Текст книги "Волга-матушка река. Книга 2. Раздумье"
Автор книги: Федор Панферов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 34 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
7
За такими делами Акима Морева и застало утро. Было уже не до сна. В кабинет стали входить уполномоченные, направляемые в районы, чтобы там изучить работу руководителей колхозов, машинно-тракторных станций и совхозов.
– Народ богат даровитыми людьми. Присмотритесь к ним… и стремитесь через народ, в согласии с народом, даровитых людей выдвигать на посты председателей колхозов. А они уже подберут себе настоящий актив. – И еще говорил им секретарь обкома: – Нам надо направить все усилия на то, чтобы веру в колхоз у колхозников восстановить. – Опять-таки для примера приводил два колхоза: «Дружба» и «Партизан», непременно упоминая про учителя Чудина. – Присмотритесь, нет ли еще где таких же, как Чудин?
После этого он сказал Опарину:
– Решение бюро обкома о перевыборах руководителей колхозов проводите в жизнь вы. – И на недоуменный взгляд председателя облисполкома ответил: – Обком принял принципиальное, правильное решение, теперь Советская власть обязана провести его в жизнь… Идите, действуйте, Алексей Маркович!
У здания обкома, перед зеленым сквериком, уже сгрудились машины, хлопали двери парадных подъездов обкома, нарушилась тишина светлых коридоров, стучали машинки под ловкими пальцами машинисток, вспухали от напряжения головы у завотделами и инструкторов.
В кабинет вошел Петин. Он сначала смущенно постоял у косяка двери, затем решительно направился к столу, говоря:
– Аким Петрович… если это не так я делаю, то скажите мне, и я больше этого делать не буду.
– А что?
– До меня дошли нехорошие слухи… И мне кажется, я их обязан вам передать.
– Передавайте, – прикрывая улыбкой встревоженность, произнес Аким Морев.
– Говорят, что препарат Рогова, которым Елена Петровна лечит коней, – авантюра. И еще: разрешение на применение препарата дал ей Аким Петрович Морев у стожка в степи. Простите, я говорю все, что слышал.
– Кто такое распространяет? – опустив глаза, спросил Аким Морев.
– Директор Степного совхоза Любченко.
– Что побудило его на такую болтовню?
– Во время мартовского обледенения у Елены Петровны на ферме пало семьдесят восемь коней. Любченко уверяет, что они пали не из-за стихийного бедствия, а потому, что препарат Рогова – авантюра. На днях пало еще восемнадцать… потому что препарат Рогова – авантюра. Вы простите меня, но я полагал, что обязан вам все это сообщить.
– Спасибо! Пройдет. – Но как только Петин вышел, у Акима Морева вырвалось сначала гневное: – Клевета? Клевета – штука липкая, а мне поручено руководить областью. Выйду на улицу, а злыдни будут тыкать пальцем мне вслед и шипеть: «Секретарь-то у нас. Глядите-ка, на какие штучки способен: нашел красивую бабеночку и все ей позволяет творить…»
И вдруг слова, сказанные, возможно, в шутку Моргуновым: «Легко луной любоваться», – повернулись к Акиму Мореву другой стороной.
«На что он намекал? Неужели до него дошли слухи о моем отношении к Елене?.. Неужели дошла и клевета? – Он даже отшатнулся от стола, замер. – А препарат Рогова? Почему ты так уверен, что препарат Рогова не авантюра? Елена энергичная, увлекающаяся. Увлеклась… – И снова заговорило в нем подозрение, а отсюда, как по цепочке, потянулось и другое: – А почему ты, Аким Петрович, уверен, что она любит тебя? Уж очень быстренько переметнулась от Любченко к тебе. А может, не тебя любит, а твое положение? Как-никак, а секретарь обкома партии. – Аким Морев несколько секунд находился в прострации: ни дум, ни помыслов. – Не может того быть! – пересилив себя, мысленно воскликнул он. – Другая на ее месте давным-давно прикатила бы сюда и заняла у меня на квартире место жены. Нет. Нет. Она не такая. Не едет: дела держат, как держат они и меня. Разве поступить так: завтра воскресенье, рано утром на машине отправиться к ней, а в ночь – сюда? Посмотрю, что за беда там стряслась… походим по степи. Ой! Ой! Мы же не птички, в травах не скроемся: все увидят… тот же Любченко… и опять понесут: «Аким Морев прискакал на свидание к Елене». Нет, сначала пусть заглохнет клевета или ее чем-то надо придавить. Но как и чем придавить? Клевета не таракан. И Аким Морев снова задумался. Да, он любит Елену и желает немедленно видеть ее и в то же время чувствует, что клевета уже занесла в его сердце соринку.
Лет двадцать назад он не был бы столь осторожен, как осторожен теперь: жизнь не раз колотила его за непродуманные порывы. А ныне наложила и большую ответственность: секретарь областного комитета партии, и потому обязан быть весьма осмотрительным.
В кабинет опять вошел Петин и доложил:
– Из Степного совхоза просят вас… Елена Петровна. – Он поощрительно улыбнулся и скрылся.
Аким Морев побледнел, думая: «Что я ей скажу? Как бы не проболтаться о соринке!» И взял трубку.
Но Елена тоже была в затруднении: она почему-то не могла сразу же заговорить о случившейся беде – падеже восемнадцати коней – и начала медленно, спокойно:
– Мне трудно звонить вам. – По телефону она назвала его на «вы», что не ускользнуло от Акима Морева. – Трудно: приходится отправляться за сорок километров на центральную усадьбу и тут ждать, пока Любченко выйдет из кабинета… – Затем торопливо, взволнованно: – Очень хочу видеть вас. Очень. Очень… Я все ждала-ждала-ждала… вот-вот откуда-нибудь вывернется машина, и из нее выходите вы. Очень хочу….. Очень… Видеть вас. Почему не заехали? Ведь были рядом…
– Тяжелые дела в области держат меня, как осьминог щупальцами. Но приеду. Непременно. Вырвусь и приеду, – ответил он, и на этом ему надо бы кончить, но червячок подозрения зашевелился. – Слышал, там беда у вас какая-то… опять восемнадцать коней?..
– Да-да-да, – печально ответила она. – Погибли. Этих коней нам доставили из совхоза… Чапаева.
– Там директор Ермолаев? Каков он? – спросил Аким Морев.
– Молодой, умный и даже красивый. Со мной приехал сюда… Настойчиво предлагает нам всем переправиться к нему в совхоз, там и лечить коней.
– И ты?..
– Нам не до переезда.
И тут Аким Морев совершил неосмотрительное: вместо того чтобы как-то приглушить чувство ревности, вызванное словами Елены: «Молодой, умный и даже красивый», – он глухо произнес:
– А ведь о павших конях иное говорят.
Елена какие-то секунды молчала. А чуть спустя, уже не с той непосредственностью, с какой разговаривала с ним до этого, спросила, тоже переходя на «ты»:
– Ты веришь тому, что говорят?
Он замешкался и, не умея лгать, произнес:
– Я там не был… не видел.
Тогда она резко:
– Очень жаль, очень грустно, Аким Петрович. Мне стыдно. – И положила трубку.
Он было крикнул:
– Елена! Елена! – Но уже слышались гудки отбоя.
Часть вторая
Глава восьмая
1
Елена сидела в машине, держа в руке шляпу, и опустошенными глазами смотрела куда-то вдаль. Свет фар, убегая, стелился по придорожным травам и, освещая камыши, перебирал седые махалки. Так она была удручена телефонным разговором с Акимом Моревым, что ничего перед собою не видела: перед нею кучилась только тьма ночи.
Машину качнуло, и Елена привалилась к Ермолаеву.
«Бедненькая! – подумал он. – И Аким Петрович! Как нечутко разговаривал с тобой…»
Ермолаев понимал, что его отношения с Еленой стали более сложными, нежели они были до телефонного разговора с Акимом Моревым. Тогда в нем жило, росло светлое, обещающее. А сейчас? Что же сейчас? Вот она прикоснулась к нему, и он ощущает теплоту ее тела. Она, конечно, ищет в нем мужской поддержки. Ну и поддержи. Пошляк сказал бы: «Сломай ее. Воспользуйся случаем и по-мужски грубо приласкай ее. Все и свершится – коротко и ясно».
Коротко и ясно намеревался было поступить Любченко… и нарвался. На такой поступок Ермолаев не способен, как не способен и на обычное созерцательство: «Если ты видишь во мне ценное, иди со мной». Нет. Надо за себя бороться. Конечно, легче оттолкнуть от Елены Любченко; надломленный сучок. А вот Аким Морев?..
И Ермолаев еще больше загрустил: «Она, видимо, вся принадлежит ему. Как оберегала себя, когда мы ехали сюда: ни одного лишнего движения, лишнего слова – все в границах простого, доброго знакомства… Но сейчас я чувствую теплоту ее тела… и могу обнять ее, расцеловать. А потом? Потом она возненавидит меня: попользовался случаем, украл…» Но рука тянулась приласкать Елену, затем, как-то помимо его воли, легла на ее голову и утонула в пышных, густых волосах. Утонула и задержалась, а сердце забилось радостно, весело, по-доброму. Он спохватился, хотел было отдернуть руку, но Елена припала к его плечу, словно укрываясь от удара.
– Самый близкий, и поверил в клевету, – еле слышно прошептала она.
Ермолаев ждал: Елена отстранится, а она, наоборот, еще плотнее прижалась, даже рука ее на миг ожила и потянулась к нему…
«Елене сейчас от меня нужна только добрая, дружеская поддержка», – подумал он и осторожно, хотя это было для него очень трудно, отстранил ее от себя, приваливая в уголок, и, пожалев ее, сказал:
– Успокоились бы. Вас хотят унизить клеветой. А вы?..
– Клеветой? – И Елена снова тронула Ермолаева за плечо.
Он понял, она требует: «Помоги разобраться».
– Любченко на собраниях, вероятно, громит буржуев. Надо, конечно, эту мразь всячески колотить… но положено и хозяйство вести лучше, чем они ведут… А ведь ни у одного фермера машины не стоят под открытым небом, как у Любченко… Случись какая-либо беда в хозяйстве, он сейчас же пустит в ход ложь, клевету. Да еще будет кричать: «Я говорил, я предупреждал, что у меня нет помещений для машин! Мне лесу не подбросили!» А вон лес. – Ермолаев указал на высоченную стену камыша, освещенную фарами автомобиля. – Сгонял бы сюда те же тракторы, навозил бы камыша, построил сарай и уберег бы технику от ржавчины. – Он повернулся к Елене и сердечно добавил: – У вас погубили коней не по злому умыслу, а по неопытности Люси. А Любченко миллионное хозяйство разваливает потому, что он неряшливый хозяин, значит, пуст душой. – Закончил Ермолаев резко, зло: – Вы согнулись перед балаболом, у которого единственное средство борьбы – клевета, ложь!
Она посмотрела на него и, видя на фойе темного стекла дверки его чуть освещенный рулевыми лампочками профиль – горбатый нос, высокий лоб и твердый подбородок, – впервые по-особому подумала о Ермолаеве. До этой минуты относилась к его красоте как к хорошей картине, к хорошему закату, а тут ощутила, что в ней пробуждается к нему иное чувство.
– Сейчас надо собрать все силы и сердце вырвать из себя, – прошептала она.
Ермолаев решил: она так говорит потому, что еще теплится у нее какое-то чувство и к Любченко. Ему стало грустно: замечательная женщина, и не может забыть такого рвача.
– Порою сердце надо подчинять разуму, – еле внятно произнес он.
– Вот я его и привожу в порядок, – проговорила она и только тут спохватилась: «Любченко хочет унизить ее клеветой. Клевета дошла до Акима. Тогда зачем же так резко оборвала его, да еще крикнула: «Мне стыдно». Что-то с ним теперь? Но почему же он поверил? Почему?»
Ферма, невидимая в ночной степи, вдруг засеребрилась саманушками, кошарами. На гул машины со всех сторон выскочили лобастые волкодавы. Они с рычанием наседают на машину. Около саманушки стоят девушки во главе с Люсей и что-то кричат, приветливо машут руками, будто плещутся рыбки на фоне ночной реки.
– Елена Петровна! – заговорила Люся, идя рядом с Ермолаевым и игриво-печально посматривая на него. – Как только вы уехали, прикатил Назаров. Спрашивал, что за авария стряслась у нас на ферме… и где вы. Соврали: отправилась в Приволжск. А то он кинулся бы на центральную.
Слушая это, Елена все больше и больше опускала плечи, словно на них постепенно взваливали непомерно тяжелый груз.
Войдя в саманушку вместе с Ермолаевым, она сказала:
– Поздно уж, – и чуть не предложила: «Ложитесь на мою кровать… а я – к девчатам». Но слова застряли у нее в горле, и она спросила: – Где же вам устроить постель?
Ермолаев быстро ответил:
– Степь велика, и там немало стогов. Где-нибудь устроюсь.
Елена вспомнила: Аким Морев тогда, в марте, когда она настойчиво уступала ему свою постель, произнес почти такие же слова.
Ермолаев шагнул к выходу, в маленькой двери остановился, повернулся к Елене и крест-накрест поймал ее руки.
– Поедемте к нам в совхоз: заклюют вас тут… Поедемте. Подумайте и решайте. На заре я буду у вас. – И с этими словами вышел из саманушки.
2
Елена не могла уснуть…
Ей вдруг стало до того тоскливо, что она готова была сбежать куда угодно.
«Почему я живу здесь? – с досадой спрашивала она себя. – Почему? Разве все девушки после ветинститута отправились в такие вот саманушки? Зачем? К чему? Коней решила лечить. Рогов придумал препарат. Ну, пусть сам и лечит. Ему, Акиму, хочу доказать: вот какая я. Не заехал, да еще поверил в клевету, – уже с раздражением подумала она. – Так вот я сейчас разыщу Ермолаева… Разыщу и уйду с ним. Дела не пускают тебя, держат, будто щупальца осьминога?» – и выбежала на волю…
Здесь она приостановилась, глядя на два зовущих огонька: один в окошечке саманушки у девчат – розоватый, бездвижный, и другой – трепетный, то светло вспыхивающий, бьющий пламенем в небо, то затухающий – костер, видимо, разведенный Ермолаевым.
Елену неудержимо потянуло к живому, трепетному костру, но она не решалась подойти. То ли стыд сковал ее (сама явилась), то ли удерживало чувство к Акиму Мореву, хотя и приглушенное, но еще волнующее. Она кинулась в саманушку к девчатам и тут сразу же запела, зная, что эта песенка всегда их тревожит:
Есть за Волгой село
На крутом берегу:
Там отец мой живет
И родная мне мать…
Песенка грустная, печальная, а по мотиву раздольная, как и Волга – матушка река.
Девушки сразу же подхватили:
Я поеду туда,
Поклонюся отцу,
Разрешенье возьму
И женюсь на тебе.
Пели все, заполняя саманушку звонкими девичьими голосами. Пела и Люся, хотя петь вовсе не умела. В конце второго куплета она уткнулась в колени присевшей на кошме Елены и зарыдала.
– Что ты, Люсенька? – приподнимая ее заплаканное лицо, участливо спросила Елена, предполагая, что та потрясена гибелью коней.
А Люся сквозь рыдания ответила:
– А я теперь никуда не поеду… а я теперь не буду просить разрешения, – и еле слышно прошептала, что, видимо, уловила только Елена: – Изуродовал он меня… Любченко… пьяный… в лимане.
«Так вот он какой! Изуродовал и перешагнул через девушку», – со страхом и омерзением подумала Елена.
А девушки оборвали песню и заплакали, очевидно, каждая думая о своей судьбе, о своем нареченном. Елена не в силах была утешить их: у нее у самой душа в смятении, ей самой хотелось зарыдать. Вот так упасть на кошму вниз лицом, стиснуть виски и реветь, реветь, реветь. Но здесь она этого сделать не могла. Не поверят девчата, скажут: «С жиру бесишься, Елена Петровна: вон какой появился около тебя – Ермолаев. Красавец! С ним по улице пройтись, и то у всех от зависти глаза лопнут».
«Да, они еще не знают про Акима», – мелькнуло у Елены, и она начала утешать девчат разными там словами, в силу которых и сама-то не верила: вот учитесь – счастливые, вот вам еще лет мало – счастливые, вот еще румянец на щеках не утеряли – счастливые. Кое-как успокоив девчат, она вышла из саманушки и почти бегом направилась к стогу, у которого в марте встречала зарю с Акимом Моревым, и тут присела на скамеечку.
Ночная степь, накаленная дневным солнцем, вздыхала, как вздыхает здоровяк после жарко натопленной бани, развалясь на чистой обширной постели… Студеный степной ветерок обдал разгоряченное лицо Елены, неся смачный запах полынка, ночное, порою тревожное, копошение птиц. Низко висело звездное небо, и казалось, звезды вот-вот осыплются на травы. К югу протянулся дрожащий Млечный Путь, по которому не раз Елена посылала тоскующие слова Акиму Мореву.
Хорошо было тогда – в марте. Но ведь оно – хорошее – может вернуться!
И только тут она поняла, что не досада на Акима Морева толкает ее к Ермолаеву. Вовсе нет! А то теплое, что зародилось у нее сегодня и что уже зовет ее к другому человеку. Но чувство, которое у нее родилось когда-то к Акиму Мореву, было больше, сильнее. Сейчас оно стало уменьшаться, как уменьшается боль заживающей раны. От этого Елене стало будто легче, и в то же время у нее появилось сожаление о своем замирающем чувстве к Акиму Мореву. Но тут же в ее памяти прозвучали слова Марии Кондратьевны: «Не упускай Ермолаева». И она пристально стала всматриваться в человека у костра.
По крупной фигуре (шофер мал ростом) можно было определить, что это Ермолаев. Он сидит лицом к пламени и не шелохнется. Только иногда рука его протягивается куда-то в сторону и, достав вязку сухого камыша, подкладывает ее в огонь.
«Знаю, о чем думает он». Елена неотрывно смотрит на Ермолаева, все порываясь подняться и перебежать к нему…
А тому казалось, что вот-вот из тьмы выйдет Елена, остановится, освещенная пламенем костра, тоненькая, с открытой головой.
Совсем недавно личная неудача постигла Константина Константиновича Ермолаева.
Окончив Сельскохозяйственную академию имени Тимирязева, он попросил, чтоб его послали «в самый захудалый совхоз животноводом». В те годы было решено создать несколько новых совхозов в Сарпинских степях, на границе с Черными землями, и люди, знавшие Ермолаева, рекомендовали назначить его директором одного из таких совхозов.
И здесь, в степи, он однажды влюбился в Груню Пальчикову. Фу ты, черт возьми! Даже теперь, при воспоминании, он восклицает: «И фамилия-то какая – Пальчикова». Но тогда так не восклицал. Это была миловидная девушка, журналистка, нередко посещавшая совхоз. Она на страницах областной газеты пропагандировала опыт совхоза, изредка упоминая и фамилию Ермолаева. Хорошая была девушка, энергичная, мечтательная, что особенно нравилось ему. И он уже собрался зарегистрироваться с ней, как Пальчикова через подругу передала:
– Я избрала композитора Митю Дунаева. Ох, какой он нервный! А Ермолаев – спокойный, как вода в ведре…
И вот – Елена Петровна Синицына.
– Да. За такую можно полжизни отдать. – Он неотрывно глядел в пылающий костер. – Но нужен ли ты ей? – И не знал, что Елена сидит неподалеку, у стога, думает о нем и тоже шепчет:
– Ну, очнись… ну, посмотри в мою сторону… и если хочешь, приходи сюда. Приходи… И тогда что будет, то и будет. – Произнося это, она зябко куталась в платок. Нестерпимо холодно становилось ей: сразу же вырастал образ Акима Морева, и его опечаленные глаза возникали перед ней в темноте. И тогда она мысленно кричала, глядя на Ермолаева: «Нет, нет, не приходи! Я все равно не приму тебя, я прогоню тебя, и даже то, что появилось у меня к тебе, умрет так же, как оно умерло у Люси к Любченко…»
Далеко за Волгой, в казахстанских полупустынных степях, уже поднималось солнце, вонзая в глубину неба огненные мечи.
Ермолаев поднялся от костра, подошел к машине и, разбудив шофера, что-то сказал ему, показывая в сторону фермы, затем надел было на голову кепку с широким верхом, но тут же швырком бросил ее в кузов машины и напрямую, через лиман, зашагал от восходящего солнца.
Елена вспомнила, что он обещал заглянуть к ней на заре, и скрылась за стогом, вначале не желая, чтобы Ермолаев знал, что она тут провела ночь. Но, скрывшись, решила: «А почему должна таить? Пойду и скажу: «Видела, как вы сидели у костра».
Она вышла из засады и, идя наперерез, позвала:
– Оглянитесь! Я здесь, Константин Константинович!
Он крупным шагом, перескакивая ямины лимана, направился к ней, просветленно глядя на нее, ничего не видя под ногами.
– Споткнетесь, – предостерегла она, смущенно глядя на него, и, заметив в его волосах сухие травинки, добавила: – Степь забросила памятку. Я уберу ее.
Он опустил голову и заложил руки за поясницу, хотя очень хотелось ему в этот миг обнять хрупкое, как ему казалось, тело Елены. Но он этого не посмел сделать, а только сказал:
– Ну, а вы как… что… надумали?
– Да, – неожиданно для самой себя ответила она. – Еду к вам. Но сначала… присмотрюсь.
– Спасибо, – чуть погодя, идя рядом с ней к ферме, произнес он.
– За что спасибо? – спросила она, видимо ожидая тех слов, какие должны бы вырваться из уст Ермолаева, но услышала другое:
– Спасибо за то, что вы доверяете мне.
«Эх, ты! Такой верзила, – любовно-насмешливо произнесла она про себя, – а робеешь сказать то, что рвется из души».
Когда они приблизились к ферме, где уже стояла «Победа», обогнавшая их, Елена сказала:
– Я сейчас, – и вошла в саманушку.
Здесь девчата как сидели вчера на кошме, так и заснули.
Она разбудила их и сообщила:
– Девочки! Еду на несколько дней в совхоз к Ермолаеву. Скоро вернусь. И, если мне понравится, перебазируемся туда все. А теперь, Люсенька, пошли кого-нибудь из подруженек в Разлом, пусть скажет Ивану Евдокимовичу, куда я поехала, и, если нужна буду, пусть вызовет телеграммой.
3
Елена то и дело оглядывалась на утопающие в утренней дымке саманушки, кошары, на стог сена, стоящий на краю лимана, – такой знакомый, родной, овеянный той романтикой, какая бывает у человека в юные годы, когда и в стогах, и в травах, даже в покосившихся плетнях видишь ее или его.
Ермолаев сидел рядом с Еленой и боялся шевельнуться, при толчке прикоснуться к ней, посмотреть ей в глаза. И только когда они отъехали от фермы на порядочное расстояние, когда даже центральная усадьба Степного совхоза утонула в мареве, он, лишь бы не молчать, заговорил:
– Видите, как цветут тюльпаны, Елена Петровна?
Тюльпаны в самом деле пламенели, заливая степь огнищем, особенно ярким сейчас, при восходе солнца.
– Как не видеть! – сказала она.
– А знаете ли, в Голландии богачи увлекались разведением тюльпанов… и цены на иные экземпляры были очень высокие, чуть ли не имения отдавали за редкий экземпляр тюльпана. – Ермолаев рассмеялся. – Вот сколько имений смогли бы мы с вами приобрести за наши степные тюльпаны!
– Да, заработали бы, – смеясь подчеркнула она, тоже понимая, что молчание становится тягостным, и в шутку спросила:
– А вам очень хочется приобрести имение?
– Одно бы… в подарок вам, – пошутил и он.
– И я стала бы помещицей!
– Не вышло бы из вас помещицы: слишком вы… – и он смолк.
– Что «слишком я»?
– Слишком вы… не похожи на помещицу. Нет. Бы могли бы стать скульптором, – неожиданно проговорил он и впервые за дорогу посмотрел на нее. – Да, да. Скульптором.
– А почему? – И Елена почувствовала, что боль уходит из ее сердца и что ей просто хочется говорить с Ермолаевым. – Почему? – настойчиво переспросила она.
Он ответил не сразу.
– Видите ли… скульптор, по-моему, должен быть человеком упрямым, в хорошем смысле этого слова. Энергичным, умным.
Она рассмеялась.
– Вы полагаете, во мне все эти качества есть? А если они есть, то, стало быть, не нужны ветврачу? Я, значит, не ту избрала себе специальность?
– Вы скульптор в своей области, – чуть погодя и еле слышно проговорил он.
«Робеет, даже хваля меня. Робкий, как ребенок… значит, чист душой и сердцем», – подумала она и посмотрела ему в глаза, как бы говоря: «А ты скажи. Скажи все, что думаешь и, главное, чувствуешь».
Елене казалось, что она господствует над этим человеком, и это опять-таки польстило ей. Перед Акимом Моревым она все время чувствовала себя маленькой, порой стесненной, будто в скорлупе, и, признаться, временами побаивалась его. А тут ни страха, ни боязни, ни стесненности, а что-то новое, совсем еще не испытанное.
– Скажите все, что думаете сейчас, – зовуще глядя на него, но с преднамеренно подчеркнутой рассудительностью проговорила она.
Он уловил холодок в ее тоне, будто она деловито спрашивала: «А который теперь час?» Чувство же у него было настолько светло и нежно, что он боялся заговорить о нем, дабы не порушить его каким-нибудь житейским словом… Он даже сделал движение, словно собирался пересесть от нее к шоферу, а нижняя губа, она у него чуточку толстоватая, обиженно искривилась.
«Ах, верзила! – снова мысленно с лаской произнесла Елена, глядя на его изогнутую губу, и еще подумала: – Напрасно я таким тоном говорю с ним: обиделся. Вероятно, подумал: «Экая болтунья, говорит о чувстве, как о фасоне шляпки». – И эта мысль разбудила в Елене такую тревогу, что ей захотелось прикоснуться к его плечу и тихо сказать: «Простите. Груба я… невзначай груба». – Возможно, ей так и следовало бы поступить, тогда не возникла бы эта, невыносимая для них обоих, отчужденность, и, наверное, все пошло бы иначе, и Аким Морев был бы вычеркнут из ее сердца. Но Елена молчала, Ермолаев замкнулся. Как ни пыталась она поймать его взгляд, не сумела этого сделать, и под конец сама разобиженно замкнулась.
Так они и ехали часа полтора, удивляя шофера Васю вдруг наступившим молчанием.
4
Вскоре с востока потянуло прохладой: машина приближалась к Волге, где и был расположен совхоз имени Чапаева. Еще издали завиднелась, как показалось Елене, центральная усадьба, вся в зелени. Из зелени выделялись силосные башни, черепичная крыша крупного здания, углы домов с окнами, сверкающими на солнце. А к самой усадьбе тянулась грейдерная дорога с крепкими мостами, с прочищенными кюветами. А вот и ворота – кирпичные столбы, на них тесовая дугообразная крыша и надпись: «Птицефабрика совхоза имени Чапаева».
– Птицефабрика? А я думала – центральная. Даже чудно звучит: «Птицефабрика», – проговорила Елена, стараясь веселостью стереть ту натянутость, какая появилась у них.
– Да, фабрика, – подтвердил Ермолаев. – Если хотите, заедем.
Шофер уже все сообразил: круто развернул «Победу» и дал такой газ, что она подскочила и понеслась к воротам фабрики, которые немедленно раскрылись, пропуская «знакомую», как здесь звали машину директора.
– О-о-о! – невольно вырвалось у Елены, когда она вышла из машины во дворе фабрики.
Всюду рядками бежали татарский клен, дубки, акации, вишни и яблони. Деревца тянулись вдоль кирпичных тротуаров, мимо пышных цветочных клумб.
Ведя Елену на фабрику, Ермолаев говорил:
– Нас многие спрашивают: «Почему не птицеферма, а птицефабрика?» Как объяснить? Видите ли, мы с вами, наверное, такие едоки: подадут нам куриное мясо и съедим, было бы только свежее да не тощее. А ведь есть иные едоки: одному подавай куриное мясо с таким-то запахом, второму – с другим, третьему – с этаким. Не у нас, понятно, такие гурманы, а там – за границей. Мы им продаем куриное мясо особого запаха. Но чтобы мясо имело особый запах, курице нужно давать специальную пищу. А добровольно она ее не клюет. Что же мы делаем? А вот посмотрите.
Они вошли в одноэтажное здание с множеством окон, светлое, с побеленными известью стенами, с вентиляторами. Это была кухня. Здесь в огромных котлах что-то варилось, булькало. Женщины в синих халатах через сита отцеживали варево, складывали в оцинкованные корыта и по конвейеру отправляли куда-то.
– Это мы из степей добываем государству золото, – сказал Ермолаев не без гордости. – Травы, коренья – бесплатный корм, и его здесь сколько угодно. К этому мы примешиваем зерно кукурузы. Очень нам помог Иван Евдокимович Бахарев.
– Разве он у вас бывал?
– Нет. Но сотрудница его, Полина Лазаревна Рябова, приезжала. И теперь мы, по ее указанию, даем цыплятам и курам полезную бактерию: это ускоряет рост цыплят, укрепляет взрослых кур. Кроме того, она еще ввела облучение цыплят.
– Значит, не сидят на месте сотрудники Ивана Евдокимовича? – задумчиво произнесла Елена.
– И мы теперь куриным мясом конкурируем на парижском рынке. Вон где! Все гурманы покупают наше куриное мясо. А оно в упаковке, на которой оттиснуто имя славного борца за народ – Чапаева. Покупай наше куриное мясо, гурман, и читай: «Чапаев».
Рассказывая все это, Ермолаев пересек кухню и ввел Елену в помещение, или, как здесь называли, в цех, где кормили кур особой пищей. Тут в одну сторону тянулось несколько конвейеров, похожих на узенькие деревянные желоба. В желобах цепочкой стояли куры. Вид у них довольно испуганный: что-то их ожидает впереди? А впереди ожидало вот что: конвейер подкатывал курицу к рычажку-развилке, развилка снизу подхватывала ее под горло, та вскидывала голову, разевая рот, и в этот миг откуда-то сверху падал кусочек нужной пищи и шпенечком проталкивался в зоб, как бы говоря: «Хочешь не хочешь, а ешь. Нам нужно мясо с особым запахом, с особым жиром, и потому мы тебя, курочка, кормим вот этой пищей».
– Здорово! – искренне воскликнула Елена.
– Вот так мы кормим кур. Но мы не прикасаемся к ним и позже, когда обрабатываем: снимаем пух-перо, закладываем мясо в посуду.
Ермолаев шагал от цеха к цеху, в которых уже обрабатывались пух-перо, мясо.
«Да, он не прожектер, он деятельный… и имеет право со злостью говорить о таких, как Любченко», – думала Елена, с новой стороны узнавая Ермолаева.
Но когда он вошел в птичник, где кур еще только готовили к особой откормке, Елена была не только поражена, но и по-детски обрадована. Ермолаев и бригадирша, идущая с ним рядом, вдруг стали белые: на них со всех сторон налетели куры, красногребешковые петухи, лепясь на голове, на плечах, даже на ногах. А Ермолаев – вот такой, весь в живом пуху, – шагал и мурлыкал, одаривая птиц самыми ласковыми словами.
Бригадирша, умиленно посматривая на директора, подмигивала Елене:
– Хозяина узнали. Они, птицы-то, тоже любовь понимают.
Елена шла за ними, «убеленными» курами, и, чуть приседая, хохотала громко, заразительно, но ее голос тонул в общем курином галдеже.
Ермолаев вдруг спохватился, стряхнул с себя птиц, быстро вышел во двор фабрики и тут сказал:
– Извините, Елена Петровна, немного забылся. Другой кавалер вам, вероятно, клумбы с цветами показывал бы, а я, вишь ты, чем увлечен – курами, – с затаенной грустью добавил он.
…И снова «Победа» помчалась по пустынным, никогда и никем не тронутым степям, заросшим в низинах житняком, на равнинах – полынком и горькой солянкой. Травы уже меняли зелень на буро-серый цвет, а тюльпаны еще всюду пылали. Море-океан пламени.
– Как хорошо-то! – проговорила Елена и невольно положила руку на крупную кисть Ермолаева, затем легонько сжала ее, произнося: – Замечательно вы показали…
– Хозяйство? – не расслышав окончания фразы, спросил он.
– Нет, себя. – И краска залила ее лицо.
Он перехватил ее руку и, еле прикасаясь губами, целуя, прошептал:
– Благодарю.
«Да, да. Вот так надо говорить об этом чувстве. Он прав», – подумала Елена и заговорила о курах, о бригадирше, которая с восхищением смотрела на то, как куры и петухи лепились на плечах директора, и восклицала: «Узнали! Хозяина узнали!»
И он говорил о птицефабрике, о людях на фабрике, но оба они понимали, что все говорится во имя того огромного, что вспыхнуло в них и что, видимо, уже невозможно погасить.
5
Степь начали прорезать частые балки, тянувшиеся в одну сторону – к Волге. Временами вдали то блестела, то пропадала и сама Волга. Иногда казалось – она выпуклая и находится где-то на большой высоте, раскинув могучие рукава, как бы вбирая в себя все изобилие горячего солнца.