Текст книги "Волга-матушка река. Книга 2. Раздумье"
Автор книги: Федор Панферов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 34 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
– Только что мы были в поле. Клевер долой! Зерновые долой! Науку долой! И бери в пример кавардак нашего любезного Иннокентия Жука!
Назаров и Лагутин оба были агрономы, только Назаров – полевод, а Лагутин – животновод; поэтому как-то само собой получилось, что Назаров взял шефство над полеводами, а Лагутин – над животноводами, главным образом над чабанами. И сейчас, сидя за столом, секретарь райкома думал, как поднять на ноги Егора Пряхина. Отвлеченный от дум стремительным натиском Назарова, он откинулся на спинку стула, запрокидывая лицо с монгольскими скулами и чуть раскосыми черными глазами.
– Понимаешь, неладное творится с академиком. Тут у него! – И Назаров снова постучал пальцем себя по лбу.
– А может, это у тебя тут? – стуча по своему лбу карандашом, проговорил Лагутин.
– Ну, ты это брось! Мы же все перенимаем от Нижнедонского района. Там за двадцать лет поля вон какие стали: земля изменилась, климат изменился. Астафьев, он знает, как управлять землей. Вот секретарь так секретарь: не чета некоторым. На днях мне сказал: «Мы перестали кланяться земле и просить ее: «Матушка, уроди». Заставили землю служить нам и диктуем ей: «Давай зерно, давай мясо, давай овощи, фрукты».
– Астафьев водоемы имеет, милый мой! У Астафьева лесопосадки великолепные, милый мой! А у тебя? Степи. А в них девятиполье… Прислушайся, может, академик-то прав.
– Эх, ты!.. Ты! – гневно прокричал Назаров, видимо, намереваясь отпустить острое словцо, но перед ним сидел секретарь райкома. – Тебе бы только степи: овечек пасти. А недавно на Пленуме ЦК сказано: зерно государству нужно.
– И о другом сказано: мясо нужно, шерсть. А ты вместо зерна «логическую систему» государству преподносишь. Жук-то все-таки прав: изгнал эту выдумку с полей.
– Знаешь что? Я тебя по-товарищески предупреждаю: доиграешься ты со своим Жуком.
– Если уж доиграюсь, то грех буду делить пополам с секретарем Центрального Комитета партии: тот хвалит Жука.
Разгоряченный Назаров, безнадежно махнув рукой, выбежал из кабинета Лагутина. Из райисполкома он позвонил в отделение Академии наук – Шпагову, помощнику Ивана Евдокимовича, и рассказал ему обо всем, что сегодня произошло в поле:
– Постарайтесь же, наконец, оторвать академика от Аннушки. Не то такое натворит, что потом всем нам не расхлебать. Вишь ты, Вильямса не признает!
И в дело вмешался Шпагов, или Обтекаемый, как его и здесь все уже звали.
Бывают иногда у академиков помощники, которые как тень следуют за своими патронами. Шпагов другого склада: предприимчивый, хозяйственный, в его руках все крутится, вертится. Зная характер Ивана Евдокимовича, он умел подойти к нему. Недаром Шпагов хвастался друзьям: «Я к академику в любую минуту ключи подберу». И подбирал. Но за последнее время тот «отбился от рук».
Шпагов, несмотря на свои тридцать лет, был все еще холост, и тянули его к себе женщины «изящные», чего он желал и своему академику. А Иван Евдокимович избрал совсем не «изящную» Анну Арбузину. Шпагов, пустив в ход всю свою изобретательность, попытался было расстроить этот брак, открыто называя его пошлым. Но академик знал образ жизни Шпагова, знал и то, что подобные ему пошляки, дабы прикрыть собственное душевное гнильцо, все, что они не приемлют, всегда пытаются осквернить, опошлить, и поэтому, когда Шпагов попробовал иронически пошутить по адресу Аннушки, академик грубо оборвал его:
– Гляди у себя под носом!..
– Ах, ах! – после разговора с Назаровым воскликнул Шпагов, подражая Ивану Евдокимовичу: тот, находясь в глубокой задумчивости, всегда произносил: «Ах, ах!» – Дурень я! Не смог вовремя переубедить старика. Вот теперь и крутись: Арбузина с садочком провалилась, а академик нас проваливает. – Рассуждая так, он вызвал шофера и сказал: – В Степном совхозе работает сестра Анны… ну, этой… хозяйки нашего… Елена, – и он брезгливо покривил губы. – Слетай за ней и привези сюда… Ах, ах! – поахал он еще, уверенный, что Елена такая же, как и Анна, – «в телогрейке, на босу ногу», – и взялся за хозяйственные дела: ему было поручено закончить строительство городка отделения Академии наук.
Когда машина вернулась с фермы и остановилась у парадного, Шпагов, глянув в окно, снова брезгливо скривил губы, ожидая, что сейчас откроется дверка и на землю ступит «простоволосая» сестра Анны Арбузиной.
– Наверное, напудрилась. Любят пудриться: набелятся, словно печка, – проговорил он, нехотя поднимаясь из-за стола. И сразу вздыбился, как кот, увидавший мышь. Из машины вышла женщина в цветистом платье, в туфельках, очень стройная, с глазами до того синими, что они напоминали небесную лазурь.
– Ох, ты! – произнес Шпагов и стремительно кинулся, чтобы встретить ее на ступеньках крыльца. И отсюда услышал, как Елена, повернувшись к шоферу, произнесла:
– Спасибо. Ну, а где ваш Обтекаемый?
– Да вон, на крыльце, – ответил шофер, выбираясь из машины.
«Ой, Васька! Уже проболтался», – пронеслось в голове Шпагова. Но, не подавая вида, стуча по ступенькам каблуками модных ботинок, он ринулся к Елене.
– Елена Петровна! Прошу! – хотел было поцеловать ее руку.
– Не принято это у нас. – Елена отвела руку.
– Прошу вас, проходите, Елена Петровна, – говорил он, словно не слыша ее слов, и, держа свою руку так, будто собрался подхватить Елену под локоть, стал бочком подниматься по ступенькам, весь извиваясь и жадно заглядывая ей в лицо.
– Не споткнитесь, – предупредила она, еле слышно смеясь. А в кабинете спросила: – Зачем я вам так спешно понадобилась?
– Ваша сестра очень больна. Я хочу с вами посоветоваться. Иван Евдокимович около нее тоже заболел: забросил работу… и мы сироты. Что нам делать?
– Я думала, вы меня вызываете именно для того, чтобы сказать, что делать, – ответила она, не садясь в кресло. – Мне кажется, надо вызвать ее сына, студента. Он под Саратовом, на практике.
– Это кто? Кузен ваш?
– Послушайте, – наконец уже с досадой вырвалось у Елены. – У нас в стране «кузен» вообще звучит странно, а здесь, в глухих степях, и просто дико. Тем более, что кузен – двоюродный брат, а тут – мой племянник… Ну, я еду к Анне.
– Вас проводить?
– Зачем же рабочее время тратить? – И Елена вышла из кабинета.
Шофер, присутствовавший при этом разговоре, наклонил голову и шепнул Шпагову:
– Что? Зубки как? Пообломал?
«Молчать!» – хотел было крикнуть Шпагов, но не крикнул: слишком много знал шофер о его похождениях. Поэтому, зло посмотрев тому в глаза, он сквозь зубы процедил:
– Отвези!
А когда шофер вышел, Шпагов прильнул к окну и, глядя на то, как Елена занесла ногу, как уселась в машине рядом с шофером, вздохнул и выругал себя:
– Дурак! К чему это ты ручку-то полез целовать? Кузена-то к чему? И почему кузен? Ой, дурак, дурак! И зачем спросил: «Проводить?» Надо было просто сесть рядом в машину и, глядишь, сейчас прикасался бы к прекрасной степнячке.
Не отрывая взгляда от окна, он долго еще что-то шептал, хотя машина уже давно скрылась из виду, накрывшись пыльным хвостом.
6
Елена вошла в домик в тот час, когда Иван Евдокимович находился в самом тяжелом состоянии. До сих пор он отстранял всякого рода порошки и микстуры, боясь, что они повредят ребенку. Но, заметив, что у Анны посинели ободки губ, перепугался и как только завидел Елену, бросился к ней, говоря упавшим голосом:
– Не знаю, что предпринять. Теряюсь. Может, в обком позвонить, чтобы прислали профессора?
Елена молча пожала академику руку, прошла в комнату, где лежала Анна, всмотрелась в лицо сестры и только тут по-настоящему встревожилась. До этого она думала, что у сестры просто снова вспыхнула малярия, но сейчас, увидев, как болезнь сокрушила Анну, взволнованно проговорила:
– Иван Евдокимович, так не годится – все медикаменты отбрасывать. Передали мне, вы до того разобидели Марию Кондратьевну, что она даже не заходит больше сюда.
Иван Евдокимович раздраженно отмахнулся.
– Позвоните Акиму Петровичу, чтобы прислал профессора… Сам-то я не могу дозвониться: в голове ералаш.
– Хорошо, позвоню, – согласилась Елена и пошла к телефонному аппарату, но как раз в эту минуту под окна подкатила грузовая машина, и из кузова выпрыгнул юноша – высокий, с длинными, словно у журавля, ногами.
– Петенька! – обрадованно проговорила Елена и на недоуменный взгляд академика ответила: – Сын Анны. Видимо, Иннокентий Савельевич, помимо нас, сообщил ему…
На пороге домика Петр стряхнул с себя пыль, снял фуражку, обеими руками пригладил волосы и, глубоко вздохнув, через другую дверь, миновав комнату, где находился академик, вошел к матери. Он долго смотрел на мать, на ее вздутый живот, ничего не понимая. Затем сел на стул, взял ее за руку и зашептал, зовя, как в детстве:
– Маманька моя!
Рука Анны дрогнула… Какая-то сила открыла глаза матери. Сначала они, затуманенные, поблуждали по потолку, по стенам; затем взор стал проясняться, как проясняется туманное утро в теплых лучах восходящего солнца.
– Петяшка, – еле слышно проговорила она и приподняла голову.
Петр обеими ладонями охватил ее пылающее лицо и, легонько опустив голову на подушку, повторил:
– Маманька моя!..
А Елена в это время уже звонила в город, бессознательно радуясь возможности еще раз переговорить с Акимом Моревым. Как-то она позвонила ему – это было в начале апреля, – чтобы сообщить: под бронею льда пало семьдесят восемь коней, больных анемией. Аким Морев тогда вместе с ней погоревал. На днях еще раз звонила, прося его приехать: «У нас степи цветут. Все пламенеет тюльпанами». Чаще звонить не имела возможности: телефон стоял на центральной усадьбе совхоза, в сорока километрах от фермы… А теперь представился случай, и Елена, волнуясь, думала:
«Он, конечно, сидит у себя в кабинете… Секретарь обкома… Для меня он не секретарь… Для меня – Аким! Мой хороший Аким! Но ведь не скажешь ему этого по телефону. А сказать хочется! Очень хочется!»
Как и всегда, Елена натолкнулась на Петина.
– Аким Петрович выехал в северные районы области. Будет через три-четыре дня, впрочем, может, и сегодня вечером.
Елена сообщила о болезни сестры и о том, что Иван Евдокимович просит прислать профессора. На что Петин ответил:
– Профессора подыщу. Позвоните погодя.
– Передайте, пожалуйста, Акиму Петровичу мой самый теплый привет.
«Что это?.. Привет, да еще теплый?» – не в силах уяснить себе отношений Елены и Акима Морева, подумал Иван Евдокимович, ожидая ответа о приезде профессора, но Елена уже входила в комнату, возбужденно поблескивая глазами, чему-то радуясь.
– Вы что же профессора-то? – спросил он.
– Слышите, очнулась: свой профессор приехал, – показывая на соседнюю комнату, где находились Анна и ее сын Петр, проговорила Елена. – Идите туда, Иван Евдокимович, – посоветовала она и ушла на кухню.
Здесь, уткнувшись разгоряченным лбом в прохладное стекло, она с надеждой подумала: «Выехал. Наконец-то. Северные районы области – это не Северный полюс. Непременно заедет ко мне… и я стану его женой. Женой!»
Иван же Евдокимович, войдя в комнату Анны, как-то сразу стушевался, увидав у постели долговязого юношу с гладко причесанными волосами.
Анна несколько секунд просветленно смотрела на академика, затем, обращаясь к сыну, взволнованно прошептала:
– Не писала тебе, Петя, думала: приедешь, увидишь и сам рассудишь. Ну, вот и суди!
Петр взглянул на академика, потом на мать. Щеки у него вспыхнули.
«Не примет: уж больно отца-то своего любил», – мелькнула у матери мысль.
А Петр медлил, глядя куда-то в сторону. Да, в нем боролось уважение к академику с любовью к отцу, что погиб на фронте под Москвой, к тому мастеру-столяру, который построил вот этот домик и так любовно разукрасил его резьбой.
– Петя, – еле слышно позвала Анна, готовая снова впасть в забытье.
Сын быстро поцеловал ее, затем шагнул к окаменевшему академику, собираясь его обнять, но постеснялся и сказал просто:
– Всегда уважал вас как ученого, Иван Евдокимович. Теперь любить буду… и не только потому, что подчиняюсь желанию матери. От сердца любить буду.
На кухне звонко, заразительно расхохоталась над чем-то Елена, и все находившиеся в комнате, не исключая Анны, невольно улыбнулись.
7
Академик, Елена и Петр сидели на кухоньке и пили чай, чутко прислушиваясь к тому, что делается в комнате Анны.
– Что с садом случилось? – спросил Петр, глядя на Елену, потому что все еще не в силах был открыто посмотреть на Ивана Евдокимовича. Хоть Петр и сказал ему: «От сердца любить буду», – но все еще никак не укладывалось у него в голове: академик и его мать-колхозница – муж и жена!
«Мама у меня – умница, никогда и никаких безрассудных шагов не делала, – думал он. – И если ей хорошо, то и мне будет хорошо. Только… по книгам Ивана Евдокимовича мы, студенты, учимся, а она? Не блажь ли это с его стороны? Не горести ли какие там, в Академии наук, загнали его сюда, в глушь? Пройдут огорчения, и его снова потянет в Москву. А с мамой что станет? Здесь она передовая женщина, а там? Да и возьмет ли он ее с собой?» Эти мысли волновали Петра, и он временами украдкой кидал взгляд на Ивана Евдокимовича, полагая, что тот этого не замечает.
Но академик все видел и понимал душевное состояние юноши.
«Многие и неожиданные чувства проснулись в нем, – думал он, тоже украдкой всматриваясь в Петра. – Ехал и ожидал встретить мать одну, а тут трое, и, конечно, у него ералаш в голове: осуждает. Хотя и сказал «одобряю», а в душе осуждение. Не из тех ли он – с ветерком в голове, вроде Крученого барина?..»
Еще до того несчастья, которое так неожиданно обрушилось на Егора Пряхина, на Анну, а стало быть, и на весь колхоз, Иван Евдокимович провел беседу с колхозниками села Разлом. Беседа была вызвана решениями весеннего Пленума Центрального Комитета партии. Академик на основе опыта отделения Академии наук горячо рекомендовал использовать полезную бактерию как в полеводстве, так и в животноводстве. Но после его доклада, как это часто бывает, разгорелись страсти.
Незадолго перед этим собранием Назаров пригласил правление колхоза «Гигант» к себе в райисполкомовский кабинет и тут, при обсуждении «хозяйственных мероприятий колхоза в связи с решением Пленума Центрального Комитета партии», подначил Мороженого быка, и тот обрушился на руководство колхоза за нарушение травопольной системы. Говорил он довольно путано, но зато угрожающе и весомо постукивал кулаком по столу.
Иннокентий Жук тогда промолчал, зная, что колхозный Пленум» лишил райисполком права вмешиваться во внутренние дела колхоза. Он только еле слышно, но зло произнес:
– Пустобрех!
В кабинете все притихли, даже всегда находчивый Назаров, и тот растерялся, а напыщенно-гневное лицо Мороженого быка из красного превратилось в иссиня-серое.
– То есть как это… да… это? – растерявшись и ища поддержки у присутствующих, проговорил он.
– Да это же он в минé… в минé кинул! – почему-то произнося «в минé», прокричал Вяльцев. – И впрямь, пустобрех я: как начну, как начну, так и взовьюсь в небеса, только пятки сверкают.
Все поняли хитрый ход Вяльцева, но придраться не смогли. Иннокентий Жук тоже сообразил, что Мороженого быка «выпустил» Назаров, и теперь на собрании тоже сам «выпустил» Вяльцева.
– Мы этой самой системой травопольной, – горячо говорил Вяльцев, – вроде румяна на губы девки наводим. Ну, а если девка урод, горбунья, допустим? Тогда к чему румяна?
На Вяльцева напали. Сначала Назаров в пылу горячности назвал его «верхоглядом», затем выступили работники райисполкома и принялись доказывать Вяльцеву, что он «отводит колхоз от генеральной линии».
После всего этого выступил академик и популярно изложил теорию Вильямса о травопольной системе. Но под конец с грустью заявил:
– Только вы нам на слово не верьте. Проверьте нашу «генеральную линию» на практике.
Колхозники задумчиво молчали, а паренек с завитушками на голове, сидящий в первом ряду, бросил реплику:
– Мы вам верим: вы для нас авторитет!
Иван Евдокимович вздрогнул, посмотрел на паренька и зло произнес:
– В данных случаях авторитетам верят только дураки. – Он спохватился было, но слово уже вылетело. – Извините, конечно…
После собрания академик спросил Иннокентия Жука, кто тот паренек, что бросил реплику. Председатель колхоза шепотом ответил:
– Ешков, по прозвищу Крученый барин. Стихоплет. Псевдоним у него – Уроков. Он теперь вам задаст.
Сейчас, вспомнив Крученого барина, особенно его отвратительные, злобные стишки о гибели отары овец и сада Аннушки, Иван Евдокимович покраснел и обругал себя за то, что сравнил Петра с этим стихоплетом.
«Чепуха! Ничего общего! Хотя, видимо, и он тоже обо всем судит с наскоку. Но почему с наскоку? Может, просто ему не по душе наш союз?»
И, снова потеплев, академик обратился к Петру:
– Что случилось с садом? – переспросил он. – Мороз, вернее, лед все сучья пооторвал. Порушил.
– Такое бывает и во время обильного мокрого снега: навалится всей тяжестью на сучья и выдирает их с мясом, – живо подхватил Петр, краснея.
– Вот-вот, именно с мясом, – согласился Иван Евдокимович.
– А мороз на корневую систему не подействовал? – спросил Петр, открыто глядя в глаза академика, и опять вспыхнул: на равных началах говорит с таким известным ученым, как академик Бахарев!
– Не думаю. Мороз был, насколько помню, от пятнадцати до двадцати градусов. Так ведь? – И Иван Евдокимович повернулся к Елене.
– Не больше, – не сразу ответила она, думая о своем: «Аким сейчас там – в северных районах. Закончит дела – и ко мне. Милый мой! Хороший мой».
– Лечить надо… сад, – задумчиво произнес Петр, на его лбу появилась морщинка, наивная и смешная; сейчас Петр напоминал ребенка, который только-только начинает ходить и растерянно улыбается. – Так я… Можно мне туда сбегать? – по-мальчишески произнес он и, встав из-за стола, поправил поясок на украинской рубашке.
– Далеконько: километров двенадцать, – уже любуясь Петром, проговорил Иван Евдокимович.
– А я прямиком. Всего километров шесть.
– Беги. – Ивану Евдокимовичу в эту минуту хотелось добавить «сынок», но слово «сынок» не получилось: снова охватили его сомнения.
«Улыбается, а на душе у него, наверное, хмурь!» – глядя вслед удаляющемуся Петру, подумал он.
8
Как только Петр отправился в сад, в комнату вошел Иннокентий Жук.
– Лекарство мы придумали, – заговорил он, выпячивая сильную грудь. И пояснил в ответ на недоуменный взгляд присутствующих: – Для Егора Васильевича Пряхина. Народное лекарство. Идемте, поглядите, да и сами, может, что придумаете для Анны Петровны. Негоже, товарищ академик, по нынешним временам болеть передовым людям колхоза. Глядя на них, и колхозники душой исходят.
Оставив Елену при Анне, Иван Евдокимович направился с Иннокентием Жуком к Пряхину.
Егор все еще лежал в постели, хотя его физические силы уже покорили душевный недуг. Одного он все еще не мог: смотреть людям в глаза – и потому сказал Клане:
– Никого не пускай: спит, мол, и спит, – и разговаривал только с сыновьями, рассказывал им небылицы о каких-то удавах с огненными глазами, будто виденных им самим на Черных землях, о конях с пламенными гривами. «Гривы горят, кони мчатся, и в степи вроде солнце сияет». Рассказывал об озерах, в которых водятся жареные рыбы. Беседуя с сыновьями, он ощупывал на их руках мускулы, которыми они хвастались перед отцом, особенно Степан.
– Кырпыч, – вместо «кирпич» говорил тот, надувая при этом не мускулы на руке, чего делать не умел, а живот, и тогда второй сын, Егорик, кричал, показывая на живот братишки:
– Ба-ра-бан!
Малый хватал что попадало под руку и гневно запускал в Егорика, грозя:
– Накостыляю!
Егор Пряхин рассказывал ребятам небылицы, смотрел на их возню, прислушивался к их спору, а порою и сам вступал с ними в спор, особенно со старшим сыном, Васей, которому взбрело в голову стать шахтером, а не чабаном.
– Что такое шахтер? – возражал отец. – Копается вроде суслика где-то там под землей. А чабан? Хозяин степей – вот кто такой чабан!
– Уголь – голова всему, папа, на угле паровозы бегают, электричество горит, шерсть перерабатывается, чугун-сталь плавится. Убери уголь – затухнет все.
– Ого! А ты шерсть убери – нагишом ходить будешь! Вот у меня каждая овечка по шести килограммов в год шерсти дает. Это, почитай, четыре костюма в год. А со всей отары восемь тысяч костюмов. Целый город могу одеть! – И тут отец скисал: овцы-то у него все полегли, там, в лимане. И он снова надолго смолкал, горестно думая о том, как будет теперь жить. Отару ему, конечно, не дадут, а он любит степи, вся его жизнь в них, вся радость…
«Ну, сторожем… на коровник. Эх, докатился ты. Егор!.. – И подсчитывал: – Семь тысяч деньгами на сберкнижке – раз. Сорок восемь пудов хлеба – два. Мало, мало: ртов-то сколько у меня!»
В такую минуту и вошли к нему Иннокентий Жук и Иван Евдокимович. При виде их Егор Пряхин отвернулся к стене, глухо выдавил:
– Явились хребтюк доламывать?
– Народ не дает, – твердо произнес Иннокентий Жук и, шагнув к окну, напряженно посмотрел на улицу, почему-то недовольно прикрикнув: – И чего там мусолются?
И в этот миг со всех сторон на улицу, точно по команде, посыпались сизо-золотистые шарики – овцы тонкорунной породы. Они выкатывались группами в тридцать, пятьдесят голов и перед домом Егора Пряхина смешивались, громко блеяли, подпрыгивали. Вскоре площадка была запружена тесно сбившимися овцами. Появился шест, а на нем полотнище с крупно выведенными словами:
«Отара знатного чабана Егора Васильевича Пряхина».
Егор как был в нижнем белье, так и сполз с кровати. Припав к окну, он долго смотрел на овец и наконец, повернувшись к Клане, тихо вымолвил:
– Ноги не те… У моих и на ногах шерсть росла. Однако это легче – шерсть на ногах вырастить.
Не знал Егор о том, что несколько дней назад Иннокентий Жук созвал всех чабанов Разломовского района «на круг» около озера Аршань-Зельмень и рассказал им о беде, какая постигла Егора Пряхина.
– Сами чабаните, понимаете, как и чем лечить Егора Васильевича, – так закончил он свою речь.
Чабаны, уже закопченные майским солнцем, стояли вокруг, опираясь на высокие посохи, и, склонив головы, думали. Они всегда больше думают, нежели говорят: с кем в степи поговоришь? С овцами разве? А тут надо крепко подумать, как быть…
Иннокентий Жук, зная, что чабаны – «молчальники», «долгодумы», не торопил их, а только пристально смотрел на татарина Ибрагима, закадычного друга Егора Пряхина: Егор когда-то во время снежной метели спас Ибрагима от неминуемой смерти.
Ибрагим чабанил в совхозе имени Чапаева, километров за сто от озера Аршань-Зельмень. Прослышав о беде Егора Пряхина и о том, что чабаны собираются «на круг», он на гнедом иноходце раньше всех прискакал сюда.
Сейчас, войдя в круг и встав рядом с Иннокентием Жуком, такой же короткий и плотный, он задумался:
«Что делать? Как помочь другу? Отделить от каждой отары по десяти овец – и Егор Пряхин полный чабан? Но это плохо, – рассуждал про себя Ибрагим. – Согласятся ли колхозники? Опять же заседать надо. Правление заседай. Колхозники заседай. Да и какой в этом толк, если добро из одного колхозного кармана переложить в другой. Что же тогда делать?»
Ибрагиму было известно, что у каждого чабана при отаре гуляют свои овцы – у одного десять, у другого двадцать: премии.
Пока так думал Ибрагим, из зарослей озера поднялся в воздух лебедь-самец. Его все чабаны знали: ранней весной какой-то бессердечный охотник убил его подругу-лебедиху и, видимо, устыдившись своего поступка, кинул ее в канаву на большой дороге… и лебедь остался один. Вон он поднялся с озера, раскинул широкие, с бахромой на ободках, крылья и, посвистывая ими, проплыл низко над чабанами. И все задрали головы, глядя на него, на вечного вдовца, ибо знали, что он в тоске по своей подруге обязательно направится на глухие Сарпинские озера искать ее… и не найдет.
У Ибрагима дрогнуло сердце.
– Егор без отары такой же одинокий, как и наш лебедь, – задумчиво, ни к кому не обращаясь, прошептал он и ударил высоким посохом о землю. – Горе-беда может и богатыря свалить. – Затем, вскинув руку с растопыренными пальцами, что означало пять, опустил и снова вскинул, что означало уже десять. – Отделяю от своих овечек десять голов, чтобы Егор Васильевич не горюнил. Своих овечек жалко, ясно… но дружба. Как вы, чабаны? – и вышел из круга.
Тогда чабаны поодиночке стали входить в круг. Стучали посохом, и каждый два раза вскидывал руку с растопыренными пальцами, повторяя:
– Своих овечек жалко, ясно… но дружба.
И сейчас Егор, не отрываясь от окна, долго смотрел на отару, не зная, откуда она взялась.
Иннокентий Жук подсказал:
– На круг собирались… чабаны.
И Егор, сразу поняв все, взволнованно прошептал:
– Вон оно что! – и, повернувшись к жене, прогремел: – Гуляем!.. Весь капитал – на стол, угостим людей сердечных!
– Пир, значит? – спросил Иннокентий Жук.
– Пир на весь мир, – подтвердил Егор и распрямился – высокий, широкогрудый, рыжий, как красный камень. Глыба!
– Нет. Допреж давайте Аннушку на ноги поставим, – возразил Иннокентий Жук и – к академику: – Видите, Иван Евдокимович, какое лекарство народ для Егора Васильевича придумал? Вы ученый, сообразите такое и для Анны Петровны.