Текст книги "Волга-матушка река. Книга 2. Раздумье"
Автор книги: Федор Панферов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 34 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
– Здравствуй… здравствуй… здравствуй!
А когда Елена сказала, что хочет видеть его, что она никак не может покинуть ферму, а встретиться им обязательно надо, и что «у нас степи цветут-цветут: все пламенеет тюльпанами», он ответил:
– В ближайшие дни, – и, положив трубку, еще долго смотрел в сторону южных степей, вспоминая о встрече с Еленой на ферме в марте этого года.
Они до зари просидели тогда у стога сена, и Аким Морев высказал все, что положено сказать в этих случаях, как сказала и она.
А на заре, идя к саманушке, они услышали под ногами легкий хруст молодого ледка. Елена, встревоженная, положила руки на плечи Акима Морева и проговорила:
– Родной мой! Начинается обледенение; оно хуже снежного бурана и может вызвать в степи огромные бедствия. Поезжай в обком… к своему большому столу: ты там сейчас нужен.
В то время Аким Морев еще не знал, на какие коварные неожиданности бывает способна природа в Сарпинских степях и на Черных землях. Он хорошо знал одно: в иную годину суховей главный удар обрушивает на Нижнее Поволжье и особенно на Приволжскую область. А то, что порою свирепый ветер морским песком, как мелкой дробью, изрешечивает арбузы на бахчах или поднимаются снежные бураны и насмерть засыпают отары овец, стада коров, – об этом он пока еще никакого понятия не имел. А тут какое-то обледенение! Чепуха!
«Просто она меня выпроваживает… почему-то… Не почему-то, а потому, что я для нее стар: старше на двадцать лет. Ночью у стога она не видела старческих мешочков под глазами, а сейчас, на заре, всё стало видно – вот и «езжай: ты там нужен», – с убийственной прямотой подумал, он, но посмотрел в ее чистые, по-детски доверчивые глаза и безоглядно поверил всему, что сказала ему Елена. Но она почему-то в эту минуту неопределенно засмеялась, и это снова насторожило Акима Морева.
– А ты не гонишь меня?
Она торопливо проговорила:
– Разве у нас пятиминутная встреча? – и убежала в саманушку.
Когда Аким Морев вошел в саманушку, Елена полулежала на кровати, уткнувшись лицом в подушку, беззащитная, ожидающая.
Он не тронул ее: все-таки какая-то соринка заронилась в сердце – и уехал, в чем потом десятки раз раскаивался. Сейчас, после телефонного разговора с Еленой, он твердо решил сегодня же в ночь съездить к ней.
– До нее всего каких-то сто восемьдесят километров – по степной дороге. Утром вернусь в обком, – прошептал он, но в душе у него снова зазвучали осуждающие слова Моргунова, и то радостное, зовущее, что вспыхнуло в нем во время разговора с Еленой, погасло.
Поехать к ней с такой тревогой?
Где уж там? Чего уж там?
Отыскав на карте ферму под названием Арк-худук, он задержался на этой точке.
Арк-худук!
Будто какая-то древняя столица! Хотя это всего только название колодца, вокруг которого расположились две саманушки с подслеповатыми окошками да кошары, переполненные больными конями.
Но для Акима Морева Арк-худук – столица: там живет и работает Елена.
Когда-то он теперь туда попадет?
А дни летят, летят, летят!
Он снова посмотрел на рыжий поток, льющийся в кабинет через открытые окна. Тот уже багровел, словно отражая в себе зарево пожара.
«Движется бедствие, а тут еще: «Можете потерять доверие Центрального Комитета партии»! Хорошо, что Моргунов только по телефону сказал эти жестокие слова. А если от имени ЦК прозвучит в печати: «Морев умеет говорить, но не умеет работать… Болтун!» И секретарь обкома решительно переключился на дела области, хотя все еще слышал, как звучит теплый, призывный голос Елены.
4
Многим, в том числе и Акиму Мореву, особенно когда он работал секретарем горкома в Сибири, казалось, что в деревне все идет очень хорошо.
Да и о чем было задумываться, коль создавались сотни новых заводов, фабрик, расширялся всех видов транспорт, воздвигались крупнейшие в мире гидроузлы на Волге, Каме, Дону, Днепре, Ангаре, Иртыше, Оби, в печати то и дело появлялись очерки, статьи о достижениях в промышленности и сельском хозяйстве, почти ежедневно обнародовались Указы Президиума Верховного Совета о награждении колхозников, механизаторов орденами и присвоении звания Героя Социалистического Труда! Страна действительно по окончании Отечественной войны с великой энергией принялась за хозяйственные дела, и нашлись такие лихие трубачи, которые затрубили во все трубы о якобы уже достигнутом полном благополучии.
В подтверждение такого «благополучия» в печати выступили догматики – философы и экономисты, – люди, хвастающиеся, что они назубок знают не только труды Карла Маркса и Ленина, но и философов Западной Европы, древнего Египта, Индии, Китая, а по сути дела люди, насыщенные различными теориями, как мешок, наполненный семенами различных злаков. Они утверждали, что разница между городом и деревней уже ликвидирована, что стремительно ликвидируется разница между умственным и физическим трудом и что классы в стране «растворились».
«Бывшие крестьяне, ныне колхозники, уже не образуют класса, хотя остатки мелкобуржуазной идеологии в них еще и живут. Эти остатки положено нам уничтожить путем создания соответствующих обстоятельств, памятуя, что, по учению Маркса, «обстоятельства создают характер». Какие же это обстоятельства? Мелкая частная собственность на землю и орудия производства порождала в былые времена в деревне мелкобуржуазную идеологию, а вместе с этим и деревенский идиотизм. Социалистический строй все это устранил и создал новые формы. Колхозы – надолго; МТС как ведущий государственный рычаг – надолго. Совхозы – надолго. Трудодень – надолго. Надо ударить по рукам тех, кто пытается отыскивать какие-то новые формы. Законы политической экономии социализма выработали свои постоянные формы в деревне, и ломать их – это значит подрывать социалистический строй государства», – так писал в областной газете все тот же секретарь Приволжского горкома партии Гаврил Гаврилович Сухожилин. Ему вторил и редактор газеты Рыжов.
В то время подобные философы, экономисты приступили к разработке «программы действия в период постепенного перехода от социализма к коммунизму», и в круг этих философов, экономистов был приглашен и Сухожилин. Несмотря на то, что город еще лежал в руинах, да и вся страна еще только-только оправилась от того бедствия, какое принесла война, и в деревне сахар был редкостью, – несмотря на все это, Сухожилин однажды в ожидании начала заседания бюро обкома развернул перед членами бюро такую программу действий:
– Выдавать бесплатно хлеб всему населению страны! Хлеб – основной продукт питания. Затем мы приступим к бесплатной выдаче мяса, масла и так далее. Следом за этим бесплатная выдача остальных товаров. Так постепенно врастем в коммунизм.
Конечно, Сухожилин этот пункт изложил не в столь сжатой форме. Он его теоретически обосновал, подкрепил цитатами из классиков марксизма и завершил свою речь такими словами:
– Вы понимаете, какой бомбой взорвется подобный акт в капиталистических странах?!
Еще бы!
В Советском Союзе населению выдают хлеб бесплатно!
Члены бюро долгое время молчали, каждый по-своему оценивая сухожилинскую «программу».
Опарин думал:
«Значит, вози и раздавай, вози и раздавай. Наконец-то избавлюсь от хлопот. А то ведь они все говорят, говорят, а хозяйственный-то воз мне приходится тянуть».
Николай Кораблев думал:
«Хлеб! Из-за него на земле резня идет», – так когда-то говорил мне отец. Конечно, это целая революция – хлеб бесплатно, но…» – и не высказал своего сомнения.
Вместо него высказался Александр Пухов. Этот, как всегда грубовато и с насмешкой, произнес:
– Да ведь скоту будут травить хлеб! У каждого рабочего то коза, то корова, то поросенок. Мешками хлеб потащат! Такой кавардак начнется!
– Эмпирический подход, – решительно возразил Сухожилин. – С таким подходом мы коммунизм не построим. Скот хлебом будут кормить? Зачем? Во имя чего? Мясо, молоко появятся в изобилии. Зачем человеку ведро молока? Продать? Кому? Скушать самому? Невероятно. Человеку на питание в день нужно не больше литра. Иди и возьми в магазине.
Это рассуждение Сухожилина прозвучало настолько убедительно, что даже Александр Пухов, шутейно поцарапав затылок, сказал:
– Черт его знает!.. Заманчиво, конечно! И красиво! Но… не верю: хлеб скоту стравливать начнут. Начнут! На первый случай, конечно.
Во главе обкома тогда стоял Малинов, этот «народный самородок», как величали его собутыльники; а он, в свою очередь, в кругу друзей утверждал:
– Сухожилин? Это, братцы, океан ума. Мы за ним живем, как за броней: термический снаряд – и тот не прошибет. Так что, друзьяки, слушайтесь его! Слушайтесь. Ну! Чебурахнем за нашего философа! – и опрокидывал коньяк из рюмки в рот.
В данном случае он, выслушав «выкладки» Сухожилина и возражения Пухова, искоса посмотрел на последнего, а затем изрек:
– Низменные мысли у Пухова: перспективы не видит. Да мы уже в этом году добудем столько зерна, что каждого по макушку засыплем, в том числе и тебя, Александр Павлович.
– Ну? Меня-то не надо, – отшутился Пухов.
В самом деле, о чем было задумываться?
Но вот в эту весну на Пленуме Центрального Комитета партии было вскрыто, что в ряде районов, в том числе и в Приволжской области, колхозы-миллионеры разбросаны, как островки в океане, а в остальных колхозах трудодни или вовсе не оплачиваются, или выдача равняется стоимости коробки спичек.
Центральный Комитет партии, конечно, не ограничился только констатацией. Он мобилизовал промышленность, и оттуда в колхозы двинулась мощная техника: всех видов тракторы, комбайны… Из учреждений высвободилось около ста тысяч агрономов, и те выехали на постоянную работу в колхозы; туда же были посланы десятки тысяч инженеров, зоотехников, ветврачей, директоров МТС, совхозов. Был разработан ряд практических мероприятий по оплате труда, по повышению цен на сельскохозяйственные продукты и впервые разрешено выдавать колхозникам ежемесячный денежный аванс…
Решения весеннего Пленума были, пожалуй, самыми мудрыми в истории колхозного строя, однако колхозники в Приволжской области все еще «текли» в город, на новостройки. Уходили они группами, снимаясь семьями, распродавая скудное хозяйство или заколачивая окна хат. В чем дело? Этого Аким Морев не смог выяснить ни на заседаниях бюро обкома, ни в частных беседах со знатоками сельского хозяйства. Знатоки сельского хозяйства говорили что-то неопределенное, вообще, а Опарин твердил свое:
– Вы, Аким Петрович, не знаете сельского хозяйства.
– Ну, допустим, я не знаю сельского хозяйства. Вы знаете. Тогда скажите, за что нас в печати критикуют? – возражал секретарь обкома.
– Накинулись на одну область – и «валяй»!!!
У Опарина за последнее время стало в ходу слово «валяй».
– Сельское хозяйство – это вам не заводской цех. В цехе что? Переставил станки – и валяй, – стремясь убедить Акима Морева, говорил он.
Аким Морев знал, что «валяй» в цехах так же недопустимо, как и в сельском хозяйстве, а надеяться на то, что со временем все само собой «уладится», «утрамбуется», как уверял Опарин, значило пустыми глазами смотреть на жизнь.
Невысказанные мысли не в силах отредактировать даже самый дотошный редактор, и никак их не может раскритиковать копун-критик. Мысли зачастую не подчиняются и самому человеку, особенно в часы глубокого раздумья.
В данный момент Аким Морев и находился в состоянии глубокого раздумья.
Ему сначала пришла такая мысль:
«В Америке в сельском хозяйстве рабочих рук занято гораздо меньше, чем у нас, а продукции оно дает гораздо больше, нежели весь наш колхозный сектор. В чем дело? У нас – колхоз, там – фермерство?»
Если бы о такой мысли Акима Морева узнал Гаврил Гаврилович… Ну, Сухожилин, секретарь горкома… Знаете ведь его. Такой сухонький, а глаза всегда красные: читает, много читает. Если бы он узнал о такой мысли Акима Морева, то непременно вцепился бы ему в горло: не думай.
Но мысли человека всегда рождаются в столкновении противоположностей, выражаясь языком философов, развиваются по законам диалектики, если, конечно, человек разумный, не оторванный от источника живой действительности и не раб догмы.
И у Акима Морева мысли развивались по законам диалектики. Сначала всплыла противоположность колхозам – фермерство. Но оно, фермерство, дает продукции гораздо больше, нежели колхозы на данном этапе. И может быть… может быть? Тут Аким Морев вспомнил индусскую поговорку: «Если ты в пути догадался, что идешь не той тропой к намеченной цели, не упрямься, вернись». И, естественно, у Акима Морева возникла новая мысль:
«А в самом деле, может быть, мы не той тропой идем? Десятки лет создавали колхозы и вдруг… Может быть, не та тропа, а мы упрямимся? Тогда каков же путь? Фермерство? Ну… Ну!» И тут противоположная, протестующая мысль забурлила в уме секретаря обкома, и перед ним сразу же предстал весь советский народ, победивший во время Отечественной войны такого злейшего, наглейшего, бронированного врага, как полчища Гитлера. Ведь в конце-то концов победил коллективизм, порожденный новой формой хозяйства – колхозом, а не фермерством. Но… Безо всяких «но» надо ехать в деревню и там прощупать жизнь собственными руками.
И Аким Морев вызвал секретаря Нижнедонского района Астафьева, известного стране агронома, проработавшего около двадцати лет в одном районе, и вместе с Астафьевым выехал в северную часть области, где еще не успел до сих пор побывать.
«Вместо того чтобы ехать к тебе в Разлом, Лена, я отправляюсь на север. И не могу туда не ехать», – подумал он, садясь в машину рядом с Астафьевым, вглядываясь в его лицо, еще более выцветшее за весну.
Глава вторая
1
Никогда жители Разлома не переживали того, что пережили в эту весну. Бывало. Всякое бывало. Горело село. Однажды пожар выхватил почти все дома на главной улице, и погорельцы, сидя на пепелище, несколько дней голосили, глядя в пустое небо. Бывали черные годины. Умирали люди. Хорошие люди умирали. И все-таки то было совсем иное – иная тоска, иная боль, иная кручина.
А тут как будто нежданно-негаданно в семье умер ребенок. Всего несколько минут назад бегал, резвился, лепетал какую-то милую чепуху – и вдруг лежит мертвый!..
В марте месяце поздно ночью пришли на село ребята, помощники знатного чабана Егора Пряхина, и сообщили Иннокентию Жуку, председателю колхоза «Гигант», как несколько дней назад, когда чабаны погнали с Черных земель овец, на их пути сначала вдруг появилась изморозь, затем лег такой сплошной лед, что овцы не могли двигаться и погибли, скованные ледяной броней. Так пала и отара Егора Пряхина. А он сам, дойдя до околицы, уперся высоким посохом в землю, сказал:
– Мне в село хода нет: глаза от стыда лопнут, – и зашагал от села во тьму ночи, а за ним, опустив головы, побрели изнуренные собаки-волкодавы.
Как ни кричали ребята, прося Егора вернуться, как ни звали волкодавов, верные друзья чабана не покинули его и вместе с ним скрылись в глухих и необъятных, словно океан, степях.
Иннокентий Жук сидел на плетеном диванчике, напоминая собою гриб-боровик: лицо и шея в коричневом загаре, плечи широкие, сам коротковат, не жирный, а плотный, будто утрамбованный. Ну, гриб-боровик. Другого не скажешь. Выслушав ребят, он пересел за стол и тяжело навалился на него грудью, почти полностью заняв выцветшее сукно. Ребята заметили: тонкие и почти незаметные на загорелом лице губы председателя вспухли и перекосились, а сильные руки (любую дверь высадит кулаком) тревожно зашарили по столу. Еще бы! Погибло две тысячи овец. Да каких! Лучших во всей степи! И Егор! Ай какой мужик Егор – слава чабанов: снежные бураны, ветры, пекло солнца – все было бессильно перед ним. А тут – нате-ка вам – за два дня две тысячи трупов. Слух об этом дошел до Иннокентия Жука еще вчера. Не поверилось. А сейчас факт налицо. Что делать? Как отнесутся колхозники? Стихийное бедствие? Экое оправдание! Овец-то не воскресишь. Погибли. Две тысячи голов. Да каких! Эх! Слезы давят горло, как клещи.
В таком напряжении Иннокентий Жук сидел минуту-другую. На висках выступили капельки пота. Но ведь он, черт возьми, не профессор, чтобы обсасывать вопрос со всех концов. Надо действовать. Поднял большие серые глаза на ребят («Ух, страшен, мурашки по телу…»), сказал:
– Ничего… Вернется Егор Васильевич.
А Егор Пряхин шел и шел, огромный и сильный. До чего же он сильный: попадись ему сейчас волк, разорвал бы его Егор, как котенка! А вот разорвать тоску – гнет души – никак не может: давит она его, а стыд перед колхозниками, особенно перед Иннокентием Жуком, валит с ног. Тот ведь если и не скажет, то непременно подумает:
«Не уберег овечек, дуралей! Не уберег, и голову свою позором покрыл. А еще актив!»
– Нельзя было сберечь-то! Нельзя! – надрывно кричит в степь Егор и мотает большой головой, а волкодавы настораживают уши.
Крик Егора будит ночную тишь…
Степи еще не оделись в разноцветные травы: и житняк, и полынок, и ковыли, да и солянка – трава горькая, – только-только пробивают корку земли. Но там, где таращится полынок или солянка, степь уже иная, нежели там, где буйно рвет корку земли житняк. А главное – запахи! Подержи Егора Пряхина год-два вдали от степей, а потом принеси с завязанными глазами и положи на землю, он по запаху угадает, какой сейчас месяц. Да не только месяц, а и день и час: в разный час, в разный день, в разный месяц по-разному дышит степь. Ну, а то, что заросли сухих прошлогодних трав, болота и озера, поросшие непролазными, поседевшими за зиму камышами, переполнены дичью – и какой! Чирки, кряквы, гуси, куропатки всех видов, а уж кулики – батюшки, каких только нет! – все это тоже очень известно Егору Пряхину. Вон под черным небом, усеянным яркими звездами, с тревожными призывами проносятся запоздалые гуси, и Егор знает: часть их осядет где-то здесь гнездиться, а большинство прямым сообщением полетит на далекий север.
Но они хитрые – птицы: как только дохнуло морозом, повернули вспять – на юг.
«Конечно, которые больные, погибли, оледенев, как и наши овечки, – рассуждает Егор. – И однако птица хитрее меня: заранее ушла от беды. А я? Задержаться бы на Черных землях, и овечки не попали бы в беду смертельную!»
Задержаться?
Егор знал: задержись он неделю-другую, и окот начался бы в пути. Сложное это дело – прием ягнят. В колхозах и совхозах на время окота призывают всех людей: ягненка надо обтереть, подпустить к матери, чтобы он узнал ее, да и она осмотрела бы его, чтобы потом смогла среди тысяч отыскать свое сокровище. После этого ягненка относят в особую кошару, а матери-овце создают покой. А кто тут, в глухой степи, будет принимать ягнят? Разродятся овцы – и ягнята погибнут при злых ранневесенних ветрах: не укрыть.
А вы знаете, что это за красота – ягненок? В первый день он еще хиленький, но кудрявый, весь в завитушках. А на второй, на третий – эге! Уже пошел в мир честной! А ноженьки-то у него слабенькие: тычет ими, как палочками. Но глаза с хитрецой: глянет на овец и вроде скажет: «Родня, конечно, вы мне, а все-таки у меня своя мамаша есть». А потом? Ох, что разделывает он потом: носится кругом, подпрыгивает, да так старательно, ну, дай крылья – взовьется в поднебесье… и опять к матери – сосать, потому что поработал и проголодался.
Задержись Егор на Черных землях – и устлал бы степи трупами. Нет, он знал, в какой день и в какой час подняться с Черных земель, и погнал овец сильных, откормленных, таких, которые, пройдя триста километров, сохранили бы свежий и веселый вид.
– Ха! Не овцы, а сало на ногах! – так он хотел похвастаться перед односельчанами и ждал, что Иннокентий Жук при всех колхозниках скажет:
– Хвала и честь от народа Егору Васильевичу, вожаку наших знатных чабанов!
Ах, умеет же этот Иннокентий Жук порою произносить задушевные слова!
А теперь кинет сурово:
– Дуралей! А еще актив!
– Не слова, а нож с зазубриной воткнет в печенку, – шепчет Егор и опять кричит надрывно, мотая головой: – Да ведь нельзя было! Никак! Сберечь-то! Разве бы я… – Но тут у него появляются другие мысли, и высказывает он их уже тише: – Экое утешение: «нельзя». Вот у тебя, Егор, сыны есть. Померли бы они враз, а тебе утешение несут: «Нельзя было иначе-то». Так и тут. Овечки полегли… а ты – утешение колхозу: нельзя иначе-то.
И шел Егор.
И думал Егор…
Есть у него человек, который примет его в любом состоянии. Оторви Егору руки, ноги, искалечь его всего, а тот человек с лаской ухаживать будет: кормить, поить. Человек этот – его жена Кланя. Какая она? Тоненькая, будто девчушка. И руки у нее в черных трещинках, шершавые. Мажет она их на ночь сметаной, а они все равно шершавые, особенно пальцы. Ничего не поделаешь – хозяйство: в колхозе работает, дома работает, за сынами ходит. Дочки – те уж вроде на отлете: старшая, Люся, – ветеринарный врач, две в институт поступили и живут в областном городе Приволжске. А сыновья – дома. Три парня. Самый младший, Степан, ну просто сорвиголова растет. Как только отец заявится с Черных земель, так сыновья кидаются к нему – бороться. Рыжие, крупные – в Егора. И все норовят одолеть отца, особенно Степан. Этот бьет чем попало и грозит:
– Я те накостыляю!
Вот какими дочками и сыновьями одарила Кланя Егора… И, конечно, руки у нее огрубели: какую только работу не делали они! Однако когда она их положит на стол перед Егором, ему радостно: еще бы, мать!
Явись домой Егор весь изуродованный, примет она его. А вот теперь и перед ней стыдно. Ой, да что это за огонь – стыд!
И он шел и шел, не чуя под собой ног. Шел, сам не зная куда, не замечая того, что идет давно, а оторваться от села не может: кружится вокруг него, точно конь на привязи.
2
Весть о том, что Егор Пряхин не вошел в село, сначала докатилась до Иннокентия Жука, а затем до Клани… И Кланя со всем своим выводком – тремя сыновьями – выбежала за околицу.
– Егор! Егорушка! Кормилец ты наш! – звала она, все дальше и дальше уходя в темную, глухую и безлюдную степь.
А в полночь, словно бомба разорвалась, поднялось все село, и колхозники во главе с Иннокентием Жуком, пешие и конные, размахивая факелами, ринулись на поиски…
Ласковей всех звал Иннокентий Жук:
– Егор! Красавец ты наш, Егорушка!
Егора Пряхина нашли на дне оврага, залитого лучами горячего солнца. Он лежал в сухих травах. Виднелись порванная майка и раскинутые мускулистые руки. Вокруг него сидели волкодавы и, задрав лобастые головы, выли.
Колхозники донесли Егора до хаты, здесь при помощи Клани раздели, уложили в постель, затем, стараясь не шуметь, вышли на улицу.
Кланя глянула на беспомощно раскинувшееся богатырское тело мужа и, сдерживая рыдания, тихонько заплакала.
Егор лежал в одном белье, прикрытый по пояс простыней: на воле уже стояла жара. Было видно, как его крупные ребра, будто обручи на бочке, то вздымались, приподнимая рубашку, то опускались. Порою он дышал еле слышно, а иногда громко, точно бежал в гору, неся тяжелую кладь.
Когда мать вышла из комнаты, младший сын, Степан, еще не уяснив, что случилось с отцом, подошел к нему и так же, как тот, бывало, будил его, говоря: «Эй, Степан Егорович, брось валяться-то, вставай», – сказал:
– Эй! Егор Василич, брось валяться-то, вставай!
На него зашикали братья.
Степан, обиженный, отошел в угол, а когда Егорик, что был постарше его всего на полтора года, шагнул к нему и дотронулся пальцем до его плеча, он брыкнулся, как жеребенок.
– Их! Мимо, – зная уже этот прием братишки, насмешливо прошептал Егорик и еще шепнул: – Папка хворает… А ты: «Вставай, брось валяться».
Степан повернулся, глаза у него стали большими.
– А что?
– Чрус у него, – моментально придумав что-то невероятное, вымолвил Егорик.
– А что? – опять спросил Степан.
Сам не зная, как объяснить выдумку, Егорик, подняв глаза к потолку, развел руки.
– Докторша придет, скажет… И все одно тебе не догадаться: маленький.
– Я польшой, – возразил Степан.
– Как первому из блюда мясо таскать – маленький, а теперь «польшой»! – передразнил Егорик и еще что-то хотел сказать, но в эту минуту в хату вошла доктор Мария Кондратьевна, женщина высокая, пожилая и с таким острым и длинным носом, словно у кулика.
В комнате сразу запахло больницей. Ребята высыпали на кухню и, заглядывая оттуда в комнату, стали прислушиваться, что говорит докторша.
Ничего не поняв из слов Марии Кондратьевны, Егорик все-таки наставительно шепнул Степану:
– Слышишь? Чрус у папки.
А самый старший, Вася, ученик седьмого класса, сказал:
– Болтаешь: чрус какой-то!
– А спросим… спросим докторшу, – уже окончательно веря, что у отца «чрус», заговорил Егорик.
Мария Кондратьевна в белом халате казалась не только строгой, но и страшной. Она долго провозилась около Егора Пряхина, что-то размешивая в стакане и вливая больному в рот. За всем этим ребята из кухни следили с испуганным любопытством. Но вот «докторша» достала ту самую штуку – с длинной иглой на конце, что так была знакома Степану и что он возненавидел всей душой. Достала штуку, чем-то ее наполнила и пошла к отцу. Ребята зажмурились и отвернулись.
– И-их! – только и произнес Степан, стискивая кулаки и весь перекашиваясь, словно длинную иглу запустили ему ниже спины.
– Ты что сморщился? – спросила Мария Кондратьевна, заглядывая в кухню. – Иннокентий Жук придет, скажу ему: «А Степан-то у нас трус!»
Степан было растерялся, затем запротестовал:
– Он яблоко даст… моченое. Вот.
3
На воле пробуждался день.
Сначала вдруг наперебой загорланили петухи огромного села Разлома и так же неожиданно смолкли, только какой-то отчаянный звонким, с хрипинкой, голосом все орал и орал. Наконец и этот стих. Наступила пауза, но предрассветная тишь была уже нарушена. Теперь жди призыва вожака табуна, быка Илюшки… И в самом деле, вот и он подал голос, будто взял высокую ноту на флейте… Но в конце, от непомерного напряжения, что ли, сорвался на такую басину, что, говорят, даже коровам стало стыдно за своего вожака…
А потом все пошло как по-писаному: на конце села заиграл в рожок пастух, со дворов на улицу вывалились обленившиеся за ночь коровы и, поднимая придорожную пыль, потянулись на выгон – в степь; почти под самым окном домика Иннокентия Жука прокричала баба:
– Зорька! Я тебя! Я тебя!
Кому грозила, не поймешь, но прокричала так громко, что задребезжали стекла в домике Иннокентия Жука… Однако предколхоза и этот крик не потревожил: он спал крепко, без снов, на том же левом боку, на который лег вечор, подсунув кисть руки под щеку.
Труби хоть во все трубы, а Иннокентий Жук проснется, как всегда, только в пять утра. Зимой, летом, весной, осенью – ровно в пять. Хоть часы по нему заводи. Пробуждение не зависело от того, когда он заснул – в шесть ли вечера (чего, конечно, никогда не бывало), в двенадцать ли ночи или в три утра, – все равно в пять Иннокентий Жук на ногах.
И сегодня он тоже открыл глаза ровно в пять – минута в минуту – и сразу же глянул в окно, в которое так и лезло солнце, и увидел на привязи у калитки своего любимца, степного иноходца Рыжика. Как и каждое утро, конюх привел и привязал его у калитки.
Увидав иноходца, предколхоза тут же, без промедления, без раскачки и позевот, стал думать о хозяйстве колхоза.
Что и говорить, хозяйство огромное. Одной выпасной земли до двухсот тысяч гектаров. Да земли что? Тут, в Сарпинских степях да на Черных землях, ее миллионы гектаров. Вон у директора Степного совхоза, форсуна Любченко, под совхозом четыреста тысяч гектаров. А что толку? Скачут по ней тушканчики да роются суслики.
А в колхозе «Гигант»?
Видите, как предколхоза, еще лежа в постели, растопырил коротковатые пальцы и резко свел их в кулак: вот, дескать, как мы орудуем.
Да, действительно, на землях «Гиганта» пасется около сорока тысяч «баранты», так ласково зовет овец Иннокентий Жук. Да каких! Первоклассных. Лучших не найти не только в районе, но и в области. Найдись где лучше, Иннокентий Жук сгорит от зависти, точно сухой лист.
«Неустанно глядеть вперед – в этом гвоздь гвоздей. К примеру, что значит провести в жизнь решения «колхозного Пленума»? Это значит создать такую материальную базу, чтобы колхозные силы развернулись во всю мощь, – мысленно произносит он. – Для этого-то и надобно неустанно глядеть вперед. Соседи еще только планируют, калякают, а мы на всех колесиках айда вперед. Догоняй!»
А ведь до решения Пленума Центрального Комитета партии (это всем известно) председатель райисполкома Назаров наваливался на Иннокентия Жука, как градовая туча: то не так, это не так, тут нарушаешь артельный устав, там нарушаешь устав, не туда средства заколачиваешь, не на то тратишь, коллегиальность попираешь, с интересами государства не считаешься. Прямо-таки глотку готов был перегрызть, не говоря уже об инструкторе областного исполкома по прозвищу Мороженый бык. И почему Мороженый бык? Шут его знает! Даст же народ такую кличку! Может быть, потому, что у него такая сонливая походка, будто ноги чужие, и фамилия чудная – Ендрюшкин. Шут его знает! Только вот – Мороженый бык. Этот как насядет, как насядет с инструкциями разными, так хоть караул кричи!
Только секретарь райкома партии Лагутин давал полное согласие на все «мероприятия» Иннокентия Жука. А без него беги в пустыню и носи там вместо нормальной одежды воловью шкуру, питайся саранчой. Однако Иннокентий Жук не такой уж мякиш, чтобы падать духом: припертый к стене Мороженым быком, он притворялся наивным, восклицая:
– Ой! Нарушитель?! Вот спасибо-то вам: глаза мне открыли!.. А то я так бы и попер, Попер бы и попер… и – в тюрьму. Спасибо вам. Исправим. Незамедлительно… Вяльцев! – звал он своего расторопного заместителя и сурово кричал, подмигивая левым глазом, что по заранее договоренному означало «липа». – Вяльцев! Крути эту машинку к чертовой матери в обратный ход!
Так успокоив и обнадежив Мороженого быка, Иннокентий Жук выпроваживал его с благодарностью, а сам продолжал внедрять в жизнь свой план.
Вот, например, недавно «колхозный Пленум» сказал: осваивайте пастбища разумно. Пленум сказал! А разве до этого надо было осваивать степи неразумно! Хотя оно так и было – неразумно: строили жилища для чабанов на Черных землях, будто для охотников на озерах, – из всякого «шурум-бурума». В этом году построят – в следующем валяй заново. Так из года в год, из десятилетия в десятилетие. Ни тепла, ни уюта, ни света, не говоря уже о радио: чабаны по нескольку месяцев жили словно на необитаемых островах.
Тоска!
Пустыня!
Нет! Иннокентий Жук все делает основательно. Лет пять назад он заложил на Черных землях двенадцать пунктов во главе с центральной усадьбой. И ныне достраивает двенадцать бревенчатых домов со светлыми окнами, электричеством, радио, библиотекой. В этих домах будут жить чабаны и их помощники. При домах обширные дворы для овец, рядом – великолепные кошары. Да кто не захочет вселяться в такие дома! Тем более там строится и центральная усадьба, где разместятся больница, ветеринарный пункт, магазин, почта. И туда же каждую неделю из Разлома отправляется машина: везет письма от детей, от жен, от нареченных и обратно – женам, детям, нареченным. А уж ежели тот или иной чабан заскучает – садись в кузов, слетай домой, приласкай жену. А хочешь, она сама примчится к тебе за триста километров.