Текст книги "Василий Блюхер. Книга 1"
Автор книги: Фабиан Гарин
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 20 страниц)
Балодис принадлежал к тем людям, которые искренне были убеждены в том, что в дни революционных событий нельзя думать о музеях, искусстве и даже о любви. Увидя как-то афишу, на которой большими буквами было написано: «Коварство и любовь». Драма Фридриха Шиллера», он сказал Кошкину: «На хрена это показывать? Коварства у пролетариата нет, а до любви теперь не время».
Букин безмолвно вел Балодиса по городу. Матрос послушно шел, внимательно присматриваясь к тому, что происходит на улицах, и не заметил, как они очутились на Безаковской улице. На углу Чистяковского переулка Балодис невольно вспомнил, что он вблизи особняка Надежды Илларионовны.
– Ты куда привел меня? – посмотрел он хмуро на Букина.
– К гражданочке, у которой прохлаждается Страхов.
Балодису стоило немалых усилий, чтобы успокоиться и взять себя в руки. Вот и знакомая цепочка, знакомый звон колокольчика… Открылась дверь, на пороге показался человек лет сорока с давно зажившим шрамом на лбу.
– Он самый, – шепнул Букин, прячась за спину Балодиса, и ткнул его локтем в бок.
– Товарищ Страхов, я к вам по очень важному делу, – твердо произнес матрос и тут же занес ногу за порог.
– Я принимаю только в Ревкоме, – огрызнулся Страхов. – Кто вам позволил сюда прийти? Убирайтесь отсюда!
– Зачем же так горячиться? Разве простому казаку не дозволено погуторить с начальством? – с притворной наивностью улыбнулся Балодис, растягивая слова, как учил его тому Николай Каширин.
– Я вам говорю по-русски: уходите, черт побери!
С лица Балодиса быстро сбежала улыбка, и он, скривив рот, резко сказал:
– Никуда я не уйду.
Страхов попытался закрыть дверь, но мешала нога матроса. Тогда предревкома двинулся вперед, намереваясь грудью оттолкнуть матроса, но не рассчитал своих сил. Матрос отбросил его и вошел в коридор.
– Давай сюда, Букин! – кликнул он железнодорожника и тут же заметил, как рука Страхова потянулась к кобуре. Поздно! Раздался выстрел, и Страхов повалился на коврик. Из столовой донесся истерический крик. Бледный Букин, боясь выдать свое волнение, сжал кулаки, по-видимому жалея, что привел незнакомого казака, а Балодис, переступив через безжизненного Страхова, твердым шагом вошел в столовую, а оттуда в спальню. На тахте с неподвижно раскрытыми, как у куклы, глазами лежала Надежда Илларионовна. На лице ее горел гневный румянец.
– Вставай, сука! – грубо крикнул Балодис. – Не узнаешь?
Гневный румянец сменился тусклой бледностью. Смелость мгновенно уступила место пугливости. Она медленно поднялась и, не спуская ног с тахты, посмотрела на незнакомого казака потусторонним взглядом.
– Получай по заслугам! – бесстрастно произнес матрос и выстрелил в нее два раза. Потом он спрятал маузер и как ни в чем не бывало сказал Букину: – Я эту гадюку давно знаю. Идем в Ревком! Через полчаса позови всех. Про Страхова молчок.
За день Балодис успел очень много. Днем он с помощью членов Ревкома арестовал военкома Лядова. По скромным подсчетам, в городе оказалось полторы тысячи бойцов, вооруженных винтовками. На заседании Ревкома Балодис заявил, что через двадцать четыре часа начнется наступление, и направил к Блюхеру двух ходоков разными путями, но с одинаковым донесением.
Блюхер, получив донесения почти одновременно, стал торопить Павлищева, Каширина, Калмыкова. Ему понравилась расторопность Балодиса, его напористость и смелая расправа с изменником Страховым.
Ночью Павлищев повел свой полк в наступление на дутовцев. Сблизившись с ними, он преднамеренно стал отступать, заманивая их вглубь, меж тем как Каширин с одного фланга, а Калмыков с другого врезались в ряды противника. Над полем боя взошла луна, в ее молочном свете казаки казались сказочными рыцарями, перенесенными с театральной сцены, на которой разыгралась баталия. Калмыков с горсткой храбрецов появлялся то в одном, то в другом месте. Один из казачьих офицеров сумел подкрасться к нему, но Калмыков вовремя заметил его и с перекошенным от злости и свирепости лицом вытянул правую руку с зажатой в ней шашкой. Описав чуть ли не с земли дугу, он с силой опустил шашку на плечо офицера. Со стороны казалось, что он ударил колуном по вбитому в бревно клину. Офицер развалился до пояса. Белоказачья лава дрогнула и подалась назад. Из города в это время повел наступление Балодис. Сломив сопротивление врага, он бросился вперед, увлекая за собой бойцов. В горячей схватке никто не заметил, как переодетый матрос в лихо надвинутой на правую бровь фуражке медленно сполз с коня и безжизненно свалился наземь.
Дутовцы отчаянно сопротивлялись, но, очутившись меж двух огней, вынуждены были бежать в степь.
Утром, когда первые лучи поднялись над седыми водами Яика, отряд Блюхера беспрепятственно вошел в город.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Коробейников загрустил. Избегая оставаться с Томиным наедине, чтоб избежать разговора о Груне, который неминуемо привел бы к спору и укорам, Савва проводил время на стороне: то побродит по породу, то посидит возле казаков, то к Русяеву заглянет. Но к Русяеву зачастил и Томин, и теперь Савве сюда отрезана дорога.
Чем мог Русяев приворожить Томина? Ростом он был велик, и кто-то дал ему кличку Голиафа. Все его девятнадцать лет были начинены неистребимым оптимизмом и неуемной любовью к жизни. Мечтательный от природы, он, сидя с Томиным в штабе и попивая чаек из солдатской кружки, увлекательно рассказывал, как сложится жизнь людей в будущем, и Томин, который изучал марксизм по количеству выпущенных им пулеметных лент, уверил себя в том, что Русяеву нет цены.
– Да, – согласился он, выслушав рассказ, в котором были морские дали, капитанские рубки, бинокли и кителя, смешанные в одну кучу, – видать, ты здорово учился и понимаешь, что и как и прочее такое. Ты, брат, агитатор – первый сорт. Люблю тебя, Витька, за правильный подход. Придет время – Блюхеру тебя представлю. Он тебя признает.
Не с пьяных глаз говорил Томин лестные слова Русяеву. Тот нравился ему тем, что внес в работу штаба деловую обстановку, был аккуратен, и уж главным образом своим богатырским ростом и силой.
– Не Виктором надо было тебя окрестить, а Алешей Поповичем.
От Саввы Коробейникова Томин все больше отдалялся, но, встречая его, невольно вспоминал сестру, сожалея, что не увез ее.
– Посельщик один оказывал, будто видел Груню на воле, – соврал он, столкнувшись с ним на улице, – так что не убивайся.
Савву подмывало расспросить про неведомого казака-посельщика и броситься на розыски, но он только жалко улыбнулся и пошел своей дорогой.
На другой день после этой встречи Русяев доложил Томину:
– Коробейников сбежал.
– Как это сбежал? – недоверчиво переспросил Томин.
– Никто не знает, куда девался.
– Человек не иголка, отыщется, – отвел Томин неприятный ему разговор и подумал про себя: «Жалко мне Савву, от одного берега отстал и к другому не пристал». Он считал, что Савва отправился снова в Кочердык искать Груню и со дня на день заявится, а сейчас все его мысли были поглощены событиями, неожиданно развернувшимися вблизи Троицка.
…Недалеко от станции, в песчаной выемке, обожженной горячим солнцем, показался черный круг, из которого, пыхтя, вылетали завитки дыма. Пристально следивший за далью Баранов выполз из укрытия и замер – на Троицк шел паровичок с двумя платформами. В ту же минуту раздались ружейные залпы. Баранов понял, что если паровичок прорвется сквозь цепи бойцов, укрывшихся в высокой траве, то белые захватят Троицк и в городе начнется резня. Он готов был открыть ответную стрельбу, но не рисковал выдать себя и бойцов. И хотя помощнику Томина нельзя было отказать в сообразительности, но именно сейчас, когда надо было безотлагательно принять решение, он растерялся и не знал, что делать. Между тем выстрелы с платформ учащались: то ли противник знал, что его подстерегают, то ли для устрашения красных он заранее открыл огонь, намереваясь внести в их ряды панику. До паники и впрямь было недалеко – неожиданная стрельба, да еще с железнодорожных платформ, всполошила всех: казалось – мчится бронепоезд и перед ним, понятно, не устоять. Издалека выстрелы напоминали трескотню несметной стаи кузнечиков в ковыле.
Пока Баранов непростительно долго думал, боец, – как позже оказалось, в страхе выполз из цепи, пятясь назад, а потом, пригибаясь вровень с ковылем, опрометью побежал, – примчался в Троицк прямо в штаб и ввалился в комнату к Русяеву.
– Ты что, ошалел? – пригрозил начальник штаба.
– Беляки прорвались на бронепоезде, – выпалил одним духом боец.
Русяев не стал расспрашивать, а выбежал из штаба на розыски Томина.
– Как же это Баранов так сплоховал, едрена палка? – рассердился Томин и хлестнул плеткой по голенищу сапога.
– Сейчас не до расспросов, – несколько успокоившись, сказал Русяев. – Хорошо бы шараповской сотне ударить с тыла.
– Молод учить, – бросил без объяснений Томин и все же добавил: – Прикажи Шарапову за пять минут оседлать коней.
Русяев обиделся, – дескать, ты согласился со мной, зачем же было укорять в молодости, – но послушно пошел искать командира эскадрона.
Через полчаса шараповская сотня притаилась за станционным пакгаузом, между тем как Томин с другой сотней ускакал в тыл, а оттуда повернул обратно к городу, но уже вдоль железнодорожного полотна. Он зло хлестал коня, вымещая на нем неудачу Баранова, и конь, словно понимая недовольство хозяина, стелился по ковыльному полю.
Баранов, прозевав паровичок с платформами, совсем растерялся, когда увидел скачущих казаков. Теперь он твердо решил открыть огонь по неприятелю, но оторопел, узнав в передовом казаке самого Томина. Поднявшись во весь рост, он устремился к железнодорожному полотну и успел подбежать в тот момент, когда Томин поравнялся с первой цепью бойцов, но Томин лишь бросил осуждающий взгляд на Баранова и проскакал мимо.
План белых был авантюрным. На двух платформах сидели сто солдат. Они понадеялись на то, что красные струсят. Но едва паровичок остановился у платформы и солдаты соскочили наземь, как налетевшая томинская сотня искромсала всех начисто. Шарапову даже не пришлось обнажить шашки.
Кошкину трудно было примириться с мыслью, что Балодиса уже нет в живых. Сокрушался по нем и Букин.
– Допек он меня до крайности. Была бы у меня силенка – турнул, а я, видишь, больной легкими. Потом пригляделся к нему, понял, что он настоящий человек. Толково сделал, что Страхова убрал. Вот насчет гражданочки перехватил малость, надо было только пригрозить Чекой.
Кошкин в свою очередь подробно рассказал Блюхеру о находчивости Балодиса.
– На поверку-то он оказался молодцом, – с удовлетворенной гордостью произнес Блюхер. – Из порученца и адъютанта стал командиром. Никого не побоялся, потому сердце подсказало, что идет верным путем.
Все это было сказано в поучительном тоне, а на деле хотелось поплакать так, как плачут дети, когда они начинают понимать невозвратимость какой-либо утраты. Блюхер открывал в самом себе новые стороны: он возмужал и стал сильней духовно. Мир, в котором он жил, расширился. И люди разные – лицом и характерами, не сразу их разгадаешь. «Дай человеку волю – он покажет, на что способен: горы своротит, все переделает, себя сожжет, как свечу, с двух концов, но оставит след, по которому другие пройдут с чувством благодарности». Оценив так мысленно Балодиса, Блюхер невольно подумал о себе: жил, дескать, в Барщинке крестьянский мальчуган, а с годами вырос в главкома, которому доверили тысячи жизней, и теперь он в ответе за них. Большая честь и большая ответственность. Закрыв глаза, он еще долго, может быть, размышлял бы, если бы не голос Кошкина, бесстрастный, но деловой, который вывел его из задумчивости:
– Донесение из Бузулука.
Блюхер внимательно прочитал. Лицо его не выразило ни радости, ни озабоченности: то ли он скрыл свое настроение, то ли не считал нужным делать поспешных выводов. Из Бузулука сообщали, что белочехи приостановили свое наступление. Зато по степям и станицам рассыпались дутовцы, а под Челябинском им удалось даже сомкнуться с белочехами, образовав единый фронт. Блюхеровскому отряду грозила опасность, и надо было безотлагательно принять решение. Оставаться в Оренбурге не имело смысла, но куда двинуться – Блюхер пока не знал.
– Единственный путь открыт на юг, – убеждал на совещании Зиновьев. – Дойдем до Илецка, а оттуда вдоль железной дороги направимся на Ташкент.
Николай Каширин и Калмыков тактично выжидали, намереваясь узнать план Блюхера, а тот молчал.
– Не терять времени, – торопил, волнуясь, Зиновьев. – Если дутовцы начнут наступать, а в этом нет сомнения, то придется принять бой, и мы неминуемо потеряем сотни, а может быть, и тысячи бойцов. Уходя же на Ташкент, мы сохраним боеспособную армию.
Калмыков не выдержал:
– Чего ты молчишь, главком?
– Думаю, – ответил спокойно Блюхер.
– Долго будешь думать – людей погубишь, – бросил Зиновьев.
Блюхера взорвало, словно ему дали пощечину.
– Был у меня дружок в Казани на заводе, он всегда повторял: «Спеши блоху ловить, а вообще-то думай, иначе деталь запорешь». Люди не детали, тем более надо подумать. Я тебя очень уважаю, Георгий Васильевич, но в военном деле позволь уже нам, – и, обведя рукой, остановился на Каширине и Калмыкове, – решать это дело.
– Это не военный вопрос, а политический, – возразил Зиновьев.
– Мы не беспартийные, сами разбираемся.
Так Блюхер еще никогда не разговаривал. Он всегда был готов уступить первенство, желая подчеркнуть, что не кичится своим положением и не хочет подавлять людей авторитетом командира. Всем было памятно, как он, собираясь повести отряд на Бузулук, оставил главкомом Зиновьева, но сейчас в его резком ответе сквозила неуступчивость.
– Придется решать в партийном порядке, – сказал Зиновьев, считая, что склонит этим Блюхера на свою сторону.
– Ну вот что, – решительно заявил Блюхер. – Мой план иной. Я предлагаю пробиться к Белорецку, а оттуда через Самаро-Златоустовскую дорогу к частям Красной Армии.
Зиновьев возразил. Поединок шел между ними, остальные заинтересованно слушали.
– На юге такие же части Красной Армии, как и на севере. В Ташкент мы пройдем беспрепятственно, а в Челябинск придем с раскровавленной рожей.
На минуту у Блюхера закралось сомнение: может быть, Зиновьев прав, зачем лезть на рожон с десятитысячным отрядом против бесчисленных дутовских банд и белочехов? Но тут же трезвый голос подсказал: на пути в Ташкент банды басмачей, рабочих днем с огнем не сыскать, да и казаки не захотят идти в чужие края. То ли дело Белорецкий завод, Тирлянский и другие. Повсюду рабочие, они вольются в отряды и пополнят их.
– Наш спор решат сами казаки и бойцы, – заключил Блюхер. – Созовем народ и спросим у него, куда идти.
Зиновьеву пришлось согласиться.
Выведенные за город к реке Урал отряды томительно дожидались главкома. Верхом на жеребце Блюхер подъехал к бойцам и, медленно пробираясь сквозь толпу, зычным голосам бросил слова:
– Нас ждут жестокие бои, трудности… Куда идти? Мы с Кашириным и Калмыковым решили пробиваться на север, а Зиновьев – на юг, в Ташкент. Кто с нами – становись к реке, кто с Зиновьевым – к городу.
Толпа покачнулась, как гигантская волна. Блюхеру показалось, что она двинулась к Уралу, потом будто к городу. В возникшем шуме пронесся залихватский свист – это Каширин с Калмыковым, подняв на дыбы коней, поскакали к реке, а за ними все полки. Зиновьев с позеленевшим от злости лицом увел батальон матросов в город. Потом уехал Каширин с полками. Плац опустел, и на нем остались двое: Блюхер с Кошкиным.
Трудный вопрос был решен.
Иван Каширин жалел в душе, что не поехал с братом к Блюхеру, но не хотел открыто признаться. В доме Ульяны он чувствовал себя чужаком: сын ее, Евсей, уехал с Николаем, а он, Иван, с отцом остались, словно прихлебатели, у старой казачки.
– Может, домой вернемся, Ванюша? – осторожно предложил старик, опасаясь разгневать сына.
– Туда нам, батя, дорога отрезана. Я вот думаю, не выступить ли нам на Белорецкий завод.
От Верхне-Уральска до Белорецкого завода каких-нибудь пятьдесят верст, а добраться к нему не так просто. Дорога, правда, гужевая, но она петляет среди Уральских гор то вверх, то вниз, утомляя пешего и конного. Самая ближняя к поселку гора Мраткина, и когда с ее вершины сползает снег, пробиваясь в долины стремительными потоками, – приходит ранняя весна. В низинах и балках появляется молодая травянистая прядь, прилетают стрижи и не сегодня-завтра начнется первое цветенье. Сейчас в Белорецком заводе стояло уже лето.
– Ить куда тянет, – ухмыльнулся старик Каширин.
– Сказывали мои разведчики, будто Николай с Блюхером туда идут. С ними казак Калмыков с Богоявленского завода. Может, взаправду сгрудиться, сподручней воевать будет.
– Богу молись, а к берегу гребись, – заметил старик.
Эти слова дошли до сердца Ивана.
– Едем, батя! – решительно сказал он.
Иван скрыл от отца, что накануне состоялся сход казаков и бойцов, на котором ему пришлось искренне признаться в том, что из-за отсутствия боеприпасов полкам грозит гибель.
– Гуторить буду мало, – сказал он жестким и невеселым голосом, – белые заняли Челябинск, Курган, Троицк, Златоуст. К ним стекается вся буржуазная сволочь. И конный и пехотный полки дрались на славу, за что объявляю благодарность, но без патронов врага не усмиришь. Посылал я людей в Уфу – не дошли, кругом белые. Посылал к брату, к Блюхеру. У них большая сила, опять же вооружение. Николай Дмитриевич наказал передать, чтобы мы шли в Белорецкий завод и дожидались его.
– Далече завод? – спросил один из казаков.
– В горах, – ответил Каширин. – Верст пятьдесят.
– Идти будем с боями?
– Надо передвигаться тайком.
Начались споры: «Дадим бой, а там увидим», «Пошто людей губить?»
Какая-то сила извне подтолкнула Каширина. Он сразу преобразился, потребовал прекратить споры.
– Довольно горячиться! Кто за то, чтобы оставить Верхне-Уральск без боя и отойти в Белорецкий завод, – поднимите руки!
– Все! – заголосили казаки.
Иван Дмитриевич всю ночь напролет ворочался на худой кровати. Он несколько раз вставал, шел босиком к скамье, на которой стояла бадейка с водой, черпал кружкой и, прильнув к ней запекшимися губами, жадно выпивал залпом. Уж очень не хотелось ему уходить из Верхне-Уральска, но обстановка заставляла.
Спозаранок он поднялся, обулся и стал торопить отца:
– Поедем верхами, батя.
Старик обрадовался. Кошевка порядком ему надоела, да и хотелось показать себя перед казаками, – дескать, не стар я и сгожусь в бою. Слегка покачиваясь в седле, он крепился, и по всему было видно, что в нем еще осталась старая казацкая закалка.
Путь от Урала до Белой петлял среди синих гор, окрашенных черной каймой, а на горах – стройные стрелы вонзившихся в небо сосен. Каширин, как и другие станичники, не раз слышал про белорецких железодельцев и их тоскливую жизнь:
Не себе ли цепи мы куем,
Не в Сибирь ли во цепях пойдем?
Приходилось старику Каширину в молодости встречать верблюжьи караваны, увозившие железо в Туркестан и Бухару. Да и в Троицке на Меновом дворе можно было видеть круглое, сортовое, угловое и обручное железо. Как его делали – не знал и потому не ценил рабочего труда.
Впереди Дмитрия Ивановича ехала сотня Енборисова. Бывший хорунжий, на жеребце чистых донских кровей, поравнявшись с Иваном Кашириным, сказал, как бы советуя:
– На рожон лезем. Этак к самому атаману в пасть попадем. Не повернуть ли на Владимирку?
Енборисов намекал на старинный каторжный тракт, который шел через таежную Сибирь на туманный Сахалин.
Каширин удивленно взглянул на Енборисова и с наигранной наивностью спросил:
– Куда заманиваешь?
Хорунжий подумал и тоскливо ответил:
– Степь мне по душе, а горы…
Не так просто было заглянуть Енборисову в душу. Он никогда и ни с кем не делился, а если журил начальство, то при этом говорил: «Научимся – все по-иному пойдет». И только самому себе твердил: «Советская власть, а со мной не посоветовались». В Белорецком заводе он никогда не бывал, но не сомневался в том, что между его сотней и рабочими обязательно возникнут споры и надо будет убедить казаков не ходить с ними по одной стежке.
Близок уже завод. Может быть, близко и счастье, за которым гонится Енборисов. Но что такое счастье? Птица, которую надо поймать ночью чистыми руками. «Поймаю, – отвечал самому себе хорунжий, уверенный в своей игре, – и буду наслаждаться». Но сейчас, перед Иваном Кашириным, он дисциплинированный командир сотни, который готов в любую минуту ринуться в атаку и схватиться с дутовскими бандами.
Над Белорецким заводом опустился вечер. За вершиной горы Мраткиной догорал малиновый закат. На фоне пылающего неба горы казались разрисованными китайской тушью на пурпурном бархате. Закат тускнел, тускнела и вода в зеркальном пруду, лишь у сливного моста она, завихряясь, бурлила и шумела. В воздухе плыла заводская гарь – шла плавка металла. Завод старый, прокопченный. Другой – сталепроволочный «Шишка». В самом Белорецке два поселка: один – на горе, с усадьбой хозяев завода, с церквами и базаром, другой – малый, около «Шишки» внизу. К югу – дорога в горы на Магнитную станицу, на восток – пыльный Верхне-Уральский тракт, а с севера и запада вплотную надвинулись горные массивы.
В этот час Енборисов незаметно вышел из чайной и, крадучись между подводами с сутункой, из которой прокатывались железные кровельные листы, стал пробираться на Тирлянскую улицу к косогору, на котором стоял домик, окруженный палисадом. Хорунжий не мог забыть того вечера, когда в чайной выступил питерский посланец большевиков Урицкий и уверенно заявил: «Пока власть будет находиться в руках буржуазного Временного правительства, на русской земле не будет мира». С тех пор утекло много воды, и он, Енборисов, успел побывать и в дутовских бандах и втереться в доверие к красным. Урицкого убил в Питере студент Кенигиссер, а на его, Енборисова, жребий выпал маленький человек – коммунист Точисский, которого любили рабочие. Только сделать это надо шито-крыто, иначе не жди пощады. Ведь на днях он повстречал здесь нескольких оренбургских большевиков, они могут узнать его и выдать Блюхеру – тот расстреляет или повесит при всем народе.
Енборисов радовался, что белорецкие большевики, не поняв национальной политики своей партии, выступили против башкир, стремившихся к автономии. Это была их единственная ошибка, но обошлась она им дорого. Ловко и тонко плел Енборисов паутину клеветы, разжигал национальную рознь. Именно он подговаривал националиста Валидова, уча его, что «Башкирия для башкир», и тот, провозгласив буржуазную автономию, посылал своих единомышленников совершать налеты на русские хутора, убивать возвратившихся с фронта солдат-большевиков.
«Рыба гниет с головы, – рассуждал с самим собой Енборисов, – убрать одного Точисского, а тогда все его дружки притихнут, но сделать это надо до прихода Блюхера». И тем не менее Енборисов медлил, боясь, что его поймают и растерзают.
Темной ночью в Белорецкий завод пробрался под видом нищего Дутов. Он обстоятельно беседовал с Енборисовым и, хотя хорунжий был ему нестерпимо противен, рассуждал так: «Придет время, рассчитаюсь с ним». Александр Ильич допытывался:
– В коммунию записался?
– Никак нет, ваше…
И запнулся, увидя свирепые глаза атамана.
– Врешь, собака.
– Истинный господь, глаголю правду, – и перекрестился.
– Брось эту… – выругался Дутов, но тут же отступил: – Если для дела записался – нет в том греха.
– На кресте готов поклясться, – оправдывался Енборисов.
– Ладно! Сделаешь то, что приказываю, – получишь повышение. Пашку убери, только не медли.
Енборисов понял, что атаман намекает на Точисского.
– Не за чин борюсь, а за престол и отечество, – тихо произнес хорунжий. Ему хотелось сказать, что и за власть наказного атамана, но он благоразумно смолчал – Дутов безошибочно отличал искренность от подхалимства.
Той же ночью Дутов возвратился через горы в свой штаб, а Енборисов, оставшись один в избе, обрадованно потирал руки. «Счастье само привалило, незачем теперь искать птицу».
У домика Точисского ветер шарил в листьях раскидистой ивы. В доме Павла Варфоломеевича недавно закончились скромные именины и все улеглись спать.
Енборисов трижды обошел дом, прикидывая в уме, с чего начать. Засунул руку в карман и ощутил холодную сталь револьвера. По телу прошла дрожь: в Сашку Почивалова стрелял спокойно, а сейчас охватил страх. «Там была степь да мы вдвоем, а здесь, может быть, за мной следят». И вдруг перед ним возникли свирепые глаза наказного атамана. Вспомнил Енборисов и рубище на мнимом нищем – и стало не по себе. От такого не жди пощады. Несколько минут Енборисов еще колебался, прикидывая в уме, как игрок, на какую карту поставить. И наконец решил. Взойдя на крылечко, он сильно постучал в дверь. На стук никто не ответил. Забарабанил кулаком. В доме проснулись. До Енборисова донесся женский голос, но разобрать слов он не смог.
– Кто там? – раздался за дверью настойчивый голос Точисского.
– Из Белорецкого штаба, – сдавленным голосом ответил Енборисов и, проворно спрыгнув, как кошка, с крылечка, очутился у окна. Его привлек свет лампы, с которой вошли в столовую дочки Точисского в ночных сорочках. Они приблизились к отцу, чтобы успокоить его. При свете лампы Енборисов ясно различил Точисского. Прицелившись, он выстрелил в окно два раза и убежал. Ему показалось, что за ним гонятся и кричат.
Это кричали девочки, увидев отца на полу.
В ту же ночь Енборисов бежал в горы к Дутову.
Коробейников шел на Кочердык с твердым намерением разузнать про Груню и во что бы то ни стало найти ее. В молодости он женился не по любви, а потому, что нельзя деревенскому парню оставаться холостяком. Большой утехи в семейной жизни он не нашел. Впрочем, если бы у него спросили, любит ли он жену, то удивился бы. Как в каждом задавленном нуждой человеке, его чувства дремали, да и велик ли досуг у мужика на любовь? Ему о хлебе думать надо, не то ноги протянешь.
На фронте взвод, в котором служил Коробейников, остановился на польском фольварке. Молодая, с упругими бедрами доильщица Кристя, пройдя мимо Саввы, улыбнулась. На ее бескровном лице лежала печать замкнутости и одиночества, которая свойственна людям, всю жизнь прожившим на хуторах и фольварках. Савва принял улыбку незнакомой женщины, покорно пошел за ней в коровник и молча наблюдал за ее работой. Выходя из коровника, Кристя снова улыбнулась и что-то показала на пальцах. Савва догадался. Когда в небе зажглись первые звезды, он пришел в коровник и там застал уже Кристю. Она лежала в углу на соломе.
Савва ни слова не понимал по-польски, да и Кристя не затрудняла его речью. Она безмолвно обняла и прижалась к нему всем телом. В эту ночь Савва сблизился с чужой женщиной, он даже шептал ей ласковые слова, но она упрямо молчала.
Три ночи подряд они встречались в коровнике, а наутро солдат Клоков, бойкий сквернослов, спросил у Саввы:
– Выдавил ты из нее хотя бы словечко?
Коробейников стыдливо, совсем не по-мужски, опустил глаза.
– Безъязыкая она, – продолжал Клоков, – немая. Понятно?
У Саввы замерло сердце. Ему больно было за несчастную Кристю, и в то же время возникшее к ней чувство мгновенно погасло, как задутое ветром пламя свечи.
С тех пор Савва больше не знал женщин на фронте. И вот неожиданно ему повстречалась Груня. Никогда он не думал, что любовь захлестнет его так сильно. Все, чему учил его Томин, он позабыл. «Революцию без меня доделают, – решил он, – а другой Груни мне не сыскать».
До Кочердыка Савва не дошел. На ловца, как говорится, и зверь бежит. На околице какой-то станицы он неожиданно столкнулся с Груней и буквально остолбенел. Бледная и исхудавшая, она сидела на камне и смотрела на степь безжизненным взглядом.
– Груня! – вырвалось у него. – Слава богу, нашел тебя.
Груня продолжала смотреть не моргая, казалось, все ей безразлично в этом мире.
– Грунечка, – просил Савва, – вымолви словечко. Ведь я убег из полка и решил не возвращаться, пока тебя не найду. Николай уже в Верхне-Уральске, пойдем к нему.
Савва опустился на колени.
– Пойдем, родная, все будет хорошо. Заплаканными глазами Груня посмотрела на Савву и прошептала:
– Испоганили меня казаки. Николай узнает – убьет.
Чувство мести охватило Савву, он заскрежетал зубами, но, вспомнив Кристю, успокоился.
– Не твоя вина, голубушка. Война порушила все на свете, – успокаивал он ее. – Богом клянусь, что словом не обмолвлюсь, никогда не напомню…
Груня поднялась с камня и медленно поплелась. Рядом шел Савва. Высоко над ними парил коршун, распластав широкие крылья. Груня следила за полетом птицы и в душе все твердила: «Не к добру, видно, – иду я навстречу смерти».
Испокон веку в Белорецке не было так шумно. Отовсюду стеклись сюда красные отряды: из Верхне-Уральска пришел Иван Каширин, из Богоявленска – Калмыков, посланный сюда заранее Блюхером, из Троицка – Томин. Всем казалось, что они надежно укроются в неприступных горах и ни дутовцам, ни белочехам не проникнуть в крепость. Бойцы жили прямо на улицах: кто спал на возах, кто под возами. Одни в выцветших гимнастерках, другие в облупившихся и потрескавшихся кожанках, третьи в запыленных и засаленных пиджаках. Кто в картузе, кто в матросской бескозырке, а кто и вовсе с непокрытой головой – одна лишь копна нечесаных кудрей. Повсюду горели костры, над ними треноги с казанками, а в казанках каша. Богоявленские стеклодувы, белорецкие горновые, баймакские рудокопы жили одним желанием – дать отпор тем, кто занес меч над их новой жизнью. Всех спаял Павел Точисский. Но Точисского убили.
Возвратились ходоки, принесли невеселые вести: в Стерлитамаке – городе купцов, прасолов, чиновников – правят эсеры. Умер председатель местного Совнаркома, питерский рабочий Шепелюк; сменивший его большевик Казин уехал в Москву и не смог вернуться – помешал фронт белочехов. Избрали левого эсера Прозоровского, а тот в одну дуду: «Чехи – революционеры, демократы, их надо пропустить с миром». Послали других ходоков, но уже в Самару. Не вернулись – расстреляли их. Собрались кожевники, мукомолы, деревообделочники, решили сформировать роту. На другой день началось обучение военному делу, отряды поочередно несли гарнизонную службу.
Не лучше и в Уфе. В город прибыли начальник и военрук рабочего отряда – отец и сын Калугины. Калугин-младший – анархист-коммунист, офицер военного времени, Калугин-старший – кадровый офицер царской армии, полковник, беспартийный. Народ подозрительно косился на них, не доверял. Не успели развернуться, а на Уфу надвинулись белочехи. Пришлось отступать по башкирским деревням: одни на Белорецк, другие на Стерлитамак вдоль Белой. На переправе через реку возник бой. Тяжело пришлось уфимским рабочим. Калугина-старшего настигли белочехи. Не желая сдаваться, старый полковник взорвал себя гранатой. К полуночи уфимцы ушли за Белую в горную глушь.