде чем ответить, Шаровский измерил шагами комнату раз десять-пятнадцать.
– Вы хотите подойти к вопросу с другой стороны? – заговорил он наконец. – Но представьте себе явление обратное: вас, биолога, пригласили работать в физический институт. Скоро вы там освоитесь? А впрочем, дело не во времени. Принцип верен. Законно было бы даже создать лабораторию или целый отдел, где работали бы физики и биологи в равном числе.
Ничего определенного Шаровский так и не ответил. Но прошло две недели, и в лаборатории появился Владимир Семечкин, недавно окончивший институт физик-теоретик.
– Слыхали? – говорили между собой лаборантки. – Иван Иванович взял на работу физика.
– Да что вы! О, замечательно! У меня как раз сломалась электроплитка. Сейчас же ему отнесу.
И к нему приставали с просьбами отремонтировать плитки, осветители, а иногда даже и холодильники.
– Что ж тут такого? У нас кандидаты наук сами моют посуду: раз нужно – значит нужно. А физик это должен уметь!
Но бедный Семечкин не умел даже держать в руках отвертку: был теоретиком в крайне узком, редко встречающемся у нас смысле слова. Вскоре от него отстали и на первых порах как будто забыли о нем. И начал Семечкин мотаться по лаборатории из угла в угол: ему даже рабочее место не выделили.
– Теоретик! – бушевала Елизавета. – Видите ли, теоретик! Физикам это можно – они физики. А попробовали бы биологи обзавестись такого рода деятелями! Чтоб даже эксперимента не ставили, знай сидели бы, разглядывая собственный пуп! Взрастили бы этаких Нью-Дарвинов, что бы им сказали? Занимайтесь, мол, повышением урожайности или как мы, грешные, потрошением мышей. А ведь все, Ленька, твои затеи! Ходит теперь парень, толчется без дела по коридору. Хотя, знаешь что, я, кажется, его приспособлю.
И она побежала искать Семечкина.
– Владимир Николаевич! – обратилась она к физику голосом, полным почтения. – Нам с Громовым срочно нужна ваша квалифицированная помощь.
Семечкин был вне себя от восторга: кому же приятно фигурировать в роли лентяя? А тут Громов. О Громове говорил ему сам Шаровский. Наконец-то первая консультация!
Но у Елизаветы на уме было другое.
– Мы в цейтноте, – сказала она, введя Семечкина в свою комнату. – Нам нужно сегодня подготовить к облучению сто двадцать мышей. И в то же время мы не можем отказать себе в удовольствии послушать ваш эрудированный рассказ на какую-нибудь электронно-радиофизическую тему. В соответствии с вышеизложенным Леонид Николаевич придумал следующий вариант: он будет метить мышей и подавать вам, вы будете держать их, а я колоть.
– Положим, придумал не я, – поспешил внести коррективы Леонид.
Но в целом «штучка» ему понравилась: в самом деле, почему бы Семечкину не держать мышей? Можно к биологии приобщиться и с этого начиная! Он с любопытством следил за физиком, лицо которого непрерывно меняло цвет: Семечкин чуял издевку, и, кроме того, мыши внушали ему страх и отвращение, и именно это было написано на его лице. И вообще физик был мал, тщедушен и юн, а на носу его веснушки, казалось, собрались на митинг, да так и забыли разойтись. Ничего, попривыкнет! В теоретическом же смысле Громов решил оказать физику помощь.
– Давайте сначала я расскажу вам о нашей теме. А в ходе рассказа вы, быть может, уловите то, где сами сможете приложить свои знания. Мне кажется, так будет лучше. И конечно, все это в процессе работы.
И он протянул Семечкину мышь.
– Нет, нет, не так. – Леонид отстранил руку физика, который решился было ухватить животное поперек живота. – Теория мышедержания такова: тремя пальцами – большим, указательным и средним – вы берете грызуна за загривок и чуть стягиваете ему кожу на шее и туловище. Вот так. – Леонид перехватил мышь левой рукой и прижал ее к столу.
Что усвоил Семечкин из этой «теории», неизвестно, но первая же мышь его укусила. Он отдернул руку, а Лиза изловила удирающего грызуна на лету.
– Еще разок, – неумолимо сказала она, и лицо ее было божественно-спокойным.
Мужества у Семечкина было достаточно, он попробовал еще раз и еще и вскоре освоил это нехитрое дело. И странно: сразу же перестали казаться противными мыши, и насмешница Елизавета Михайловна, несмотря на свою ужасающую курносость, вдруг стала выглядеть просто очаровательной.
А Леонид между тем рассказывал:
– Вы знаете, что такое наркоз? То самое, что вы видите. Елизавета Михайловна вкладывает в мышку немножечко нембутала, и грызун засыпает. Пока он спит, мы вкатим ему семьсот рентгенов, и – кто знает! -б ыть может, одна из тех мышей, которые сегодня вас кусали, возьмет да и выживет: наркоз защитит.
Так началось посвящение физика Владимира Семечкина в тайны радиобиологии.
Все, что ему требовалось знать на первых порах, Семечкин худо-бедно усвоил в каких-нибудь три дня.
– Ты талантливый, Вовик! – говорила Лиза, которая уже на другой день перешла с ним на «ты» – впрочем, односторонне: он продолжал называть ее Елизаветой Михайловной. – А теперь возьми шприц и попробуй поколоть мышек иголочкой в животики.
Но это уже было для Семечкина непостижимым. Он взмолился, уверяя, что с детства очень жалеет животных, а поэтому…
– Да ты баптист, Вовик!
Но уговоры не помогли.
Еще несколько дней выступал Леонид в роли лектора-популяризатора, пока, наконец, Семечкин и сам открыл рот:
– Информация…
Так началось посвящение Леонида Громова и Елизаветы Котовой в тайны современной физики. К сожалению, оно длилось недолго; Шаровский хватился, вспомнил о физике и «бросил» его на нейтронные темы.
И все же стоило Семечкину вырвать свободный часок, как сразу же он бежал к ним, с каким-то радостным упоением держал мышей и говорил, говорил, говорил. Он чувствовал себя крайне обязанным этим двум, Громову и Котовой, которые сумели привить ему вкус к биологической тематике.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Наступление на радиочувствительность нервной системы Шаровский вел не только через изучение наркоза и спячки, не только руками Котовой и Громова. Это был целый комплекс тем, по которым работали еще три сотрудника и пять лаборантов.
– Лакомый пирог сразу со всех концов кусает, – характеризовала ситуацию Елизавета. – Пока Лихов раскачивается, Ив-Ив, глядишь, уже съест пирожок.
Но не зевал, оказывается, и Яков Викторович. Как-то в институте появился Михайлов.
– С чем пожаловал? – спросил у него Громов.
– Разведка боем. Беремся за нервную систему, а что у вас делается, толком не знаем. Боимся сдублировать.
Оказалось, что у Лихова планируется семь тем, шесть отличных от того, что делалось у Шаровского, седьмая же точно повторяла то, над чем трудились в соседней комнате.
– Велика ты, матушка, нервная система! – сказал Михайлов. – Один дубль из семи возможных – не так уж много. Как-нибудь его изживем. Могло быть хуже в наших-то условиях, когда нет нормальных дипломатических отношений. Кстати, об отношениях: Лихов свирепствует.
– А что такое?
Степан ответил не сразу. И по тому, как он мялся, поглядывая на Лизу, Леонид понял: координация действий не главная цель его прихода.
– Вторжение Раисы Лихова бесит. Да и других он не милует. Некое прекрасное создание, например, взяло да и усовершенствовало методику Фока…
– Понятно! – оживилась Елизавета. – Потребовалось разрешение на использование методики. Что скажет Громов?
– Полагаю, что ты им не откажешь.
– Безусловно. Но…
Елизавета задумалась, а мужчины переглянулись: какой шантаж за этим последует? Но оказалось, не очень страшный.
– Это первый случай, когда они обращаются к нам с просьбой. Как ты, Леня, отнесешься к такому варианту? Сейчас я Степану официально ничего не скажу. Что мне Степан? А Лихову позвоню сама. Буду предельно вежлива и предложу свои услуги: так и так, мол, я не только разрешаю, но могу и проконсультировать всех, кому это нужно.
– Подходит. Но только тогда сейчас же иди и звони.
– Так уж прямо сейчас же?
– Конечно. Хотя бы по одному тому, что Степка не пешка какая-нибудь, а ассистент и ставить его в глупое положение недопустимо. Так что, если уж тебе хочется повеселиться, милости прошу к телефону.
И Елизавета пошла звонить, а Степан с Леонидом остались, тотчас заспорили по теоретическим вопросам.
Вернулась Лиза довольно быстро. Она сияла:
– Аж ножками Лихов шаркал: в телефон слышно было. И знаете что? От консультаций не отказался. Наоборот, спросил, когда я свободна. Я говорю: «Для вас в любой день после четырех». А он отвечает: «Тогда сегодня в четыре я пришлю за вами машину». Что теперь делать?
– Как что? Консультировать.
Ровно в четыре роскошный лимузин остановился у институтского подъезда.
– Это не его машина, где он взял? – шептала Елизавета Громову, который спустился вниз ее проводить.
– Выпросил у своего приятеля-физика, – ответил Леонид, узнавший шофера. – Позвоню вечером. Ладно?
– Обязательно! Я умру, если не смогу рассказать тебе до утра.
Он позвонил ей из библиотеки в восемь вечера. Ее не было. В девять, уже из дому, он позвонил на кафедру. Оттуда сообщили, что час назад Елизавета уехала с Лиховым на той же машине. Он позвонил в десять – она еще не приходила.
– Каков старик, а? Похитил мою Лизуху!
Без четверти одиннадцать Лиза позвонила сама.
– Дивный, чудный, чудный Лихов! Куда уж нашему Ив-Иву! Будь он даже не молодой, хотя бы твоего возраста, я бы обязательно в него влюбилась. Сначала он учился сам: я ему все показывала. Потом он слушал, как я учу других, а потом потащил к себе в кабинет, и мы целый час беседовали. А потом – не смогла отвертеться – повез к себе домой и надарил оттисков своих статей с потрясающими надписями. Чудный, чудный старик!
– И даже пытался за тобой ухаживать?
– А как же? За мной все ухаживают, кроме тебя. Я, например, уже год не была в театре.
Назавтра в Большом давали «Ромео», и Леонид подумал: почему бы ему не сходить туда с Елизаветой. Нельзя же, в самом деле, ежедневно торчать до одури в читалке.
Он съездил в театр в обеденный перерыв, но билетов, разумеется, не достал. Препятствия разжигают, и Леонид, договорившись с Лизой, что будет звонить ей между шестью и семью, поехал в четыре к театру. Но сколько он ни ходил, как ни присматривался, никто ему билетов не предложил, ни у кого он не решился спросить и даже ни одного из встреченных людей не мог заподозрить в перепродаже билетов.
Он хотел уже ехать куда-нибудь – черт с ним, в другой театр пойдем, на какую-нибудь модную пьеску с героем кандидатом наук, проходимцем и стяжателем, – как вдруг возле метро столкнулся с Бельским.
– Как поживаете, Леонид Николаевич? Что поделываете?
– Да вот… Хотел, по правде сказать, купить с рук билеты в Большой.
– И что же? Ах, понимаю! Не нашли? Да и не мудрено! У вас такое выражение лица, что можно подумать: вы пришли не билеты искать, а ловить спекулянтов.
Занятие было не из приятных, и Леонид действительно был зол.
– Хотите, достану? В один момент! – И, не дожидаясь ответа, Бельский отошел в сторону. Леонид вначале потерял его из виду, потом заметил: Виталий идет в сквер под руку с юношей диковинного экстерьера. Вернулся Бельский совсем скоро.
– Пожалуйста. Двадцать восьмой ряд, но все же партер. А вам… Понятно, что вам не продадут. Да и мало уже их осталось, «рыцарей вольного поиска». Надо быть таким театралом, как я…
Леонид поспешил расплатиться. Вот ведь как бывает: человек помог, достал билеты, но, кроме неприязни, к нему никаких чувств не испытываешь.
Из ближайшего автомата он позвонил Лизе:
– Хочешь пойти сегодня на «Ромео»?
– Но ты не достанешь билетов.
– Уже есть.
– О-о!.. – протянула она с восторгом, и это «о-о!..» отозвалось в Леониде как-то болезненно-радостно. Так, что он удивился: с чего бы? Потом вспомнил: был когда-то такой же разговор.
– Хочешь на «Ромео»? – спросил он тогда у Вали и в ответ тоже услышал «о-о!..».
А потом Валя добавила:
– За это я сообщу тебе новость…
Он скрыл от Лизы, откуда взялись билеты. Попробовал бы он сказать о Бельском! Пусть себе сидит и смотрит Уланову!..
Перед началом спектакля он ходил по скверику возле театра. Елизавета, конечно, опаздывала, но он не очень бесился. Валентина в театр тоже всегда собиралась удивительно долго, а в тот день, когда они ходили на «Ромео», она превзошла самое себя. Она все ждала, что вот он рассердится, как бывало в таких случаях раньше, и тогда она сообщит ему свою новость. Он понимал это и наблюдал за ней исподтишка. Он как сейчас помнит: забралась Валентина на стул, вертелась на нем во все стороны, не столько хотела рассмотреть в маленьком зеркале ножки, сколько показаться ему.
– Ну как? – спросила она.
– Ты сегодня совсем удивительная.
– А знаешь почему?
Он догадывался, но все равно изобразил на лице вопрос. И тогда она спрыгнула со стула и, прижавшись к нему, шепнула:
– У нас будет ребенок.
И он обрадовался. Обрадовался от неожиданности, хотя и раньше был уверен, что ее новость будет именно такой.
А потом они пошли в театр, и она любовалась своей Улановой, а он своей Валей. Он был на «Ромео» второй раз, но особенно остро чувствовал музыку – не потому ли, что любовь на сцене сплеталась с его любовью, тревога – с его тревогой: он радовался и боялся, потому что такую новость Валя сообщала ему и раньше два раза, и оба раза ошибалась. Не бояться тогда надо было – бить в набат! И кто знает, быть может, все обернулось бы по-другому. Но не надо терзать себя: жизнь продолжается…
Лиза появилась за пять минут до начала спектакля. И когда шла навстречу, рыжая коса – общепризнанное чудо – была впереди, лежала тяжелым жгутом, струилась по гладкому красновато-коричневому платью. Поравнявшись с ним, Лиза перекинула косу назад; и, хоть и была в его взгляде в этот момент усмешка, он оценил и этот жест, грациозный, как любое ее движение, и косу, и платье, подчеркивающее слаженность, спортивность ее облика. А когда уже звучала знакомая музыка, Леонид не унесся воспоминаниями в прошлое. Сегодня все: и музыка и события на сцене – все было сегодняшним. И Лиза, та самая Лиза, которая порою казалась ему вульгарной, сегодня была особенная. Он так и сказал ей:
– Ты сегодня особенная.
А она замотала в ответ головой:
– Это не я. Это Шекспир, Прокофьев, Уланова и Габович…
Выйдя из театра, Леонид предложил пройтись пешком. Уже давно, два или три года, не ходил он вот так по Москве – с тех самых пор, как стала Валя уставать на работе. Он вел Лизу под руку, сильную, крепкую, так же осторожно и бережно, как когда-то хрупкую Валентину.
Сперва говорили о спектакле, потом перешли на науку, на ту самую Науку с большой буквы, о которой когда-то разглагольствовал Виталий. Но хоть и была уверена Лиза, что Громов в науке сильнее Бельского, с ним разговаривать было очень легко. Случалось, она говорила глупости – где уж ей разобраться в нюансах большой теории! – и тут же сама вместе с Громовым смеялась над своими ошибками. Попробовал бы Бельский улыбнуться по поводу ее ошибки!
Они прошли мимо Манежа, миновали Каменный мост и были уже на Большой Полянке, когда Лизе надоело слушать бесконечную лекцию о тончайших оттенках диалектически понятого дарвинизма. И сразу она прервала Леонида:
– Спустись на землю. Не правда ли, чудесная стоит осень?
– Правда.
– Поедем как-нибудь в воскресенье за город?
– А почему бы и нет?
– Надо же так распуститься! – клял себя Лихов, вспоминая историю получения «любезного разрешения» от Котовой. – Надо же! Точно дореволюционная провинциальная шансонетка тряс юбками перед нетребовательной публикой.
Все помнилось как-то особенно выпукло, очень скульптурно.
После первого бума, который он сам же вызвал, беспричинно всполошившись при известии об усовершенствовании методики Фока, Лихов успокоился: не так уж велико было усовершенствование, чтобы без него нельзя было обойтись. Пораскинув мозгами, он с легкостью изобрел варианты, позволяющие забыть не только про Котову, но и про самого Фока. Но он никому ничего не сказал: время покажет, во что это выльется.
Потом на кафедре появилась Мелькова, разбередила старую рану, вылила на его голову целые потоки безудержного, капризного романтизма. Когда-то, в молодости, еще фанфароном-мальчишкой, Лихов и сам порою сменял фанфаронство на слезливую романтику. Он и теперь, реже, чем раньше, бывает сентиментальным, и попади эта Раиса Петровна в подходящий момент – плакать бы Якову на груди у Ивана, того самого, который оплевал, опошлил большую дружбу, приняв за слона пролетевшую между ними муху.
Лихов переживал визит Мельковой долго, и хоть одобрил посещение студентами семинара лаборатории Шаровского, в душе он лязгал и скрежетал зубами. И, как всегда, больше, чем кого-либо, ругал самого себя. Через два дня он забыл детали своих рассуждений, но глубоко спрятанный подтекст остался: нужно было давно, сразу после прихода Шаровского на громовскую защиту, двинуть к нему на семинары стаи студентов. Это старость уже, когда человек становится задним умом крепок!
И вот к Лихову подходит Михайлов, который в Лихове не чает души и которого сам Лихов уважает и даже немножко побаивается: черт ее разберет, эту радиобиологическую молодежь, ринувшуюся в науку прямо с фронта и чуть ли не до пятидесятого года донашивавшую офицерские кителя и солдатские гимнастерки, – уж очень они прямолинейно-принципиальны!.. Вот и сейчас:
– Еду к Котовой просить разрешения на использование ее методики. Если хотите, Яков Викторович, я попрошу для всей лаборатории.
– Удивляюсь, зачем вы спрашиваете? Ведь все равно вы сделаете по-своему!
– Ну что ж… Раз вы согласны – пойду. – И Михайлов мотнул головой на прощание.
Вот так всегда: поправляют, чуть шагнешь в сторону. И тонко как поправляют: разве можно было в его «удивляюсь» услышать согласие, хоть оно там и было? Тонко, но бесповоротно. В иных вопросах Степан Андреевич чересчур мягок, порою же… Лихов завидовал Михайлову, а еще больше Громову и десяткам других, молодых и уверенных в себе, и если и не лишенных треклятой склонности к самоанализу, заставляющей его порою рыскать в поисках верного решения из тупика в тупик, то уж, во всяком случае, умеющих спрятать эту склонность поглубже.
Они – люди века, он же хоть и нужный еще, но анахронизм.
Когда зазвенел телефон, он поначалу испугался: ему почему-то представилось, что это Громова, последняя в его жизни привязанность, чудо женственности, которое тоже пришло когда-то на факультет в гимнастерке и не раз показывало ему свои острые зубки.
Он заговорил с Котовой на том высшем уровне светской вежливости, который недоступен всем этим молодым. А заговорив так, вошел во вкус: уже не мог отказать себе в великом соблазне пригласить Котову на кафедру, пообещать машину – этакий светский Рокфеллер атомного века.
С машиной вышло неладно: от мысли послать такси пришлось отказаться сразу же, потому что Котова, несомненно, сама расплатилась бы с шофером. Он позвонил декану, но факультетская «Победа» куда-то ушла. Тогда он бросился к физикам и выпросил лимузин у приятеля. Конечно, насмешки: «Ох, Яша, я тебя знаю!» – но что оставалось делать?
А когда Котова приехала, он решил повеселиться. Спрятав издевку за любезнейшую из улыбок, он слушал ее детски-подробное разъяснение общеизвестных вещей, всей этой ее методики, для изложения которой достаточно было сказать ему два-три слова. А потом она разъясняла то же самое его аспирантам. Лихов сидел рядом и делал вид, что слушает. Но вдруг ему показалось: это Шаровский. Да, да, Шаровский, говорящий молодым женским голосом! Ведь это его логика, его отточенные до предела педагогические приемы, его фразы, его мысли. И даже манера держать себя перед аудиторией – все, все было здесь от Ивана. Право же, Лихов только мечтал о том, чтоб сам он вот так же, в деталях воплотился в ком-нибудь из своих учеников. Ему это никогда не удавалось, и это всегда удавалось Шаровскому. Он стал слушать внимательно и все более и более удивлялся – теперь уже не только сходству, но и тому, что, несмотря на явное подражание, здесь все было совсем, совсем самобытным. Да и могло ли быть иначе? Человек, усовершенствовавший методику Фока, не мог оказаться простым попугаем! Нет! Перед ним – Шаровский будущего!
И, как часто бывает с увлекающимися людьми, он тут же забыл, что час назад считал усовершенствование Котовой пустячным. Он повел свое новое курносое божество в кабинет, он разговаривал с ней, как с равной, все более восторгаясь, он спрашивал у нее советов. А потом – старый безмозглый осел! – он катал ее в автомобиле по городу, предложил подавать на конкурс к себе на кафедру, надарил оттисков!
Отрезвление наступило назавтра. Ведь эта девчонка – ехиднейшее из живых существ, эта сорока уже разнесла вести о нем по всей академии, и уже ходят по Москве десятки анекдотов, в десятки раз более зубастых и метких, чем сам он когда-либо придумывал о Шаровском. Ах, осел, старый осел!
Он приехал на факультет на такси; ему сегодня даже не хотелось показывать свою молодцеватость. На кафедре он встретил Михайлова.
– Вчера я звонил Котовой, – сказал тот, поздоровавшись, – она от вас в полном восторге. Так и говорит: «Куда нашему Шаровскому!» Вы, Яков Викторович, приобрели в академической лаборатории нового преданного союзника.
И Лихов подумал: «А ведь так оно, наверно, и есть. Иначе и быть не может. У Котовой светлый ум, и она не могла понять превратно».
Он сразу же успокоился, однако…
«Однако как они умеют управлять моими настроениями, эти бывшие гимнастерочники!»
И, как бы в подтверждение этой мысли, Михайлов к нему «подъехал»:
– Как мы будем в этом году разделываться с большим практикумом? Кто будет вести занятия по крови?
– А кого бы вы предложили? – Лихов догадывался, кого имеет в виду Степан.
– У нас вакантное место ассистента. Не пригласить ли пока что на почасовую оплату Котову?
Так и есть. Обкрутили, опутали, взяли старого дурака в полон. Что делать, пусть будет по-вашему.
– Котову так Котову. Полагаю, она справится. Но почему на почасовую? В штат, в штат! Пожалуй, я сам этим займусь.