355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Фаина Оржеховская » Пять портретов » Текст книги (страница 12)
Пять портретов
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 13:02

Текст книги "Пять портретов"


Автор книги: Фаина Оржеховская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 13 страниц)

2

«…В вашем творчестве вы всегда были певцом Женщины, ее рыцарем и другом. И женщины всегда были благодарны вам» – так было написано в адресе, преподнесенном Чайковскому в одном небольшом городе.

Его чуть покоробило от громкости этих слов, но в них была правда. Женщины любили его и доверяли ему, как брату.

«…Мы не станем говорить о прообразах – это нескромно,– говорил сочинитель адреса, он же участник квартета,– но нет сомнения, что они живут в ваших творениях.

…Голос женщины слышится не только в ваших операх,– но менее царственно раздается он и в симфониях, во всех темах любви радостной и печальной.

…II среди этих звучаний раздаются чистые голоса девушек, только начавших жить…».

Еще говорилось о песне жаворонка, о подснежниках и фиалках в ранней траве.

Не было только сказано, что композитор жалеет этих девушек, как бы предчувствуя их преждевременные горести.

Аврора, Одетта, [82]82
  Аврора и Одетта – героини балетов Чайковского.


[Закрыть]
Миранда [83]83
  Миранда – главное действующее лицо в «Буре».


[Закрыть]
– даже их, сказочных и далеких, он наделял чертами своих современниц.

Что же сказать о русской девушке Лизе, которую он так хорошо знал?

…Лет восемь назад он написал скромную фортепьянную пьесу. Она вряд ли годилась для концертного исполнения, но в ней было что-то простодушное, какое-то ощущение мимолетной юности.

В Каменке был бал по случаю именин старшей дочери Давыдовых, Тапи. Съехалось много гостей. И младшие, и старшие дети были очень милы; гости танцевали, играли: кто постарше– в преферанс, кто помоложе – в фанты.

Бал удался главным образом благодаря стараниям друга семьи, Натальи Андреевны Плёсской, которая подолгу живала у Давыдовых.

Всегда оживленная, бодрая, хотя и не молодая, с ключами у пояса, она была добрым хранителем каменского дома. Ее можно было принять за одну из «домашних сестриц», незаменимых в многочисленных русских семействах. Полуродственницы-полуэкономки, они не только ведут все хозяйство, они буквально живут интересами каждого члена семьи и как барометр отражают любую перемену в их настроении.

Такова была роль Натальи Андреевны или Наты, как звали ее у Давыдовых. Она не была бесприютной. Владелица хоть и крошечного, но аккуратного именьица, где жили ее мать и брат, она прилепилась к Давыдовым из одной любви к хозяйке дома, подруге, и добровольно взвалила на себя груз обязанностей, которые в этой семье были тягостнее и сложнее, чем у других. Все в доме привыкли к присутствию Наты и не могли без нее обойтись…

Во время деревенского бала Чайковский сидел в углу на диване и с удовольствием наблюдал за сестрой, которая, против обыкновения, чувствовала себя хорошо и даже покружилась в танце с гостем-полковником. В разгар веселья в гостиную вошла Ната. Она устала от хлопот. Чайковскому были видны ее руки с припухшими пальцами. Но она была довольна: ужин удался, туалеты старших девочек (над этим она потрудилась) не уступали городским модным платьям, и было похоже, что молодой князь Т., который ездил в дом ради Тани, не сегодня-завтра сделает предложение.

Наталья Андреевна стояла у окна и смотрела вдаль. Потом обернулась, оглядела всех и с улыбкой покойной радости кивнула Чайковскому. Улыбка очень красила ее, и в эту минуту было легко вообразить, какой Ната была в юности. В ней была какая-то трогательная одухотворенная прелесть, какой он не замечал даже в своих юных племянницах. Ни ее полнота, ни седина в волосах не мешали этому впечатлению.

Поздно ночью, когда все в доме заснули, он сидел у себя и думал о прошедшем вечере. Воспоминания о танцах и о мелькнувшем образе девушки проплывали, становились музыкой. Пьеса-вальс, которая легко складывалась в эти минуты, посвящалась девушке, стоящей на пороге жизни с открытым сердцем. Это был обобщенный образ, запечатление короткого срока, который прекрасен, пока длится.

Он назвал эту пьесу «Ната – вальс».

Наталью Андреевну тронуло посвящение, да и сама пьеса ей понравилась. Она не удивилась: почему бы и не посвятить вальс давнишнему другу семьи?

Она спрятала ноты в шкатулку, где хранились особенно приятные сувениры. Потом этот вальс выпустил Юргенсон [84]84
  П. И. Юргенсон – московский издатель, друг Чайковского.


[Закрыть]
, и непосвященные любительницы предположили, что Ната -одно из юношеских увлечений композитора, молоденькая девушка, репетирующая вальс перед своим первым балом.

Но почему этот вальс родился при виде немолодой, неуклюжей, с непоэтической наружностью женщины? Увидал ли композитор под влиянием внезапного озарения душу, чуждую корысти? Подсмотрел ли никем не замечаемую прелесть человеческой доброты? Может быть, эта женщина и сама не знала себя так, как он узнал ее в тот каменский вечер.

И почему перед его глазами носился юный облик? Этого он и сам не сумел бы объяснить. Но это была она, его любимая русская девушка (Лиза, или Татьяна, или иная), в один из ее счастливых дней – до бедствия, до грозного перелома.

Конечно, короткая фортепьянная пьеса не сравнится с оперной партией… Но почему бы не появиться и скромной миниатюре в его галерее законченных женских портретов? Стоит только приглядеться (прислушаться!) – и «Ната-вальс» не затеряется среди них.

3

В конце ноября он ненадолго приехал в Каменку.

Не для того, чтобы отдохнуть у близких. Давно уже там не было покоя. Он знал, что вид сестры, всего год назад потерявшей вторую дочь, Веру, будет раздирать ему сердце, но он знал также, что сестре необходимо время от времени хоть ненадолго видеть его у себя.

Да, рок не пожалел их и обрушился на семью Саши, отняв двух старших дочерей, молодых и прекрасных женщин. Но даже смерть Веры, оставившей двоих детей, не так сразила мать, как потеря старшей, Тани, хотя это случилось раньше. Веру унесла внезапная болезнь; гибель Тани подготовлялась издавна.

В семье детей баловали, любовались ими, а Таня была любимицей родителей. И Чайковскому она казалась если не прообразом его героинь, то во многом сходной с ними. И наружностью, и способностями она выделялась среди сестер и ровесниц. Правда, он мог заметить в ней некоторое высокомерие; в семье поддерживалась традиция, хотя и благородная с виду, но опасная: все чрезвычайно гордились близким родством с декабристами. С малых лет наслышались дети о подвиге деда и его жены и со временем стали невольно и себя считать людьми незаурядными.

Старой декабристке Александре Ивановне, вернувшейся из Сибири в Каменку, очень не понравилась такая кичливость. Со свойственной ей прямотой Александра Ивановна напомнила старшей внучке о крыловских гусях, которые чванились, что их предки Рим спасли. Сама она была из небогатой и неродовитой семьи, к богатству не успела привыкнуть. В Сибири она трудилась, как простая крестьянка; праздность внучки удивляла и огорчала ее.

– Что же ты, голубушка, не найдешь себе дела по сердцу? – выговаривала она Тане.– Все принцессой по земле шествуешь.

Но Таня была уверена, что для нее нет подходящего дела. Круг смелых, развитых женщин, которые учились, добивались самостоятельности, не привлекал ее: Таню воспитывали барышней, все таланты которой должны помочь ей лишь в одном – сделать отличную партию. Ее угнетало это воспитание, но не хватило сил выбрать другой путь. Изучать медицину, стать повивальной бабкой или даже врачом – какая будничная судьба! Для того ли бог дал ей красоту, острый ум, обаяние? Торная дорога – замужество, хозяйство? Прожить жизнь, как ее мать, в вечных хлопотах и увянуть раньше времени – да ни за что на свете! Стать актрисой? Но для этого нужно призвание, а средние актрисы несчастны и жалки.

Чайковский часто слыхал от Тани такие признания.

Ей становилось тесно в родной семье – и всегда скучно. Скучно в убогой Каменке и в Петербурге, куда она изредка приезжала, скучно и за границей.

В последние годы она хворала и все больше отдалялась от родных. Та отдельная жизнь, которую она вела, была им неизвестна и внушала тревогу.

Умерла она внезапно, на балу. Художник нарисовал мертвую Таню – в бальном платье, с красной лентой в волосах, на ее лице еще остался след улыбки… [85]85
  Этот портрет находится в музее П. И. Чайковского в Клину.


[Закрыть]

Что же было общего у этой девушки, не знающей, куда себя девать, с волевой, решительной героиней Чайковского? Отчего, создавая свою Лизу, он так часто думал о Тане? Что сближало обеих? Одинаковая ли судьба: безмятежная юность и потом – ранняя гибель?

Да, конечно, и это. Но было и другое.

Перебирая в памяти прежние каменские годы, он приходил к мысли, что Таня действительно была незаурядной натурой. Природа задумала ее широко, щедро. И когда во Флоренции Чайковский вспоминал юную Таню, ее прекрасные свойства, надежды, которые она возбуждала и которые не осуществились, он видел перед собой свое будущее создание – Лизу.

И другие современницы, близкие, похожие, вспоминались ему тогда.

…Он едва узнал сестру, хотя и привык в последнее время к ее болезненному виду. Седина в ее белокурых волосах сообщала им какую-то мертвенную тусклость. Она с трудом двигалась, не из-за болезни только: стремление к унылому покою, к неподвижности, постепенно все больше захватывало ее. Она словно застывала в кресле за рабочим столиком.

Но она сделала над собой усилие, сама собрала на стол к ужину, позвала всех домашних. И в глазах у нее появилось знакомое выражение, с каким она встречала любимого брата,– они светлели и улыбались невольно. Какой это был контраст с ее печальным, неподвижным лицом.

После ужина, который прошел с механической оживленностью, брат и сестра остались одни.

– Странная осень,– сказала Саша,– скорее похожа на весну.

…Они поговорили о ее внуках, о Петербурге, о новой пьесе Модеста, но это был внешний разговор, он не мог заглушить внутренний, напряженный диалог, в котором повторялись мучительные вопросы, а ответы были уклончивы. Есть вещи, о которых невозможно говорить вслух.

– …Помнишь воткинскую осень? – продолжала Саша тот внешний, не совсем безличный, но не самый необходимый разговор.– Как было весело, уютно.– И словно без всякой связи со сказанным, прибавила: – Наши родители были люди с чистой совестью.

– Ты в точности повторила нашу мать.

– Ах, что ты!

– Никто не может полностью отвечать за судьбу детей,– сказал он.– И наши родители кое в чем оказались бессильны.

Саша покачала головой.

Что он мог сказать ей? Чем успокоить? Только одним. Несмотря на поздний час, он подошел к фортепьяно и стал тихо наигрывать конец своей оперы.

Саша утирала слезы.

– Какой ты у нас счастливый! – проговорила она.– Может быть, так надо, чтобы ты единственный из всех нас достиг такой высоты. И все наши муки оправданы.

4

Ночью ему неожиданно вспомнилась Евлалия Кадмина.

Эта молодая актриса, умершая десять лет назад, была описана Тургеневым в повести «Клара Милич».

Кадмина была и певицей, и драматической актрисой. За это ее прозвали «Рашель-Виардо» [86]86
  Рашель была драматическая актриса, ценимая так же высоко, как и певица Полина Виардо.


[Закрыть]
,

Казалось, ничто не мешает ей быть счастливой. Но она была неспокойна, сумрачна; часто жаловалась, что нет для нее подходящей роли. Все не по ней. И публика раздражает.

– Для кого я играю? Для купчих? Все, что я делаю на сцене,– пошлость, ложь, и больше ничего.

– Вы поверхностно судите, Евлалия.– Чайковский говорил с ней строго.– Купчихи бывают разные. Вас слушает и молодежь – студенты.

Но она повторяла:

– Нет, я так не могу. Когда-нибудь сорвусь.

И однажды во время гастролей, играя Василису Мелентьеву, Кадмина в антракте приняла яд и умерла на сцене. Говорили – несчастная любовь, но никто не знал в точности… Была немногим старше Тани.

Еще одна жертва. Но такова была участь и его героинь. И он не был бы Чайковским, если бы не замечал прежде всего трагические судьбы.

Евлалия Кадмина была резка и прямолинейна в суждениях. И даже о романсе Чайковского «Страшная минута», который он посвятил ей, отозвалась довольно сурово:

– Этот крик в конце – зачем он? Слишком надрывно. А я и сама такая, мне нужно другое… Простите меня.

И внезапно – доверчиво, со слезами на глазах (именно такой описал ее Тургенев в одной из глав своей повести),– сказала:

– Знаете что? Напишите для меня что-нибудь простое-простое. Очень правдивое, чтобы я поверила. Только не романс и не арию, а песню.

Во Флоренции, когда он уже подходил к «Канавке» [87]87
  Сцена у Канавки, VI картина оперы. Там ария Лизы «Ах, истомилась».


[Закрыть]
, Чайковскому вспомнился этот разговор… «Ах, истомилась, устала я…» Вот песня, о которой мечтала Кадмина. Ее уж не было на свете, да и партия Лизы не годилась для нее, у певицы был слишком низкий голос, глубокое контральто. Но характер песни, протяжный, заунывный, пришелся бы ей по душе. Здесь надо было не петь, а причитать – он слыхал такой плач в деревне.

Нужды нет, что Лиза у него графиня. Евлалия говорила ему, да он и сам знал, что в музыке нет каких-то особых «графских» страданий. Истинное горе – оно одинаково, что у графини, что у крестьянки.

Через несколько дней он уезжал из Каменки с облегченным сердцем. В глазах сестры уже не было прежнего пугающего выражения. Она даже ступала тверже.

Все эти дни в Каменке только и было разговоров, что о «Пиковой даме». И Чайковский, вопреки своей натуре, не прерывал похвал, оставался в роли кумира. Так нужно было для Саши. Это было самое удобное положение для ее души, единственное, которое не причиняло боли.

Три памятных дня
1

На генеральной репетиции были остановки, недоразумения. Значит, есть все основания думать, что премьера сойдет благополучно. Чайковский тоже поддался немного этому актерскому суеверию.

Беспокойства были немалые. Царь пришел на репетицию, а Фигнер опоздал на целый час. Все волновались. Голос у Фигнера заметно дрожал вначале. Потом он стал петь очень хорошо, но со злым лицом. Ему необходимо было разозлиться, чтобы собрать себя в кулак и показать, на что он способен. Несмотря на громкую славу Фигнера, царь был недоброжелателен к нему из-за его сестер-революционерок.

Чайковский страдал. Потому что сбылись его предчувствия! Самые убийственные недостатки оперы обнаружились во время генеральной репетиции. Что бы ты ни думал о своем создании, но только на сцене оно впервые начинает жить. Только там оно обнаруживает себя – это единственная реальность.

А она ужасна. Ужасны пошлые слова первых картин, слова, которые он не успел изменить; ужасен Елецкий, никому не нужный, появившийся слишком поздно со своей деревянной арией. После первого действия, где он произносит всего несколько слов, его успели уже основательно забыть… Ужасны приживалки – целых тридцать, чтобы было страшнее, а это только смешно.

А Лиза – Медея, радостно вбежавшая в спальню только что умершей графини! Ее пронзительные крики и невозможный выговор: «Он жертва слютшая, и прэступлэнья не можечь, не можечь совершичь!» Как резали слух эти вопли! В довершение всего Герман после исчезновения призрака разразился безумным хохотом и ударил себя рукой по лбу, чтобы не было сомнений, что пора везти его в Обуховскую больницу.

А в самом конце Герман, созерцающий свою пагубную карту! «Кто это? Лиза!» Разве публика и так не догадается, о ком речь? Ведь эти «Красавица! Богиня! Ангел!» опять произносятся, хотя и в другой последовательности. И завершаются восклицанием: «Ах!»

Пастораль «Искренность пастушки» была хорошо исполнена да еще графиня – Славина, причудливая и очень жизненная, понравилась ему. Но остальное…

Чайковский досадовал еще и потому, что его впечатления были зыбки. Ужасная раздвоенность! Он, всегда и во всем опиравшийся только на себя, оглядывался на публику, на знакомых: как они воспринимают. И в антрактах ждал, что скажут. Он был в равной степени готов и к провалу, и к триумфу. Да, и к триумфу, несмотря ни на что!

На лицах ничего нельзя было прочитать. Публика Мариинского театра! Она не выдает своих чувств – боится попасть впросак. Холодность, чопорность. Царь довольно благодушен, но вряд ли что-нибудь понимает. Дома он играет на ярко начищенной трубе мотив «Я неспособна к грусти томной» – это ему нравится. И если даже он сейчас и доволен, что из этого?

Критики непроницаемы. Да и смотреть на них неудобно.

В антракте они собирались кучками и толковали. Как охотно они разъясняют, учат! Художник, пока создает,– сомневается, мучается, колеблется, но сомневается ли когда-нибудь критик? Нет, никогда! Кто поучает, тот не смеет колебаться. От них ждут решающего, последнего слова; им следует быть над музыкой, а не проникаться ею. Пусть проникаются невежды, которых они потом поставят на место, устыдив их или ободрив.

Посмотрите-ка на этих ярых противников – Стасова и Лароша! Даже в антракте у них одинаковые лица – строгие, со сжатыми губами. Оба в равной мере принципиальны. Каждый твердо намерен не поддаваться доводам противоположной стороны.

А Цезарь Кюи на всякий случай насмешлив. Он всегда слушает музыку с саркастическим выражением: «Хоть ты и талантлив, но не хватает мастерства», «Хоть ты и овладел ремеслом, а таланта мало», «Хоть ты, голубушка, превосходная артистка, да молодости уже нет. И красотой удивить не можешь!» Именно так, только в третьем лице он написал о Кларе Шуман! [88]88
  Рецензия Ц. Кюи по поводу гастролей Клары Шуман в России в 1864 году.


[Закрыть]

И поза у него одна и та же: руки скрещены высоко на груди, ладонями касается плеч.

«…Ну и пусть. Это я потому его так изучаю, что антракт нестерпимо долог. Отвлекаю себя посторонними впечатлениями…»

Репетиция пришла к концу. В зале аплодировали, вызывали артистов и его самого, но ведь это принято. Он совсем не обрадовался вызовам, так был измучен. Едва волоча ноги, добрался он до сцены. И после репетиции поспешил уйти.

2

Один только день отделял репетицию от премьеры. И в этот день, 6 декабря [89]89
  1890 года.


[Закрыть]
, он столько выстрадал, что не чувствовал в себе сил прийти на завтрашний спектакль.

Весь день, запершись, он думал о себе, о своей опере и о ее несовершенстве. Но если даже и допустить, что она хороша,– теперь она в чужих руках, и с ней могут сделать все, что угодно.

Исполнители. Да, он всецело зависит от них: и ныне, и присно, и во веки веков. Они могут погубить его, не теперь, так в будущем. Они создадут целую традицию искажений, традицию приблизительной передачи чувств; утвердят то гибельное почти, которое им всем так удается. Но ведь это смерть для искусства. О боже! По неуловимому уговору со средней публикой, с теми, кто чуть выше обывателя, они, эти способные и преуспевающие музыканты, совместно выработают единый стиль исполнения и сотворят некоего чувствительного, нескромного и неумного композитора. И постепенно – один и тот же слащавый Ленский (о, как надоест его предсмертная ария!); вечный твердо-накрахмаленный Онегин; неизменная, плохо воспитанная Татьяна, мечущаяся на сцене в своей ночной сорочке и царапающая сухим пером по бумаге, сделаются привычными, обязательными в любом театре. И Герман – о господи! Герман… «Прости небЕ-сное созданье – что я на-рУ-шил твой покой…» И все другие, такие же несносные, утвердятся в памяти надолго и сотрут все первоначальное, первозданное, чистое… Пропадут хорошие мысли, опошлятся целомудренные чувства, все будет заиграно, запето, заимствовано у плохих образцов. Он станет любимцем чувствительных дам, которых боялась Кадмина. И через какие-нибудь пятьдесят – семьдесят лет, а может, и раньше настоящие знатоки и умные любители станут говорить, что не могут слушать музыку Чайковского, этого приторного пошляка. Даже смерть не спасет его от позора.

Скупой рыцарь Пушкина мечтал явиться грозной тенью с того света и сторожить свои богатства, оберегая их от наглых наследников-расточителей. Но если бы даже он, поруганный, обокраденный композитор, мог после своей кончины приходить сюда, в эти театры, чтобы зажать рот невеждам и пошлякам, какой в этом был бы прок! Он никогда не учил других исполнять его музыку.

Если бы его забыли поскорее! Кто знает, что лучше: полное ли забвение или вот такое предательство. Подменить чувство сентиментальностью, искренность – нескромностью, любовь – чувственностью, мысли – умничанием!… Лучше полное уничтожение всего, всего, что сделано!

А пение романсов? Произвол певцов, которые рисуют каждое словечко и придают голосу «выражение» именно там, где это не нужно! Из-за этого ему самому стали уже ненавистны его «Страшная минута», «Забыть так скоро», «Не верь, мой друг» [90]90
  Романсы Чайковского.


[Закрыть]
.

Пусть немногие певцы, обладающие вкусом, станут бороться против этого медленного убийства его музыки… Их так же сомнут, заглушат, как и ее.

А может быть, в ней самой, в его музыке, есть что-то такое, что открывает простор для посредственностей, развязывает им руки? Почему ее так легко испортить? Отчего эти почти и чуть-чуть так пристают к ней, изменяя порой до неузнаваемости?

Ведь Глинку, Бетховена нельзя опошлить? («Можно, можно! – говорит ему тайный голос.– Все можно изувечить. И даже совсем погубить».)

Он застонал. Модест, у которого он остановился, знал, что подобные припадки (иначе не назовешь) случаются с его братом перед премьерой. Но никогда они не достигали такой силы. Модест осторожно постучался.

– Твой вид мне что-то не нравится,– сказал он, войдя.– Ты заболел?

Он знал, какой будет ответ:

– Никогда не был так здоров, как теперь. Просто трезво рассуждаю.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю