355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Федор Кнорре » Каменный венок » Текст книги (страница 4)
Каменный венок
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 09:24

Текст книги "Каменный венок"


Автор книги: Федор Кнорре



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 16 страниц)

Я, по стенке пробираясь, стала осматриваться, протискиваться между пьяных, через плечи заглядывать. Спрашивать было некого, тут свою-то фамилию не всякий бы выговорил.

Нюрки нигде не было, Володи тоже.

Пышущая баба с разгону наткнулась и уцепилась за меня, еле устояла на ногах, потом отодвинулась, чтоб получше меня рассмотреть, и вдруг восторженно изумилась: "Доченька!.." Нежно стала гладить по лицу шершавыми руками и залилась слезами. Достала со стола кусок ржаного пирога с кашей и стала меня кормить из рук, давала откусить, подставив ладонь ковшиком, чтоб каша не сыпалась на пол. Когда набиралось порядочно каши у нее в ладони, она говорила: "Ну-ка!" – я открывала рот, и она с маху забрасывала кашу и хвалила меня, радостно приговаривая: "Вот как у нас!" Казалось ли ей, что я маленькая, или она поняла, что я совсем дохожу от холода, руки мои не держат от усталости и голода, крошки тепла во мне не осталось.

Баба потянулась и схватилась за жестяную кружку, которую подносил ко рту бородатый пучеглазый мужик. Он стал не давать кружку, даже возмутился, что хотят у него отнять, тогда моя баба ткнула его кулаком в щеку и отняла кружку. Мужик загрозился, вскочил, споткнулся, чуть не упал, но потерял нас из виду и стал оглядываться, выпучив глаза.

Я глотнула из кружки, мне стало горячо в груди, в животе, баба привалила меня к толстому плечу, и я как в темный погреб оступилась, заснула, но ненадолго, наверное. Пахнуло морозом со двора, я пришла в себя – ничего не изменилось вокруг, только двери на мороз были открыты, какая-то компания, галдя и спотыкаясь, валила к нам со двора, и там была Нюрка.

Я пошевелилась, баба моя, не открывая глаз, сквозь сон прикрикнула: "Спи, спи...", но я высвободилась и встала. Нюрка меня увидела, и ее всю перекосило от досады и испуга, а Володька растопырил руки и закричал:

– Кого я вижу!.. – дурацки обрадовался, а когда Нюрка отпихнула его локтем в грудь, он удивился, замолчал, хмурясь. Пьян он был, как на третий день бывают, – не совсем на этом свете, а на каком-то другом, своем пьяном, где все по-своему – перекошено, плывет, качается, как отражение в колодце, когда туда бухнется с размаху ведро.

Я подошла вплотную и сквозь шум, говор и мычанье гармошки стала кричать прямо в его бессмысленную рожу, ругала его паразитом, уговаривала ласково, и все повторяла, что за ним пришли, пришли, пришли из отряда, его ждут, ждут, ждут, надо скорей возвращаться, а то отряд уйдет, а он останется, – а он жалобно морщил лоб, когда я ругалась, и начинал весело ухмыляться, когда я его ласково упрашивала, а когда я его хватала за гимнастерку – встряхнуть, Нюрка остервенело отрывала мою руку, отшвыривала от него. Убила бы я этих обоих, если б могла.

Вдруг в Володьке что-то прояснилось, и он сказал:

– Так ты хочешь-то чего? В депо надо?.. В чем дело? Махнем в депо!..

Вокруг нас уже прислушивались: что за крик?

– Ты в депо? – удивился какой-то солдат, услышав Володьку. – А чего тебе в депо?

– В депо!.. – сказал Володька, но я видела по глазам, что он опять уже уплывает в пьяную муть.

Я ухватилась за солдата, он был из поселка.

– Отряд собирают! Гудок дают! – Я соврала, гудка не было, но мы его все время ждали – это был сигнал собираться и вообще бедствия какого-нибудь, пожара, аварии, тревоги.

– Вот оно! Гудок!.. Ну, давай кончай гулянку, поехали.

– Это куда? – удивлялся Володька, он уже опять потерял сознание, но солдат его повернул и толкнул в плечо, потом под руку подхватил. Нюрка вцепилась не пускать солдата, я изо всех сил потащила Володьку за другую руку, кто-то завизжал, поднялся хохот, мы чуть всей компанией не грохнулись на пол, споткнулись на спящего поперек прохода мужика, в дверях кто-то меня на прощание треснул в суматохе по затылку так, что я через порог полетела на обледенелую, вытоптанную в снегу дорожку, разбила колени да еще и лбом стукнулась.

Очухалась и увидела, что в розвальнях вповалку лежат какие-то люди, потом убедилась, что и Володька с Нюркой там, а солдат нахлестывает лошадь.

Какие-то мужики выскочили и пробежали мимо с руганью – ловить – и чуть было не догнали, да лошадь пошла вскачь. Мужики, возвращаясь, ругались, сморкались, хрипло переводя дух, и я подумала, что вот сейчас они меня убьют, но они почему-то не догадались, наверно потому, что какие-то парни, с хохоту помирая, стали дразнить, что хозяева кобылу упустили, и те полезли драться с ними.

И я поплелась опять той же дорогой домой. Кровь застыла на голых коленках – чулок на коленях не осталось вовсе, а это у меня была единственная пара. И за что по затылку стукнули? И кто? А эти уехали, сволочи, могли бы отъехать и подождать... А может быть, я и не так думала и мне только теперь кажется?

Нет, чулки-то я помню: они меня приводили в отчаяние – я навсегда без чулок осталась. Наверное, во всей России нет нигде для меня целой пары чулок, вот о чем я думала и больше ничего не помню – все стерлось, слишком я устала.

Но ведь дошла!.. Я уже близко была от поселка, серело утро, когда услышала тягучий паровозный гудок и по голосу узнала – это Сильвестров паровоз дает сигнал. У него был особенный гудок, паровоз был Ярославской дороги, на них были "волжские" такие гудки, тройные, сразу можно узнать.

Я хотела побежать, но только плелась и всхлипывала от бессильного отчаяния: гудок зовет, а где Володька, в каком он виде? Очухается ли?

Пока дошла до дому, гудок оборвался, и тут мне стало еще страшнее от тишины.

В доме было тоже тихо, пусто, никого, я, как была, повалилась на постель в полусне от усталости и ото всего, что было, даже думать ни о чем не могла, и как будто во сне стала видеть, как я все иду, слушаю долгий гудок, как опять вхожу во двор, поднимаюсь на крыльцо, заметенное свежим, чистым снегом.

В дверь стукнули, и вошел красногвардеец, не наш деповский, а с химического. Опять спрашивал Володю. Я опять соврала, что он, наверное, уже ушел на товарную, где сборный пункт.

– Ничего подобного, – сказал красногвардеец и осмотрелся по сторонам, будто подозревал, что Володька мог под стол спрятаться.

– А чего гудок? Это сбор или учение какое?

– Учение? Да. Самое учение началось. Германские войска начали наступление на Петроград.

Он ушел, а я все сидела и думала, как я сюда пришла, как поднималась на крыльцо, какой снег лежал на ступеньках... И вдруг меня что-то так и приподняло: я протерла глаза, пошла выглянула на крыльцо и уставилась на ступеньки. Два следа красногвардейца вели в дом и из дома, и рядом мои следы. Я пошла к калитке и там отыскала двойной след по снегу через весь двор, за угол сарая, вокруг кустов наискосок... прямо к двери в баньку. Я толкнула дверь, сорвала крючок, я так и знала: Володька лежал на раздевальной полке, икал и таращился в потолок – и был еще пьянее, чем на свадьбе.

– Пронюхала! – закричала на меня Нюрка. – Шпиониха! Ты чего это шпионничать за нами взялась, дрянь девчонка! – замахнулась и зубы стиснула, но тронуть меня не посмела.

Я оставила дверь настежь, вышла за калитку на улицу – и тут чуть в снег не села, ноги подогнулись.

– Кто тебя по лбу треснул? – Передо мной стояли две девочки – Варька и еще одна, – они вечно приставали и умоляли им почитать "Натпиркиртона" – у меня сохранился десяток тоненьких, как тетрадки, книжонок, недельных выпусков про знаменитых сыщиков Нат Пинкертона и Ник Картера с картинками цветными на обложках, там обязательно кто-нибудь палил с огнем и дымом из револьвера, рушился, взмахнув руками, в бездну или замахивался окровавленным ножом. Сама-то я уже давно такого не читала – из "старого" я теперь только стихи читала, плакала от жалости к Наполеону, про которого знала только, что у него треугольная шляпа и серый походный сюртук, и дальше, что в "Воздушном корабле" сказано у Лермонтова, как он зовет гренадеров и сына, и никто его не слышит, и капают горькие слезы из глаз на холодный песок, а у меня сердце надрывается от сочувствия...

Я показываю Варьке разбитые коленки с застывшими ссадинами, и девчонки ахают, и, пока они не очухались, гоню их, чтоб бежали в депо к дяде Сильвестру, – пускай скорей идет домой. Они бегут, оглядываются на меня, а я машу – бегите скорей.

Я нагребла ладонями большой комок снега, ткнулась в дверь баньки, опять заперто, Нюрка, значит, опять крючок загнула, я толкала ногой, плечом, все-таки вбилась в дверь, кричу:

– Ты гудок слышала, дура?!

А она и рада, что уже отгудело, считает себя победительницей, идиотка несчастная, что удался ее хитроумный план Володьку увезти на свадьбу, перепоить, спрятать.

– Нам тут не слышно! – и лобик Володьке тряпочкой утирает. – Видишь, он больной!

Я подскочила к этому больному, влепила в рожу полную пригоршню снега и хотела растереть, да Нюрка на меня кинулась, чтоб я, значит, его не смела трогать.

Она меня колотит и отрывает, а я ее не трогаю, а тащу и дергаю Володьку и наконец его, как свиную тушу, с полки свалила на пол, а Нюрка над своим цыпленочком квохчет, как наседка, на меня кидается, вопит: "Змея!", "Не смей!..", "Он больной..." – как самая темная деревенская дура баба! А ее цыпленочек по полу сапожищами скребет и мычит, будто у него во рту коровий язык ворочается. Тьфу!..

И наконец появился дядя Сильвестр. Нюру он отодвинул рукой так, что она к стенке отлетела, села на пол и запричитала: за что мы ее ненавидим и за что Володеньку погубить задумали...

Дядя Сильвестр сейчас же принес лоханку и пучок перьев, велел мне держать Володьке голову и всунул ему перья в пасть. Средство безотказно сработало, Нюшка увидела, что Володя начинает возвращаться с пьяного света на вашу землю и, значит, вся ее хитрая интрига лопается.

Тогда она от злости стала язвить Сильвестра в больное место – что у него иконы висят, в церковь ходит, меня по Библии читать выучил, а теперь стал с безбожниками заодно.

– Дурища вавилонская, – спокойно сказал Сильвестр, обмакнул тряпку в ведро и стал возить по Володькиной пьяной морде, да так, что тот начал за него руками хвататься и на ноги привставать.

Тут Нюрка совсем осатанела, стала тонко выкликать:

– Ах, как это приятно видеть, в безбожники перекинулись, в безбожники! Поздравляем, дядечка!.. Очень поздравляем! – Щеки у нее горели как в лихорадке или как у кликуши, и тут-то мне стало окончательно видно, как это все заранее, не случайно было задумано – увезти Володьку в деревню, чтобы укрыть от беды. – А что поп говорил намедни? Вспомните-ка, что поп! А?

– Он не поп, а батюшка.

– А если батюшка, что ж вы на его проповедь плюете?

– Опять ты дура... Ну-ка, стой сам, голову подыми!.. Стой, Володька, тебе говорят! Ну!.. В церкви он батюшка. А на базаре – он мне всего ничего. Скорее всего, подозрительная личность.

Нюрка стала реветь без слов, а Володя, белый как бумага, лепетал и точно боролся с кем-то, кто подшибал его под коленки, опрокидывал навзничь и душил.

Нюрку Сильвестр послал караулить у калитки, чтоб с улицы никто не увидел, как мы втаскиваем Володьку в дом.

Потом я села его сторожить, он лежал в темноте за печкой и стонал, что у него голова разрывается. Сильвестр ушел на паровоз – в депо, там все томились в ожидании самых страшных известий, а их все не было.

– Пить хочешь, ты, несчастный?

– Не хочу, а ты возьми почитай мне... до того все кругом ходит... Зацепиться бы за что...

– Ишь, захотел!

– Ну, поговори чего-нибудь. Скажи чего ни на есть...

– Нечего мне с паразитом разговаривать.

– Почитай... Мученье... Голова!..

– Так тебе как раз и надо. Мучайся. Вот сейчас дадут гудок, отряд уйдет, а ты валяться за печкой останешься. Позорный человек.

– Я подымусь.

– На корячки... Паразит! Погибший ты человек сегодня станешь!

Сейчас мне даже не совсем понятно, с чего это началось. Снега за окном, фиолетовые сумерки, кончается короткий зимний день, я все сижу на табуретке за печкой я повторяю, читаю вслух наизусть, а он все просит еще: "по синим волнам океана, лишь звезды блеснут в небесах, корабль одинокий несется, несется на всех парусах..."

Кажется, он плохо понимает, что дальше, все просит повторить "по синим волнам океана..." и тогда, вслушиваясь, перестает даже зубами скрипеть и постанывать.

Я читать могу это хоть целый день, мне не надоест и каждый раз плакать хочется, так жалко этого, в сером походном сюртуке, никто ему не откликается, пока не озарится восток...

Когда я читаю громко и медленно – мне хоть не слышно, как Володька борется со своим мерзким похмельем и как в соседней комнате икает изнемогшая от долгого рева Нюрка.

Помолчу-помолчу и опять начинаю нараспев – тогда я совсем не заикаюсь, – точно молитву-заклинание от злого духа: по синим вол-нам оке-аа-на!.. – и от усталости, бессонницы все плывет и волнами качается перед глазами.

Вдруг Володя внятно произносит ругательство. Я настораживаюсь: очухался!

– Это ты кому?

– Про этих... гадов. Ты читаешь, изменили и продали...

– Вот-вот: другие ему изменили. И пропили шпагу свою! Слыхал? Пропили!

– Ду-ура! – Володя рывком пытается вскочить, ему опять делается худо, потом он цепляется за меня, поднимается потихоньку, я его обнимаю под мышки и помогаю. Он встает и долго стоит, держась за печку.

Потом я провожаю, поддерживая под руку, до калитки, там он буркает: "Я сам" – и идет, уходит по улице. Я снова на минуту вижу его уже вдали, под фонарем, когда он перешагивает через рельсовые пути и совсем пропадает в глухих сумерках.

Темнеет, темнеет. Начинается эта ночь.

Началась и идет эта ночь. Я стою, укрывшись от метельного ветра за углом пакгауза, засунув руки под мышки. Даже скулы ломит, так устала стискивать зубы – чтоб хоть не стучали. Глаза горят от бессонницы, холодно, холодно, даже тут, за углом, ветер продувает всю мою одежонку, точно я голая стою на снегу.

Валенки худые и короткие, опорки какие-то уродские, рукава на кофте коротки... Выросла – я теперь долговязая девчонка-подросток. Девушкой меня не назовешь, нет... Хороша девушка: худая как щепка, да еще заика, ни кожи ни рожи – одни глаза. Теперь носят челку, я сама себе подстригла, глянула в зеркало, да так и отскочила. Правда, я насмешливая – за это меня немножко уважают. И не любят за это.

Товарная станция, пути, пакгаузы – все тонет в темноте, ничего не разглядишь, только два керосиновых фонаря, далеко друг от друга, качаются, качаются, и вокруг них вьется сухой снежок, как мотыльки вокруг свечки... летом... у открытого окна... Я заснула, оказывается, стоя, но проснулась сейчас же, услышав отдаленное знакомое погромыхивание медленно катящегося товарного состава.

Из темноты выползали, пятясь задом, без фонарей, теплушки с белыми от снега крышами.

Я дождалась, пока не подошел паровоз – на нем маслянисто горел огонек, – на тихом ходу подбежала, уцепилась за поручни и вскарабкалась наверх.

Сильвестр и Володька наперебой закричали, что я сумасшедшая, ополоумела, нечего мне здесь делать: они были очень рады, что я вдруг оказалась тут, видно уже не надеялись, что меня увидят.

Так она началась и пошла, наверное, самая долгая в моей жизни ночь; помню только налетающие из темноты клубы дыма, раскаленный жар и свет из топки, когда Володя подбрасывает дрова и шурует, с ожесточением гремя железом, – и снова темнота и холод. Паровоз то пятится, то ползет на другой путь – Володька соскакивает и сам перекладывает стрелки, гремят, перекликаясь, буфера, и, главное, мы все чего-то ждем. И на товарной платформе, где неловко строится и перекликается красногвардейский отряд, тоже все ждут. Все знают, что началась какая-то новая война – германские вильгельмовские войска, которые воевали с нашими царскими, теперь идут на нас, на революционный Петроград, на Псков. Нет никакого "фронта", сообщений Ставки командующего, а просто вон оттуда, куда уходят эти рельсовые пути, прямо по нашей дороге на нас надвигается германская армия с пушками, пулеметами, газами, с мерно топающими солдатами, по-прежнему послушными своим офицерам и генералам.

И против них собрался, топчется и стынет на морозном ветру наш отряд с винтовками, в солдатских шинелях и черных пальто, в папахах и картузах. И у них два пулемета, которые наши смазчики прикрывают промасленными тряпками от снега.

Связь плохая, приказа никакого нет, ночь не думает идти к концу, а будто растягивается все длиннее – чем больше ее проходит, тем больше впереди остается, и уж не помнишь: устал ты или нет, спал или нет, и когда и чем все началось, не помнишь, точно ты в какой-то особый мир попал ночи, ожидания, тревоги.

Наконец отряд погрузился, и откуда-то стало известно: "Сейчас отправят!.."

Подходит какой-то солдат, подзывает к себе Сильвестра и дает ему винтовку, одну на двоих. Пока Сильвестр распихивает по карманам обоймы, я насмешливо спрашиваю Володю:

– Ну, говори, что мне Нюшке передать от тебя?

– Чего еще говорить?

– Ух ты! Вместе пировали, неразлучные такие!.. А тут на прощание и никакого звука вякнуть не может!.. Ну?

– Отвяжись-ка ты. Нечего мне говорить. Не до того.

– Не до того? Ну ладно, так и быть, сама скажу за тебя. Скажу: просил хранить в глубине груди воспоминание незабвенной встречи.

– Не смеешь ты ничего этого говорить, чего ты ко мне пристала? Сбесилась, что ли?

– Надо же по-приличному вам проститься. Нюрочка небось сейчас такие переживает страдания, ведь мы тебя от ней силком увели!

– Ладно уж, молчи ты... Скажи спасибо за угощение... Тьфу!

– А-а! Тебя угостили! Ты уж молчи лучше.

– Отвяжись к черту со своей Нюшкой вместе. Тошно. Тошно же мне!

– И выходишь подлец за такие разговоры.

– Ну и слазь к черту с локомотива.

– Не твой локомотив, ты тут не начальник, ты подручный, не командуй, шуруй лучше в топке, давление упустишь.

Я спрыгиваю, чуть не падаю на землю и стою жду, чтоб проститься с дядей Сильвестром, когда он кончит разговаривать.

Я презираю Нюшку, ненавижу Володьку, в особенности их вместе, только Сильвестра люблю, он и Володьку вытащил из такого позора, что тому бы весь век не отмыться.

Я целую дядю Сильвестра в щеку, он что-то бурчит и тоже тычется холодными губами мне в щеку. Никогда меня не целовал, завода у нас не было – целоваться, даже когда я маленькая была.

Потом подает наверх винтовку Володе и сам лезет за ней следом на паровоз. Кто-то бежит к нам из помещения станции, где телеграф. Наверное, дадут отправление.

Мы знаем, что уж последняя самая минута пошла. Володя, свесившись на вытянутой руке, протягивает ко мне в темноту другую руку и говорит:

– Прощай, однако!

Вот и все, думаю я с тоской и насмешливо передразниваю:

– Ну, однако, прощай! – издали протягиваю и быстро отдергиваю руку.

Паровоз, готовый к отправлению, тяжело бухает, выпуская пар; дым из трубы кидается по сторонам, книзу, окутывает меня. Я минуту ничего не вижу.

Все кончилось, а я просто стою и дожидаюсь отправления. Я себя ничем не выдала, не опозорилась, а теперь уж все равно: спутались они с Нюркой и когда, противна я ему или нет, ненавидит он меня, смеется или что другое, все, все равно. Если б я была настоящая девушка, красивая, в шляпе... Да пес с ней, со шляпой. Были бы хоть валенки и кофта по росту и не будь я такой щепкой... Ну будь я вот как Нюрка, только без ее бабьего характера, я бы... Нет, я и тогда бы ничего не показала...

Это все мысли давние, привычные, они не тут на платформе, в ожидании, складываются в голове – только я все выводы из них держу в голове этой ночью, когда стою на морозе и дым клубами мечется на ветру, взлетает к небу и снова бросается к самой земле.

А отправления все нет.

Вдруг я вижу Сильвестра и Володю – они торопливо шагают по платформе, а около паровоза остается Окунчиков из нашего депо, маленький, сутулый, в долгополом пальто. Винтовка с примкнутым штыком кажется больше его ростом. Это странно, но в странном, совершенно особенном мире этой ночи ничему не удивляешься. Даже когда я вижу, что отряд начинает выгружаться из вагонов!

Красногвардейцы толпятся у вагонов, строятся и, топая вразброд, проходят вдоль платформы до самого ее конца. Там они приостанавливаются и один за другим приседают и, стукаясь штыками, спрыгивают в темноту. Потом я сквозь снег вижу их вдали, как они проходят мимо фонаря. В ту сторону. К Пскову. Что ж они, пешком пошли навстречу германцам?

Возвращаются Сильвестр с Володей.

– Ты что ж не ушла? Ты иди!.. – озабоченно говорит Сильвестр, я не двигаюсь с места, и он сейчас же делает мне знак залезать на паровоз.

И все начинается сначала, наш паровоз маневрирует по запасным путям, какие-то люди бегут впереди, переводят нам стрелки, мы толкаем вагоны, нас отцепляют, спереди прицепляют платформы. Все кричат, торопятся, а я стою, прижавшись, в уголке, ночь не кончается, или совсем не идет, стоит на месте. Да, отряд ушел пешком навстречу германским войскам. Соседняя станция, Волковы Беляны, нам уже не отвечает, – значит, немцев пропустили они двигаются прямо эшелонами на Петроград. По рельсам!

Ужасное это слово: пропустили!

И вот теперь перед нашим локомотивом две платформы с грузом для химического завода – глыбы желтоватые чего-то – просто балласт. Мы опять у товарной стоим и ждем, но теперь мы уже знаем, чего мы ждем: должны дать знать с разъезда – и тогда паровоз с балластом пойдет навстречу, на столкновение, чтоб закупорить путь сразу за мостом. С разъезда дадут знать. Или не успеют и не дадут. Тогда нужно самим решить; только бы не упустить момента. Не "пропустить".

Я сошла на платформу, смотрю туда, где светятся два окна станционного домика. И все смотрят туда, где за окнами горит керосиновая лампа, ходят, курят какие-то люди, сидит у двери бородатый солдат с винтовкой, а рядом за занавешенным освещенным окном, мы знаем, сидит телеграфист и тоже ждет.

И вдруг ожидание кончилось. Все ожило. Кто-то выскочил из помещения, вгляделся в нашу сторону, махнул рукой, крикнул: "Сейчас!" – и опрометью кинулся обратно.

Володя спрыгнул совсем рядом со мной на платформу.

– Ну! – сказал он, быстро и весело дыша после горячей работы у топки. – Значит, дают отправление!.. Прощай же!

– Прощай, – отзываюсь я и с удивлением вижу, что он улыбается, как будто радуется.

– Прощай. Прощай же ты, моя ненаглядная, – это он очень тихо и правда радостно сказал.

Мы стояли не шевелясь, близко лицом к лицу, рядом шумно бухал и шипел паром паровоз, клубы дыма налетали на нас, но я все равно видела его лицо, в темноте видела – точно с глазами у меня что-то случилось, и я знала, что вот сейчас, сию минуту все кончится и ничего больше не будет, но это мне теперь все равно, во мне уже все повернулось, запело, расцвело, точно я в эту минуту перестала быть озлобленно-несчастной, кусачей, колючей девчонкой, стала красивая, счастливая, любимая, ни перед кем не виноватая. И то невозможное мое, тайное-претайное ото всего света, от себя самой даже спрятанное, что от одного своего имени, произнесенного шепотом, сразу сжималось в жалкий больной комочек, – моя любовь с этой минуты стала чем-то неизмеримо прекраснее меня самой.

Впереди громко щелкнула стрелка – давали путь, мы слышали, но стояли, как скованные страхом, – упустить из рук то, что в них вдруг очутилось. С двух сторон у нас все было отрезано: прошлого с гульбой, пьянкой, с влюбленной Нюркой – уже нет. Будущего – всего одиннадцать километров, до столкновения со встречным эшелоном за мостом, – значит, тоже нет, есть только то, что есть: сказанные слова и лицо, светящееся в темноте.

– Ну!.. – тихонько вдруг вскрикнул маленький Окунчиков и, как-то сгорбившись, бросился, ткнулся, прижался и обнялся с Сильвестром. И все кончилось. Окунчиков быстро обнял Володю, Сильвестр поцеловал меня – во второй раз в жизни – и, ото всех загородившись, незаметно перекрестил меня торопливым крестом и, не оглядываясь, вскарабкался на паровоз.

Медленно разгоняясь к полному своему ходу, паровоз нетерпеливо зарычал и пошел. Огней никаких не было, скоро звук затих в далекой тишине. Все, кто были на платформе, так и стояли, не двигаясь, глядя вслед.

Не помню, совсем не помню, что я думала, глядя в пустоту, туда, где затих последний отзвук колес. Думала ли, что простилась с ними обоими навсегда? Нет, наверное, нет – ведь я вовсе тогда не знала, что значит это – "навсегда"... Да понимаю ли я его и теперь?

В ту ночь только гораздо позже мы все, кто был на товарной, узнали, что было дальше: у разъезда навстречу паровозу Сильвестра выбежали красногвардейцы – издали размахивали красным фонарем, но увидели, что он и не думает сбавлять хода, ничему не верит, приготовился только к одному идти полным ходом до столкновения в лоб. К счастью, кто-то догадался осветили фонарями красное знамя и людей около него. Володя рвал изо всех сил и еле оторвал руку Сильвестра от рычага, чтоб начать тормозить. Сильвестр как бы застыл, отрешился от жизни, сомнений, надежды ради одного – не пропустить, закрыть путь. И нехотя возвращался к сознанию окружающего... Бои в те дни уже завязались под Псковом, но эшелонов с германскими войсками на путях не было...

Да, это все прошло. Потом и то, что после этого было, тоже прошло. Встречались мы с Володей редко, при всех. Глядели и молчали. Было отчего молчать. Обыкновенная жизнь пошла дальше, а та ночь, с ее сумасшедшим дымом, мечущимся на морозном ветру, не могла продолжаться в этой жизни. Для меня все было так, будто Володя вправду погиб в ту ночь, а я опять стала долговязой девчонкой-подростком. Даже если бы Нюры вовсе на свете не было, все равно у той ночи не могло быть ни утра, ни дня...

И все-таки, значит, зажило. В начале жизни – в ее раннем апреле такое заживает... Это нам только обманчиво кажется, что мы живем все в одних и тех же неподвижных домах, среди неизменных городов, – нет, скорее, мы живем в вагонах какого-то неустанно бегущего поезда и каждое утро просыпаемся уже не на той остановке, где так спокойно легли спать накануне...

Я опять в Петербурге-Петрограде, но его уже вовсе нет на свете – того города, по улицам которого мы, бесприютные, слонялись с дедом Васей.

Как будто все осталось на своем месте, все как было: прямые, как по линейке, проспекты, приземистые бастионы крепости над водой, черные, как чугун, памятники на просторных площадях, молчаливые пустые дворцы и бесконечные мосты, перекинутые над темной шириной реки, стоят на своих местах, упираясь в берега, – все как было, но изменилось все, прежняя жизнь безвозвратно ушла из города – он завоеван Революцией, опустел, а новый город на его месте только-только начинает свою жизнь: зеленая травка тихонько пробивается среди камней мостовой, с которой исчезли все экипажи, кареты и извозчики. Мы-то ходим пешком...

...Кажется, какой-то июнь или май, потому что белая ночь, кругом светло, но так пусто и безлюдно, что мы с Сережей стоим, обнявшись, и целуемся на набережной, невдалеке от Зимнего дворца.

Маленькие волночки непрестанно поплескивают внизу под нами о ступени, я чувствую ладонью прохладную каменную шершавость гранитного парапета.

Ни души на длинной набережной, белесое ночное небо отсвечивает в зеркальных окнах обезлюдевших особняков, ровно вытянувшихся вдоль всего берега Невы. Немые, притихшие окна домов, города, покинутого неприятелем.

И свежая зелень Летнего сада, горбатые мостики, по каменным плитам которых так звонко щелкают наши шаги, пустая гладь необъятных площадей все это громадная расчищенная площадка, где начнет строиться совершенно небывалая наша новая жизнь, где все будет по-другому, все!

Как буквы ять и твердого знака и рукопожатий – не станет бедности, несправедливости, угнетения, насилия, уродства, подлости, болезней. Будет новая семья, новая гордая, как у нас, свободная любовь, новые стихи, новая неслыханная музыка – не знаю какая, просто старого ничего не останется только музеи. В особенности где стоят греческие статуи – я уже много раз их видела, и потом меня поразила первая в жизни лекция, когда я впервые услышала эти волшебные слова: Эллада, Эвбея, Эгейское море, какой-то Ахиллес, Пелеев сын, Афины и Троя...

Такое, как "Мертвые души", я тогда не читала, да и не хотела. Попробовала: обывательщина, чиновники, помещики, все отжившее такое, чего и на свете уже нет, – кому это интересно? Ну их! То ли дело шумные народные собрания, клятвы, битвы с персидскими царями...

Я пробовала кое-что рассказать Сереже, но ему это неинтересно, и вот мы просто целуемся на набережной, хотя идем к себе домой, и все никак не можем дойти, очень давно идем, наверное уже часа четыре, – вдоль набережных, через мосты. Уже около самого дома мы замечаем, что морды у нас перепачканы в угольной пыли, – мы работали, разбирая развалины сгоревшего деревянного цирка "Модерн". И, наверное, гладили друг друга по лицу черными лапами.

Мы хохочем и бегом спускаемся к самой воде по каменным ступеням, туда, где висят громадные чугунные баранки – толстые кольца, вделанные в гранитную стену набережной, – для причала каких-то там старинных галер или шхун.

Становимся на колени и, по очереди придерживая друг друга, чтоб не нырнуть, черпаем ладонями холодную воду из веющей бездонной глубиной реки...

Потом мы уходим в какой-то туман продолжения нашей жизни, я долго после этого ничего не могу вспомнить. Да и зачем?

Я чувствую-помню себя узкой, длинно-вытянутой, скользящей, обтекаемой, что-то во мне холодеет и замирает от все растущей радости и страха. Толща воды все время хочет вытолкнуть меня на поверхность, но я плавными сильными толчками ухожу все глубже в холодный бездонный сумрак, запас воздуха, кажется, уже кончился, но я еще могу терпеть, хочу дойти до предела и потом не торопясь всплываю, медленно, с широко раскрытыми глазами. Вокруг становится все светлее, зеленее, я вижу снизу дно лодки, вдавившееся в воду, отклоняюсь в сторону, чтоб не зацепиться за весло, точно переломленное у поверхности, и, с всплеском вынырнув, вдыхаю и жадно, почти с болью, хватаю открытым ртом живой, желанный, вкусный воздух, которого мне так не хватало.

Лодка кренится, все навалились на один борт в мою сторону. И наперебой кричат с облегчением, досадой, восторгом, протягивают мне руки:

– С ума сошла! Черт какой! Так и думали, не вынырнешь. Давай в лодку!

Как хорошо из подводного царства очутиться в мире, освещенном солнцем, сколько воздуха, вкусного, сладкого, дыши – не хочу! Я смеюсь, винтом верчусь в воде так, что все мелькает и слепит мне глаза, как на карусели: гладь реки в солнечных вспышках – зеленые кудрявые громады деревьев у нашего берега – яркое синее небо – далекая зелень и лодки у пристани другого, дальнего берега, и все снова, по кругу. Я плыву к берегу, это мне не труднее, чем ходить по траве, у меня правильное дыхание и стиль, и я узкая, длинная, гибкая, тело повинуется мне с наслаждением – плывет, гнется, твердеет, напрягая мышцы. И просит: еще, дай еще какую-нибудь веселую работу, даже когда инструктор плаванья останавливает, удерживает и ругается, скрывая гордость мною.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю