355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Федор Полканов » Рабочая гипотеза » Текст книги (страница 11)
Рабочая гипотеза
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 23:25

Текст книги "Рабочая гипотеза"


Автор книги: Федор Полканов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 17 страниц)

ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ

Сколько времени прошло с того дня, как ездили за ежами? Леонид прикидывает: три месяца. И много и мало. Много потому, что за эти месяцы сделано множество дел, мало по причине иной: всего девяносто дней назад расстались с Раисой, но уже ощущает он новую тягу, явную и несомненную, – тягу к Елизавете. Можно кое-что придумать себе в оправдание: к Раисе, мол, вовсе и тяги не было, просто сделали попытку вернуться назад, да и форсировала эту попытку скорее Раиса, чем он. Можно придумать, но нужно ли? Не росло ли вот это, сегодняшнее, еще до Раисы? И ничегошеньки противозаконного тут нет. Напротив, если уж ставить точки над «и», нелепым, ошибочным выглядит месяц возврата к прошлому. Хорошо еще, что нашли в себе силы расстаться вовремя, без всяких дрязг.

Подобные мысли – один из тормозов, сдерживающих скольжение навстречу Елизавете. Есть и другие тормоза, но всякий тормоз – вещь относительная: был бы уклон достаточным, а там – пусть даже колеса заклинены – юзом поедешь…

Когда ямочки на щеках, рука, поднятая, чтобы поправить прическу, веселый блеск косо поставленных, «модных» Лизиных глаз заволновали всерьез, стало явным: полетят в тартарары все и всяческие тормоза. Уверяют, трудно, мол, заарканить старого холостяка, он дорожит своей свободой. Возможно. В старохолостяцком положении Леонид не пребывал никогда. А с вдовцом дело обстоит иначе. Прошли события в памяти сквозь частое сито отбора, мелочь, мусор отсеялись, одно лишь осталось: «Ах, до чего ж это здорово – так называемая семейная жизнь!» Плохо ли иметь друга, с которым все общее? Таким другом была Валентина. Валентина… «Что скажешь на этот счет ты, Валя?» – спрашивает Леонид у своей совести, и она не возражает. Почему бы ей возражать? Елизавета – чудесная девушка, если, конечно, прищуриться, глядя на букет ее недостатков…

Однако прищуриваться порою трудно. Вот, например, разговор:

– Можешь выслушать меня внимательно? – спрашивает Леонид. – Я кое-что придумал.

– Давай, слушаю.

– Но только прошу: отнесись, пожалуйста, со всей серьезностью.

– А как же? Я говорю: валяй!

– Так вот… Ты помнишь работу Иолоса?

– Опыт на грош, а рассуждения силятся потрясти мир.

– Положим, работа классическая. Однако дело не в этом. Я попробовал сопоставить…

– Мура!

– Как так мура? Ты еще ничего не слыхала…

– Мура, чушь, чепуха, ересь!

– Но, Лиза, позволь… Выслушай, а потом…

– А я разве что-нибудь говорю? Продолжай, выкладывай, я вся внимание!

– Так вот…

– Между прочим, Леня, мне очень понравился жатый ситчик, который мы видели в магазине…

Леонид в изнеможении замолкает и отворачивается к окну. Елизавета молчания просто не переносит:

– Долго я ждать буду? Изложишь ты мне, наконец, свое горе-открытие!

Но если Леонид снова заговорит, она вновь его перебьет.

Изредка бывают прозрения, и тогда Елизавета безжалостна к себе самой:

– Ну и характерец у меня, знаешь ли… Думаешь, я нарочно? Назло? Вовсе нет. Просто первая реакция у меня – возразить. Сначала меня все возмущает, что бы ты ни сказал!

При подобных ситуациях лучше молчать, и тогда она продолжит свои покаяния. Но если откроешь рот: самокритика, мол, дивная вещь, полезно и современно – тогда держись…

– Сам хорош! Думаешь: положительный герой эпохи? Как бы не так! Бабник – раз, самовлюбленный эгоист – два, теоретик, как следствие предыдущего, – три! Лопух в мятых штанах!

Короче говоря, с изрядной сумасшедшинкой это премилое создание!

Прямая противоположность Валентине: та, бывало, ловит каждое слово, хоть и понимает разве что половину, эта же все на лету схватывает, но попробуй заставь выслушать!

При всем при этом – блестящий экспериментатор. Гм, обязательное ли это качество для жены?..

Наука зиждется на трех китах: эксперимент, теория, оргработа. Что такое теоретик, Громов по себе знает, организатором, хочет он того или нет, заставляет быть жизнь, ну, а экспериментатора он может наблюдать каждый день. Однако попробуй проследи тайные тропы, которыми движется мысль этого экспериментатора! Поэтому Громов доволен, когда удается понаблюдать за экспериментатором совершенно иного типа.

Это Петр Петрович Бабушкин, работник одного из институтов Медицинской академии. Чтобы вычленить роль головного мозга, у Громова и Котовой появилась нужда облучить однодневных мышат, экранируя им попеременно то туловище, то голову. У Бабушкина в этом отношении был опыт, он даже изобрел контейнер, хитроумный и очень удобный. Естественно, они поехали к Бабушкину.

Петр Петрович, пожилой, с аккуратной бородкой а-ля Шаровский и вообще чем-то напоминающий Ивана Ивановича – несомненный его ученик, типичный представитель школы, – принял их очень любезно, показал контейнер из оргстекла, который Леониду представился чудом экспериментальной техники, развернул на столе чертежи. Громов восторгался довольно шумно: Бабушкин ему понравился, а, кроме того, шумные восторги в данном случае были воспитательным мероприятием по отношению к Елизавете.

– Просто и хорошо. Удивляюсь, как вы додумались!

Выслушав это, Бабушкин достал папку. В ней были записи и расчеты, все аккуратно до крайности, многое подчеркнуто разноцветными карандашиками. Леонид подтолкнул Лизу локтем: учись! У человека записи, по которым при желании легко написать книгу. У Котовой лицо непонятное, словно гримаса на нем обращена сейчас внутрь.

Леонид вынул фотоаппарат из чехла, снял контейнер, снял чертежи – может пригодиться, в памяти все не удержишь. А Елизавета лишь повертела в руках контейнер, причем в какой-то момент Леонид встревожился, как бы чего не ляпнула: она усмехнулась.

Распрощались с Петром Петровичем, и еле успел Леонид прикрыть дверь, Елизавета начала:

– Бабушкин, Дедушкин, Прапрадедушкин – пыль веков…

– Завидуешь?

– Ужасно!

Вышли из здания, сели в троллейбус, и тотчас Елизавета попросила листок бумаги. Леонид передал ей записную книжку и ручку, начал смотреть, что это она вырисовывает. Нечто вроде нижней половины перекрещивающихся на нуле синусоидальных кривых, причем от отрицательных вершин вниз шли черточки. Что бы это могло быть?

– Стая галок?

– Невежда! Неужели не видишь: мышиные попы. Вот хвостики.

Решительно ничего Леонид не понял, разъяснять же Елизавета не собиралась. Просто распорядилась:

– Я в институт поеду, а ты сойдешь у аптеки, купишь моток лейкопластыря. Уж мне Дедушкин-Прапрадедушкин!

Громов сошел у аптеки, купил лейкопластырь. А когда пришел в институт, у Елизаветы уже все было готово. Свой чертеж она перенесла на миллиметровку и приклеила к деревянной пластинке.

– Теперь дошло?

Ничего до Леонида пока что еще не дошло, и он протянул ей лейкопластырь. Отмотав полосочку, Лиза прилепила лейкопластырь на свой чертеж, а потом – раз-раз-раз! – натыкала спинками вниз мышаток. Голенькие, малоподвижные, они приклеились и никуда не могли теперь деться, а экранировать свинцом – это уже проще простого.

– Равнение будем держать по хвостам – чтоб ложились точненько на полоски. Ох уж мне Распрабабушкин!

Вот и все. Метод ее, донельзя примитивный, обеспечивал не меньшую, чем у Бабушкина, надежность, но при этом избавлял от хождений по разным начальникам и мастерским – не нужен теперь контейнер – и, значит, экономил время.

Попробуй тут разберись, что же такое экспериментатор! Ну, интуиция – явно и несомненно интуиция играет здесь первостепенную роль. Подтолкнул и визит к Бабушкину, возбудив чувство противоречия: раз уж Бабушкин создал сложный контейнер, Елизавета просто-напросто не могла не придумать что-либо сногсшибательное по простоте.

Зима принесла снег, прихватила с собой и желание пройтись на лыжах. У Громова этого желания не было уже несколько лет – аспирантура, работа, болезнь Вали; поэтому, когда оно появилось, он усомнился: не слишком ли поздно, не стар ли он?

Елизавета беспощадна:

– Конечно, стар! Несомненно – развалина. Но я убегать вперед не буду, а потихоньку могут и старики.

На первый раз они решили далеко не ездить, ограничиться Сокольниками. Еще в метро Лиза с опаской поглядывала на лыжи Леонида: уж очень они у него роскошные; она таких, по правде сказать, и не видела.

– Раньше, когда ты был молодой, ты хорошо катался?

– На лыжах, Лизонька, обычно ходят. Катаются на саночках с горки. Кстати, какой у тебя по лыжам разряд?

– Первый, конечно, первый…

Услышав о первом разряде, Леонид понял, что ему предстоит обучить Лизу лыжной премудрости.

В Сокольниках дело быстро пошло на лад: Лиза падала, он ее поднимал, она снова падала, он поднимал снова. Потом они нашли скамеечку, и Леонид, стряхнув с нее снег, сказал:

– У меня к тебе просьба: будь моим тренером. Сядь здесь и с высоты своего перворазрядного величия смотри, как я пойду. Сделаю кружок и вернусь минут через десять, не больше; хочется немножко размять старые косточки. А ты потом выскажешь замечания насчет моей техники.

Он на самом деле покинул ее только на десять минут, пройдя за это время несколько километров.

Они еще три раза были в Сокольниках, потом Елизавета сказала:

– Я обрела форму, и мы можем совершить настоящий поход. Ты не устанешь?

Поехали поездом до Малоярославца, оттуда автобусом в сторону, а дальше – на лыжах.

Сначала шли вдоль шоссе, и справа мелькали машины, а слева манила, звала к себе роща. Потом хрустальный звон сучьев на ветерке переместился вверх: роща осталась позади, и слева был настоящий лес. И они свернули в него, пошли нехоженым снегом.

Сверху был рыхлый снег, под ним корочка, потом снег плотный, но чувствовал это лишь Леонид. Лиза же видела перед собой только струну лыжни и шла, шла по ней, довольно размеренно, довольно четко. Сначала сбоку тянулась заячья стежка, потом лыжня пересекла след лисы, а дальше, на опушке, они любовались стайкою снегирей, неправдоподобно яркая краса которых не казалась неуместной в красноватых лучах низкого уже солнца.

Дальше путь им пересекла река, и они спустились к ней, каждый как мог: Леонид на лыжах, Лиза – опираясь на максимальное число точек. По льду шли долго, и когда, наконец, справа на пригорке показалась деревня, слева они увидали закат, лиловый, тонущий в дымке, перечеркнутый облаком, не московский.

Леонид быстро нашел подходящий дом, где им отвели отдельную комнату. Они сидели и пили чай, а Елизаветины глаза сверлили – с ума сойти можно! И Леонид – дернул его черт! – положил руку ей на плечо. Она отодвинулась, сказала жестко:

– Товарищ Громов, прошу не нарушать мой суверенитет!

Обижаться не стоило, да Леонид и не обиделся. Но все же на всякий случай сдвинул брови: подействовал приспособительный защитный инстинкт, выработанный в общениях с Елизаветой. И тогда она опустила вдруг голову на стол, прижалась на миг щекою к его руке, шепнула:

– Ой, Громов…

После этого можно было погладить рукою по голове, можно было и обнять. Но он не шевельнулся, только сжал ее руку.

– Что, Котова?

И когда Лиза спросила:

– Как у вас было с Валентиной? С самого начала?

Он рассказал.

В сентябре сорок первого Леонид был ранен.

Долго дымил санитарный эшелон, оставляя позади не только запах дыма, но и запахи лекарств и солдатских ран. В дождливый осенний день докатился, наконец, эшелон до Свердловска, и здесь, во дворе госпиталя, Громову помогла сойти с машины молоденькая каштанововолосая сестричка. В карих глазах ее было все неподдельным, искренним, и Леонид сестричку заметил, спросил:

– Скажите, как ваше имя?

– Валя.

А через два месяца она провожала его на фронт.

Когда эшелон загудел, он шагнул к ней и крепко-крепко поцеловал в губы.

– Будешь писать, сестренка?

– Пока жива… А встретимся в университете.

Он прыгнул в вагон на ходу и долго смотрел назад, на перрон. Он ни о чем не думал: думать он стал позже. После этого были окопы, бомбежки, танки, атаки и контратаки, потом снова госпиталь, снова фронт. Но всюду его догоняли треугольнички Валиных писем. Понемногу забылись боли, забылся и страх смерти, который в Свердловске так его донимал. Тогда он действительно был от смерти на волосок, и если бы не заботливые Валины руки… Он почему-то забыл о врачах, сделавших для него, конечно, уж больше, чем Валя, он не узнал бы, наверно, многих из них в лицо, но Валю забыть не мог. Не мог забыть и поцелуй, единственный, прощальный. И было странно, почему он его помнит, ведь во время войны всякое бывало.

Но вот война кончилась. Леонид приехал в Москву и встретил Валю на биофаке: начинающий медик превратился в начинающего биолога. Она училась на первом курсе, Леонида восстановили на втором, но свободное время они проводили вместе. Штурмовали студенческую столовку, сидели в читалке, бегали по этажам, работая агитаторами на избирательном участке. Даже в комсомольское бюро факультета избрали обоих сразу, хоть и шутил Степа Михайлов:

– Не следовало бы в бюро разводить семейственность…

Леонид таскал Валю с собой на футбол, она его – в клуб, на танцы. Давно заметил Громов, что, сменив гимнастерку на скромное платьице, стала сестренка Валя поразительно женственной и очень приятной. Но все же слегка удивлялся: что это мужчины пялят на нее глаза? У него было наоборот: вдалеке от Вали, на фронте, тянуло к ней больше, теперь же он сомневался: нет, это не любовь, уж очень спокойно все, уж очень просто.

Всякий биолог в душе немножко бродяга. Половить рыбу, грибы пособирать, пошляться по лесу – от этого ни один не откажется. Во все походы отправлялись вместе. Как-то попали в «семейную» компанию: на привале разбилась она на парочки.

– Видно, судьба, – сказал Леонид и обнял Валю за талию.

Она легонько отстранилась. Потом Громов долго помнил удивленно поднятые длинные брови…

Набеги на «сиротскую» комнату Леонида Валя делала регулярно.

– Суровая мужская чистота, – говорил он, показывая рукой на свой относительный порядок.

– В один прекрасный день ты не придешь на факультет – не сможешь продраться сквозь здешнюю грязь.

– После твоих уборок ничего не разыщешь, – ворчал он, хотя в душе был доволен.

Однажды во дворе факультета встретились два потока. Первокурсники летели на всех парах занимать места в ботанической аудитории, навстречу степенно шли в зоологичку студенты второго курса. Столкнувшись с Леонидом, Валя остановила его.

– Получила официальное предложение, – сказала она смеясь. – Володя Токин предлагает выйти за него замуж.

– И ты, конечно, согласна?

– Да. Но требуется твое разрешение. Как старшего брата!

– Ну, я подожду тебя выдавать. Приданое не готово.

Они разошлись каждый на свою лекцию, но шутливый разговор заставил задуматься: сколько можно тянуть? Да и нужно ли?

Прошла зима с ее изнурительной сессией и скоропалительными каникулами, прошел и короткий для биологов весенний семестр. Близилась летняя практика. Как-то в читалке, одурев от изучения низших растений, Леонид взял газету и среди объявлений о защитах диссертаций отыскал знакомую фамилию: Р. П. Мелькова. Вот как, жива-здорова, и фамилия девичья! Особых волнений прочитанное не вызвало. Он подтолкнул локтем Валю, шепнул:

– Моя первая любовь… Диссертацию…

– Мир праху ее! – Валентина в данный момент блуждала в дебрях зоологической систематики и явно не поняла, в чем дело.

Тогда он прикрыл газетой ее учебник, показывая пальцем на объявление.

– Всплыви на поверхность хоть на минуту… Первая, говорю, любовь.

– А кто вторая? Я со Свердловска слышу о первой… Нашлась, значит.

Зашушукались соседи – они мешали. Пришлось замолчать, но Валентина тянула уже его за рукав – пойдем в коридор.

То, что произошло через минуту, было вовсе не неожиданным.

– Явишься на ее защиту?

– Может быть. А почему бы и нет?

Валентина стояла, опустив ресницы, а когда подняла их, он увидел слезы.

– А я-то, дура, уж сколько лет… – И она убежала вниз по лестнице.

Вечером Леонид позвонил ей в общежитие, но ее не было. Не нашел он ее и назавтра, после экзамена. А когда через два дня Валя прошла мимо него по коридору, не оглянувшись, он разозлился, ибо вины за собою не числил.

Летнюю практику первый курс проходил в Москве, выезжая за город для сбора материала в природе. Леонид же со вторым курсом уехал в Звенигород.

Чувствовал он себя отвратительно. Прескверная практика! Сиди, кромсай лягушек. Да и на кромсании лягушек не сосредоточишься, ибо острят вокруг напропалую:

– Что, Громов, пригорюнился? Вовка Токин, что ли, покоя не дает?

Но о Вовке Леонид и не вспоминал. Просто почувствовал, как не хватает ему Вали.

В пятницу вечером возле ожившей после чьих-то стараний радиолы начались танцы. Обычно равнодушный к ним, Леонид на этот раз вертелся и притопывал весь вечер: ведь завтра суббота! А назавтра сразу после занятий выбежал на шоссе. Проголосовал, остановил машину, прыгнул в кузов. И хоть именно в этот день должна была состояться защита Раисы, ехал он к Валентине.

Когда Громов пришел в общежитие на Стромынку, было около одиннадцати. В комнате, где жила Валя, слышались голоса. Он постучал, вошел. Первокурсники – девчата и парни – болтали, смеялись. Валя сидела у стола с книжкой, рядом томился Токин. Валя Леонида не заметила: мало ли кто входит?

– Трофимова, к тебе, – сказал кто-то из девчат.

Она увидала, покраснела. Сразу все поняла.

Встала, помедлила секунду, потом решительно подошла к нему, обняла, закинула руки на шею. Он был серьезен, даже строг. Взял обеими руками ее голову, отклонил назад, поцеловал в губы.

– На сборы тебе две минуты. Такси у подъезда, а денег, сама знаешь… Где чемодан? Едем домой.

Собираться помогала вся комната. А когда уходили, девичий голос сказал:

– Вот и улетела наша Валюха! Кто следующий?

– Из твоей исповеди я делаю такие выводы: ты низкопробнейший донжуан, которому многие бросались на шею и который никого не скидывал, – так Елизавета резюмировала его рассказ. – Ну, а теперь последний аккорд: столь же подробно об этой захватчице, о Раисе. Только не подумай, что имею на тебя виды!.. Вовсе нет. Ратую за сестер по несчастью, за старых дев. Холостяк в наши дни подобен зайцу из Подмосковья: на него одного зарится десяток охотниц. И стародевическая солидарность вздергивает меня на дыбы, когда замужние протягивают к холостяку свои лапы. Лично же для меня ты ничто. Надеюсь, это ты понимаешь?

– О да! Настолько хорошо понимаю, что, пожалуй, не буду тебе больше ничего рассказывать.

Леонид сунул в рот папиросу. Казалось бы, следовало привыкнуть к манере разглагольствовать, свойственной Елизавете, но привыкнуть сложно: «стародевическая солидарность», «имею виды», «низкопробнейший донжуан» – все это проглотить трудно. Нужно будет всерьез заняться ее воспитанием!

– Не расскажешь? Как знаешь! Тогда проваливай, кури на крылечке, а я лягу спать. Тебе же советую: не забудь поплакать на сон грядущий о потерянной навеки Райке!

А назавтра:

– Ты в детстве кем хотел стать?

– Биологом.

– Фу, проза! Я мечтала сделаться разведчицей. В тылу врага. И сделалась бы, будь я в войну немного постарше. Представляешь, какой простор для мистификаций?

– О да! – отвечает Громов. – О да! Беда только одна: твой лисий хвост быстро бы примелькался, и немцы бы тебя выловили.

– Святая наивность! Хочешь, черненькой стану? Пожалуй, действительно, стану-ка я черненькой.

Громов накрутил на руку ее косу, потянул легонько, заставляя отклонить назад голову, сказал спокойно:

– Убью! Убью, если покрасишься! Волосы – единственное светлое место во всем твоем облике…

– Четыреста тридцать шесть! – обрадовалась Елизавета. – Четыреста тридцать шесть комплиментов. Не пора ль объясниться в любви!

– Четыреста тридцать шесть? Много… Но я подожду. Тысяча наберется – вернемся к этому вопросу.

– Ну что ж! Намечен определенный рубеж – чудненько! Остается вытягивать из тебя комплименты!

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ

Как всегда, как и каждую ночь, Краев сегодня и спал и не спал – лежал и думал, проваливаясь временами в бездну.

Где-то между тремя и четырьмя выбросил он пустую пачку «Казбека», открыл новую. Густой дым стоял здесь, в кабинете, куда выселили его домашние, ибо всю ночь напролет курил он папиросу за папиросой, роняя на себя недокуренные, когда путались мысли, зажигая их вновь и вновь.

Это был не сон – ожидание рассвета.

И вот уже за окном разжижается тьма, выступают из черноты кажущиеся сейчас серыми красные портьеры на двери, в тон им смотрятся и зеленая обшивка кресел и пестрорядье корешков книг на столе – предрассветная выровненность, сглаженное, нивелированное разноцветье. Оно ему по душе, он и сам не объяснит, почему, но оно ему по душе; зубоскалы из противоположного научного лагеря, непомерно разросшегося, уж, верно, сказали бы: общая серость. Вроде как в законе его, верном для тех, кто смотрит издали, абсурдном для всякого, у кого в руках факты.

Он встает, сует ноги в туфли, отдергивает штору, не зажигая света, садится в кресло возле окна. Папиросы? Вот они, папиросы…

Свинцовая плита реки, свинцовая ширь асфальта, мост, черные башни вдали, снег на крышах, безлюдье, беззвучье – усредненный, упрощенный сном, тишиной город. Сниженное, размеренное дыхание, нивелированные мысли, страсти и пульсы – «тук-тук-тук!», как шаги милиционера внизу, под окном – четкие, тяжелые шаги по тротуару. В голове еще нет полной ясности, дневное, жесткое, путается с ночным, расплывчатым: Громов, его критика на конференции, великий Павлов, примат нервизма, закон, открытый им, Краевым, интегралы и термины, хитросплетение терминов, появившихся в обилии в последние годы: все эти дезоксирибонуклеины и бетамеркаптоэтиламины, милые Громовым, для него же муть, чертовщина, враждебное и отвратное. Идеализм! Папиросы? Вот они, папиросы.

Это было давно. Он тогда еще умел спать по ночам, и ему даже не грезился пьедестал, с которого теперь его пытаются сбросить. Не было тогда сегодняшнего, рожденного бессонницей блеска в глазах, а лоб, кажущийся двухэтажным из-за отступивших назад волос, не перерезали морщины. Он тогда еще не курил «Казбек» – модно было кичиться народными корнями, и он коптил небо махоркою. Пестрота красок и запахов, волнующие ветры молодости, сладости женских ласк, муки ожиданий и радости встреч – он был безвестен, однако все это, ныне ушедшее, тогда принадлежало ему. Он работал в районе, в ветеринарной лечебнице, и добился успеха. Сам он не понял, что создал волну, на которой при умении можно выплыть. Поняли другие – журналисты, раззвонившие об его успехе на весь Союз, представившие желаемое за достигнутое, – поняли, стали подталкивать, вытолкнули и вскарабкались сами. Спички? Куда могли деться спички? Вот они, спички.

Море пшеницы, шапки кустов вдоль оврагов, кони – табуны коней – степь… Сальск? Под Одессой? Не ясно… Земля – трава – зерно – кони – овцы – труд – уравнение со многими неизвестными, там тоже были свои проблемы. Сон это или не сон? Папиросы? Здесь, во рту, папироса. Женское тепло: руки ее, грубые ладони, тонкие запястья, пьянящая кожа, душистые волосы… О, черт! Выронил папиросу, обжегся. А ведь это не сон – скорее воспоминания. Как ее звали? Вера? Надя? Фу!.. Да как же ее звали-то? Ох, ее звали Шурою, Александрой Захаровной. Это жена, и она спит за стенкою – постаревшая, располневшая Александра Захаровна.

В Ленинградском институте, где Краеву сразу же предоставили лабораторию, остро ощутил он недостаточную свою подготовленность – куда острее, нежели сейчас, когда показал ее Громов всей конференции. Он начал учиться, и если бы дали ему время учиться! Но времени не было, и учеба невольно свелась к обучению искусству полемики. Должностной рост при отстающей от него внутренней базе, когда, не побывав в рядовых, становится человек командиром, когда дискуссии во имя поддержания авторитета делаются самоцелью, а методы их ведения утрачивают чистоту, – это трагедия.

Скрип сапог за окном, предрассветный ветерок, тяжелые облака над спящим городом. Сон, кажется, идет сон. Наконец-то!.. Папиросы? Нет, не нужны уже папиросы.

– Оленька! Открывай, открывай глазки! В школу пора. Ты слышишь бабушку? – Александра Захаровна в соседней комнате склонилась над внучкою.

Он просыпается – эти слова его будят. Встает, опираясь на подоконник. Поспал бы еще, спал ведь всего минуту, но он не может пропустить момент, когда Оленька появится на пороге со спутанными волосенками, покачиваясь со сна, протирая глазки: «Деда, пойдем умываться…» Привязанность, самая сильная в его жизни привязанность, – крохотная Оленька, которая не сравнивает, не сопоставляет его с кем-либо, просто любит – и все: можно ли не любить дедушку?

– Ох, ох, ох! – ворочается в соседней комнате Игорь. – Папаша опять накурил, валит дымище из-под дверей, точно из трубы крематория. Не высыпаюсь от этого я. Папаша! Слышишь, не высыпаюсь.

Через несколько минут, умытые, но еще не совсем проснувшиеся, Оленька с дедушкой садятся к столу, и с этого момента Оленька переходит в собственность бабушки.

Утром Краеву необходим кофе – две большие кружки крепкого кофе делают его дневным, жестким Краевым.

– Чем заменить слово «антимарксист». Чтоб попроще?

– Ох, папаша! Неугомонный ты… Право, не ко времени. Не советую!

– А я и не спрашиваю твоих советов. Как написать попроще вместо антимарксист? Может, религиозный человек? Глупо! Никогда от тебя не дождешься помощи!

О том, как хранятся в Ленинке диссертации, сотрудники библиотеки наверняка могут прочесть цикл лекций: то-то делается, чтобы не погрызли мыши, то-то – чтоб не завалились от обилия папок полки. Громовы этих деталей не знают, и представляются им подвалы, забитые не нужными никому фолиантами. Изредка случается чудо: та или иная папка кому-то требуется, и тогда, кряхтя и охая, счищают лопатами с груды пыль, долго роются, а потом, чихая, тащат папку в читальный зал. Да простят библиотечные работники Громовым их ужасающее невежество!

Случилось чудо и с диссертацией Леонида, а кудесником, сдунувшим вековую пыль, оказалась «Медицинская газета». Но действовал этот достопочтенный орган не по собственному разумению, а доверив свои столбцы Александру Ивановичу Краеву.

Прибежала Зиночка Жукова, лаборантка, которая, по утверждению Елизаветы, чтит Громова не только как будущего выдающегося косца радиобиологической нивы.

– Леонид Николаевич! Вы читали? Возмутительнейшая статья! – Она размахивала «Медицинской газетой».

Нет, Громов статьи еще не читал. Взяв газету, он просмотрел и передал Елизавете. На третьей странице был обзор радиобиологических работ, написанный Краевым. Среди восхвалений и воспеваний, свидетельств о выдающихся открытиях – «закон Краева» – была отдана дань киевскому докладу Мельковой: смелый эксперимент, интересные результаты, но… исследовательнице изменило чутье: объяснение своих данных она видит в спекулятивной, чуждой марксистской методологии, такой, сякой и этакой гипотезе Громова. И далее в том же духе еще пятнадцать строк.

– То ли еще принесет дружеское дуновение флюидов! Но, Ленечка, не журись: после такого макроразноса твоя гипотеза быстренько станет достоянием широких радиобиологических масс.

Иван Иванович ходит из комнаты в комнату.

– Как вам нравится гипотеза Громова?

Шнейдер вскидывает голову.

– Пока что я не вижу гипотезы. Тезис, быть может, верный, быть может, нет. Неразвито и… надуманно.

Брагин реагирует по-иному:

– Когда не могут сказать ничего конкретного, – гримаса, – выдумывают общие фразы. Если не знают, что в колбу налито, – скептический жест, – описывают сам сосуд. Но сосуд, надо сказать, описан превосходно. Дело за тем, какой будет жидкость, которою Громов его заполнит.

Басова на вопрос Ивана Ивановича отвечает вопросом:

– А каково ваше мнение?

Ну, а Титов:

– Иван Иванович, я привык верить печатному слову.

Окончив хождения, Шаровский, предшествуемый бородою, отправляется на «Олимп», усаживается возле своей картотеки. Свежих карточек он не смотрит: свежие работы Громов наверняка знает. Статьи, ссылки на которые Шаровский откладывал, хранились в библиотеках, бесспорно, под большим слоем пыли, чем сравнительно свежее творение Громова.

Потом он попросил пригласить Леонида.

– Мне хотелось бы знать, о чем вам говорят эти статьи.

Громов взял пачку, перелистал: ба, предшественники! Зачем Шаровский повытаскивал их из могил? Похоже, что это экзамен на зрелость. Не правда ли, странно: вызвать вот так и начать экзаменовать? Но странности начальства – это странности начальства. Что же, будем экзаменоваться!

– В отличие от Телье я говорю не только о гормонах. Вы угадали, с Телье я и начал… Шульц и Гробер, 1914. Рентгенотерапия опухолей повышала устойчивость тканей… Страсберг… Страсберг. Но, Иван Иванович, у Страсберга ведь не о том…

Громов одного за другим раскладывает предшественников по местам. Шаровский слушает, подсовывает бумажку, когда Громов хочет выразить свою мысль математически, снова слушает.

– Вы многое успели сделать.

– Иван Иванович, о том, что я сделать успел, я не сказал ни слова. Все, о чем сказано, я принес с собою из университета. А сделали мы вот что… Я говорю «мы», потому что Елизавета Михайловна участник всех моих дел. Так вот…

И снова Шаровский слушает, еще целый час.

Но вот Громов кончает, смотрит на Ивана Ивановича: какова, мол, отметочка, выдержал я экзамен?

Шаровский доволен:

– Почему бы вам не сделать публичный доклад?

– Считаю, что рано. Если бы работа созрела, мне не понадобилось бы сегодня отнимать у вас столько времени. Во многом у меня еще скопище фактов, сплести из которых нечто единое не легко. Во всяком случае, для этого нужно еще трудиться и трудиться.

Беседа заканчивается так:

– Я могу вам помочь?

– Да. Нам тяжело работать вне плана.

– Кроме цистеиновых, сколько у вас еще идет тем?

– Три. Но все объединены все той же проблемой.

– Широкий охват… Ну что ж… Заканчивайте с наркозом, потом узаконим все остальное. Ищущий имеет право на поиск!

Услышав такое, Громов думает: «А Шнейдер? А Брагин? Как быть с их правом на поиск?» О том же думает и Шаровский: Громов работал сверх плана – честь ему и хвала! Теперь, когда нужно ему защищаться от Краева – а это ведь тоже показатель роста, то, что Краев вынужден на Громова нападать, – Громов получит «зеленую улицу». А Брагин и Шнейдер? Их еще нужно водить за ручку. Люди с хорошими головами, но слишком много энергии тратят на болтовню в обеденный перерыв, на «птичьем базаре» – только в этом и выражается их самостоятельность. Гм, «птичий базар»… Котова придумала для него новое название – «психодром».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю