Мир сновидений
Текст книги "Мир сновидений"
Автор книги: Эйно Лейно
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 11 страниц)
Из сборника «Псалмы Святого четверга I» / Helkaoirsiä I
(1903)
УДАЧА
Так седые пели боги,
бородатые ревели
возле озера Округи,
на пиру в избе Удачи:
«У того блаженный жребий,
тот схватил за косу счастье,
у кого в руках уменье.
У него в дому достаток,
не иссякнет в бочках пиво.
А Удача, тот счастливец,
тот умелый землепашец,
наливал в братину пива,
таковое слово молвил:
«Вот житье-то, вот веселье!
У меня добра в избытке,
да одно печалит сердце:
Туони придет суровый,
Куоло все под корень скосит»[5]5
Туони, Куоло, Калма – смерть (в финском фолклоре существует несколько наименований смерти).
[Закрыть].
Только выговорил это,
зазвенели колокольцы,
за забором забренчали,
к ним прислушался хозяин;
боги тоже приумолкли.
Новый гость ввалился в избу,
в бороде, на шапке иней,
на бровях висят сосульки;
тут лучина стала гаснуть,
побледнел лицом Удача.
Молвил Куоло незваный:
«Коль никто не привечает,
сам скажу себе: с приездом!»
А Удача, тот счастливец,
тот умелый землепашец,
чует – в жилах кровь застыла,
сердце будто замирает
от невыразимой муки;
все ж приветливо сказал он:
«Ты пожалуй к нам на праздник,
пива пенного отведать».
Буркнул гость заиндевелый:
«Я пришел не веселиться,
сам налью себе я пива».
Он шагнул к гостям почетным,
выпил пенную братину,
говорит слова такие:
«Новостей никто не спросит —
сам скажу, какие вести:
путь-дорога ждет Удачу,
сани – увезти героя».
Помертвел, поник Удача,
подкосилися колени,
рухнул он бессмертным в ноги,
завопил истошным криком:
«Не могу еще расстаться
с домом добрым и с хозяйством,
с молодой моей женою!
Хоть на день прошу отсрочки,
на одну неделю, на год!»
Боги важные кивнули.
Странно усмехнулся Куоло:
«Мы насильно не уводим,
да еще богов любимца.
Что ж, мое-то время терпит».
Вышел из избы Туони,
за собою дверь захлопнул;
не отдышится хозяин,
переводят дух и гости.
А Удача, тот счастливец,
тот умелый землепашец,
чует – в жилах кровь взыграла,
сердце словно вырастает
от веселья удалого;
наливал в братину пива,
таковое слово молвил:
«Вот житье-то, вот веселье,
на столах еды в избытке,
да всего сильнее радость:
воротиться с Туонелы[6]6
Туонела – в финской мифологии загробный мир, в царство мертвых.
[Закрыть],
видеть, как уходит Калма».
Праздник шел, ковши гуляли,
наполнялися, пустели.
Захмелел, заснул Удача.
Он в пустой избе проснулся,
услыхал мороз трескучий,
поглядел в окно Удача:
у ворот коня увидел,
смирно конь стоял в упряжке,
на санях – дородный кучер,
воротник тулупа поднят.
Побледнели в небе звезды,
утро зимнее вставало.
Вспомнил он вчерашний вечер
и сказал как будто в шутку:
«Дом в работу – гость в дорогу!
Эй, пора уж просыпаться!»
Но в ответ ему – ни звука.
Высек он огонь огнивом.
Глянул в горницу и в сенцы
и пошел наверх в светелку,
где молодка почивала;
громко с лестницы позвал он:
«Время, милая, проснися —
звезды ясные бледнеют!»
Но никто не отозвался.
Тут Удача, тот счастливец,
тот умелый землепашец,
он недоброе почуял,
нехороший в жилах холод;
снова в горницу вернулся,
подошел к печи поближе:
печь давно, видать, остыла.
Снова глянул он в окошко:
конь стоял как был – стеною,
как гора, вздымался кучер.
Вспомнил он вчерашний вечер —
губы сами улыбнулись:
«Хорошо тому счастливцу,
кто с богами покумился».
Потянулся он, зевая,
да прилег в углу на лавку,
порешил поспать немного;
головой крутил, руками,
так ворочался и эдак —
сон нейдет, как ни старайся.
Подскочил в сердцах Удача,
осердился, заругался:
«Веселей пойдет гулянье,
коль гостей чуток убудет!»
Отвечал холодный кучер:
«Что ж, пойдем – пора в дорогу».
Как узнал Удача гостя,
сердце в нем захолонуло:
«Получил я год отсрочки!»
Гость ледовый усмехнулся:
«Получил годов ты сотню,
да неужто не заметил?»
А Удача и не помнит,
чтобы жил он после пира:
«У меня сынок был малый».
Говорит морозный Туони:
«Умер он и похоронен,
в Манале уж век лежит он».
Тут Удача, тот счастливец,
тот умелый землепашец,
распознал богов подарок,
говорил он, горько молвил:
«Ни за что на свете, смертный,
не садись за стол с богами!
У богов пиры-то долги —
быстры годы человечьи,
словно колесо у прялки.
Золотые дни мелькнули —
всей-то жизни время вышло,
молодца хребет согнулся
в этих праздниках веселых,
на попойках у бессмертных».
Сел он в розвальни к Куоло,
зазвенели колокольцы
в дымке зимнего рассвета,
прозвенели на проселке,
на озерном льду затихли.
TUURI
Noin ne lauloivat jiimalat,
juorottivat jouhiparrat
rannalla Aluen järven,
Tuurin uudessa tuvassa:
«Autuas elämän arpa,
kun on onni ottamassa,
taito kättä käyttämässä.
Ei elot eläen puutu,
taarit taijoten vähene».
Tuo oli Tuuri onnellinen,
talonpoika taidollinen,
kaatoi kannuhun olutta,
lausui tuolla lausehella:
«On eloa, on iloa,
oisi kyllin kystä meillä,
yksi on suru sydämen:
Tuoni ankara tulevi,
Kuolo kaikki koijannevi.»
Senp’ on sai sanoneheksi,
kuului tiuvut talvitieltä,
kulkuset kujan periltä;
kuunteli isänta itse,
vaikenivat valta-luojat.
Tungeikse tupahan vieras
hyyssä turkki, jäassä parta,
kulmakarvat kuuralliset;
pimeni tuvassa tuohus,
Tuurin kasvot kalpenivat.
Sanoi Kuolo kutsumaton:
«Kun ei kuulu tervehdystä,
itse tervehdin tuloni.»
Tuo oli Tuuri onnellinen,
talonpoika taidollinen,
tunsi jäatyvän verensä,
sydämensä seisahtavan
tuskasta sanattomasta;
toki lausui laatuisasti:
«Istunet ilon tekohon,
tuoppi oltta taijotahan.»
Virkahti viluinen vieras:
«Tullut en ilon tekohon,
otan itse olvituopin.»
Astui luokse arvollisten,
kannun vaahtisen kumosi,
lausui tuolla lausehella:
«Ei kysytä kuulumia,
kysyn itse kuulumani:
tie on tehty miehen mennä,
reki sankarin samota.»
Lysmyi polvet ponnettoman,
syöksyi jalkoihin jumalten,
huuti suulla surkealla:
«En jaksa erota vielä
kodistani, konnustani,
luota vaimoni valion.
Pyydän yhden päivän armön,
yhden viikon, yhden vuoden.»
Nyykähtivät päät pyhäiset.
Kuolo kummasti hymyili:
«Ei miestä väkisin viedä,
saati veikkoa jumalten.
On aika odotellani.»
Astui jo tuvasta Tuoni,
painoi kiinni pirtin uksen;
hengähti isäntä itse,
hengähtivät vierahatkin.
Tuo oli Tuuri onnellinen,
talonpoika taidollinen,
tunsi päihtyvän verensä,
sydämensa suurentuvan
riemusta remahtavasta;
kaatoi kannuhun olutta,
lausui tuolla lausehella:
«On eloa, on iloa,
pöydät pantuna parasta,
yks on riemu miehen riemu:
tulla Tuonelta takaisin,
nähdä Kalman karkkoavan.»
Jatkui juhla, tayttyi tuopit,
tayttyi, tyhjeni samassa. —
Juopui Tuuri taidollinen.
Heräsi tyhjässa tuvassa,
kuuli pakkasen kurikan,
ulos katsoi akkunasta:
oli orhi uksen eessä,
hepo vartoi valjastettu,
mies rehevä reen perässä,
korkealla turkinkaulus.
Kalpenivat aamutähdet,
päivä talvinen sarasti.
Muisti eilistü iloa,
sanan lausui leikillänsä:
«Talo työlle, vieras tielle.
Hoi, on jo herätä aika!»
Ei ääntä väheäkänä.
Tuluksilla tulta iski.
Katsoi pirtin, katsoi sintsin,
jo nousi ylistupahan,
missä nukkui nuorikkonsa;
lausui päastä portahien:
«On aika herätä, armas,
kalpenevat aamutähdet.»
Vastausta ei vähintä.
Tuo oli Tuuri onnellinen,
talonpoika taidollinen,
tunsi oudoksi olonsa,
verensä väriseväksi;
päätyi pirttihin takaisin,
luokse lieden luontelihe;
kivi on kylmä kiukahassa.
Pilkisti pihalle tuosta:
hepo seisoi niinkuin seinä,
mies körötti niinkuin köngäs.
Muisti eilistä muretta,
hyrähti hymyhyn huuli:
«Hyv’ on olla onnen myyrä,
kuoma julkisten jumalten.»
Haukotteli haikeasti,
tuosta lautsalle laseikse,
päätti päivän nukkuvansa;
käänti päätä, siirti kätta,
koetti kumpaakin sivua,
ei unonen tullutkana.
Kimposi koholle Tuuri,
sanan kirkkahan kirosi:
«Ei tästä pidot parane,
ellei vierahat vähene.»
Sanoi kylmä kyytimiesi:
«Niinpä tielle työntelemme.»
Tunsi Tuuri vierahansa,
sydän rinnassa sävähti:
«Sain ma vuoden armön aian.»
Hyyrrepartainen hymähti:
«Liet saanut satakin vuotta,
etkö jo erota jaksa!»
Ei muista elänehensä
Tuüri eilistä enemmän:
«Oli mulla poika pieni.»
Haastoi Tuoni haUavainen:
«On jo kuollut, kuopattukin,
miespolven Manalla maannut.»
Tuo oli Tuuri onnellinen,
talonpoika taidollinen,
jo tunsi jumalten lahjat,
lausui, synkästi saneli:
«Älköhöt sinä ikänä,
älköhöt juhliko jumalat
kera kansan kuolevaisen!
Jumaliir on juhlat pitkät,
ikä kerkeä inehmon,
nopsa niinkuin pyörän kehrä.
Päivät kultaiset kuluvi,
aika armas lankeavi,
köyrtyvi urohon selkä
noissa pitkissä pidoissa,
jumalaisten juomingeissa.»
Istui Kuolon koijasehen,
kuului kulkusten helinä
hämärässä talviaamun;
kuului vielä viittatieltä,
jäälle järvien hävisi.
РОГОЖКА РЯЙККЕ
Это он, Рогожка Ряйкке,
показал врагам дорожку —
между двух камней тропинку
ночкой темною осенней
показал под страхом смертным.
Те дотла село спалили
и народ поубивали.
Дом один огонь не тронул —
то Рогояскино подворье.
Лишь на следующий вечер
уцелевшие вернулись —
кто оттуда, кто отсюда,
опасаясь, озираясь,
хоронясь в кустах-деревьях,
к окровавленным останкам,
на родное пепелище.
На своем стоит пороге
Ряйкке, слушает да смотрит.
«Что ты, старая, здесь ищешь?»
«Я ищу родную избу,
где дымятся головешки».
На своем стоит пороге
Ряйкке бледный, как покойник.
«Что глядишь, кума-касатка?»
«Я гляжу на нож кровавый —
кровь то деверя иль брата?»
Ряйкке сын в воротах плачет,
плачет, слезы утирает.
«Ты о чем, сынок, рыдаешь?»
«О веселом жеребенке —
лишь бубенчик отыскал я».
Схоронился Ряйкке в избу,
затворил замки, задвижки,
сам забился на лежанку:
«По кому горюешь, дочка?»
«По красавцу я горюю,
что родить не суждено мне».
Слух пошел шуршать неслышно —
юркой ящеркой забегал,
он с неделю полз гадюкой,
через две ревел медведем:
«Дом один огонь не тронул —
то Рогожкино подворье!»
Женка Ряйкке светлолица
первой вымолвила правду:
«Показал врагу дорогу,
нашу тайну Ряйкке выдал!»
Ряйкке рявкнул, разорался:
«Врешь ты, баба, привираешь —
или есть тому свидетель?»
Молвит твердо женка Ряйкке:
«Есть надежные улики —
звезды знали, видел месяц!»
Ряйкке уж не отпирался —
знать, попался он с поличным;
потемнел, поник плечами;
снял он с матицы[7]7
Матица – потолочная балка в избе.
[Закрыть] веревку,
через горницу шагает,
тяжело ступает в сени,
будто притолока давит.
Обернулся он у двери:
«Тяжкий грех, жена, прости мне —
для тебя я это сделал».
«Пусть тебе простит Создатель».
Ряйкке дверь избы захлопнул.
Постоял в сенях недолго,
из сеней во двор он вышел,
через двор прошел к воротам,
из ворот свернул к колодцу,
от колодца – прямо к лесу;
темна ночь глаза затмила,
на душе немое горе.
На опушке оглянулся —
дом родной увидел Ряйкке,
звуки летние услышал,
голубой дымок над баней,
звон коровьих колокольцев,
заскрипел колодца ворот,
дверь избы приотворилась,
да прошла в амбар хозяйка…
Сердце в нем перевернулось
от прекрасного виденья
жизни трудной и блаженной
на земле – краюшке черствой.
Ждал минутку, две смотрел он
и в утробе леса сгинул.
RÄIKKÖ RÄÄHKA
Tuo turilas, Räikkö räähkä,
neuvoi tien viholliselle
kahden kallion lomasta,
syksy-yönä hiljaisena;
teki sen henkensä hädässä.
Polttivat kylän poroksi,
surmasivat suuren kansan.
Yks on pirtti polttamatta,
se on pirtti Räikön räähkän.
Tuli toisen päivän ilta. —
Palasi paennehetkin
yksi sieltä, toinen täältä,
kurkistellen, kuuristellen,
puita, pensaita pälyen
ruumiille veristetyille,
raunoille rakkahille.
Räihkö pirttinsä ovella
katselevi, kuuntelevi.
«Mitä etsit vanha vaimo?»
«Etsin kullaista kotia,
löysin suitsevat kypenet.»
Räikkö pirttinsä ovella
kalpeana, kelmeänä.
«Mitä katsot kuoma kulta?»
«Katselen veristä veistä,
liekö veikon, liekö langon.»
Räikön poika portahalla
itkeä vetistelevi.
«Mitä itket poika parka?»
«Itken orhia iloista,
löysin tiu’un tien ohesta.»
Piili Räikkö pirttihinsä,
telkes ukset, sulki salvat,
istui pankkonsa perälle:
«Mitä tyttöni murehit?»
«Miestä kaunoista murehin,
syytä syntymättömäni.»
Kuului jo salainen kuiske,
sisiliskona sihisi,
viikon vierren kyynä kulki,
kuun mennen karhuna mörisi:
«Yks oli pirtti polttamatta,
miksi pirtti Räikön räähkän?»
Räikön vaimo valkeuinen
se sanan sanovi julki:
«Näytti tien viholliselle,
neuvoi Räikkö piilopirtit.»
Räikkö röyhkeä ärähti:
«Sen varsin valehteletkin!
Vai onko näkijä ollut?»
Vaimo valkea todisti:
«On ollut näkijät vankat,
tähdet katsoi, kuuhut kuuli.»
Ei evännyt enempi Räikkö,
hartiat alas jysähti,
tunsi ilmi tullehensa;
otti köyden orren päältä,
poikki permannon käveli,
astui raskaasti tuvasta
siltapalkin painuessa.
Kääntyi hän ovessa kerran:
«Vaimo, anna anteheksi,
kun sen tein, sinua muistin.»
«Luoja armön antakohon.»
Painoi kiinni pirtin uksen. —
Seisahti etehisessä,
siitä siirsihe pihalle,
pihalta veräjän suulle,
veräjältä kaivotielle,
kaivotieltä korpitielle;
silmässänsä yö ikuinen,
mielessänsä murhe mykkä.
Kääntyi mies rajassa metsän. —
Näki han kullaisen kotinsa,
kuuli han kesäiset äänet,
savun saunasta sinisen,
kaijankellojen kilinän,
kaivonvintin vingahduksen,
tuvan uksen aukeavan,
emon aittahan menevän.
Sydän kiertyi synkän miehen,
elo kaunis kangastihe,
askar autuas inehmon
maan kovalla kannikalla;
selsoi hetken, katsoi kaksi,
metsän korpehen katosi.
ДЕВЧОНКА ТЮРЯ
Тюря, нищая девчонка,
в доме пастора подпасок,
летом к мессе приходила,
а служанки издевались:
«Вон шагает Замарашка,
платья праздничного нету!»
Воротилась Тюря с плачем,
ночи шила-вышивала,
смётывала на омёте,
со стежком, с уколом каждым
в сердце таяли уколы;
сшила платьице на славу
и пошла в Господню церковь.
А народ вокруг смеялся:
«Что за Золушка явилась
без жемчужных бус-сережек?»
Воротилась Тюря с плачем,
лето жемчуг собирала
возле брода-переправы,
с каждой бусиной красивой
высыхало по слезинке;
нанизала ожерелье
и пошла в Господню церковь.
Парни, стоя вдоль дороги,
по цветку в ладони держат,
каждый для своей зазнобы:
та, что цветик молча примет, —
с ней приятно прогуляться,
та, что мимоходом глянет, —
хороша для хоровода,
та, что спрячет возле сердца, —
сердце парню обещает.
Только нищая девчонка,
Тюря, шла в Господню церковь
без цветочка.
Вот бедняжка,
на лужайке сидя, плачет.
Шел Создатель по тропинке —
что крестьянский парень с виду:
«Ты о чем, девица, плачешь?»
«Как не плакать, горемычной,
коль я нищая девчонка,
в доме пастора подпаском».
«Что же ты не на гулянье»?
«Как пойду я на гулянье,
коль дружка у меня нету!»
Протянул Господь цветочек:
«У тебя дружок великий!»
Вся деревня в хороводе
на пригорке возле речки
красной зорькою закатной;
там была девчонка Тюря
со своим дружком великим.
В радости домой примчалась,
цветик спрятала в шкатулку,
а шкатулку – в изголовье,
утром встала, заглянула —
лепестки-то золотые!
Поняла, что был за парень
тот, с которым танцевала
на пригорке возле речки.
Больше с той поры не плачет.
TYYRIN TYTTI
Tuo oh tyhjä Tyyrin tytti,
vähä paimen pappilassa,
meni messuhun kesällä,
pisti piiat pilkkojansa:
«Tuossa Tyhjätär tulevi
vailla kirkkovaattehia.»
Tuli itkien kotihin. —
Yksin yöhyet kutovi,
ometassa ompelevi,
joka neulan pistamältä
suli pistos sydänalasta;
sai hamonen valmihiksi,
meni Herran huonehesen.
Kyseli kyläinen kansa:
«Kuka Tuhkimo tulevi
vailla Herran helmilöitä?»
Tuli itkien kotihin. —
Kesän helmiä keräsi
karjan kaalamo-sijoilta,
joka helmelta hyvältä
kuivui kyynel poskipäaltä;
päärlyt rihmahan pujotti,
meni Herran huonehesen.
Seisoi sulhot tien ohessa
kullakin kädessä kukka,
kukin kultansa varalta;
minkä otti neiti nuori,
se oli kiltti kirkkotielle,
mita katseli kädessä,
se oli kaunis karkeloihin,
minkä piilotti povelle,
se oli kaupattu kananen.
Tuo oli tyhjä Tyyrin tytti
kulki Herran huonehesen
iImän kukkaa. —
Impi rukka
istui itkien aholla.
Kulki Luoja kaijatietä
muodossa maallisen urohon.
«Mita itket impi rukka?»
«Tuota vaivainen valitan,
kun olen tyhjä Tyyrin tytti,
vaha paimen pappilassa.»
«Miksi et mene kisahan?»
«Kuinkapa mina kisahan,
kun ei mulla kumppalia.»
Kukan antoi armo-Luoja:
«Sulho on sinulla suuri.»
Karkeli kyläinen kansa
kummulla välillä vetten
auringon alimenossa;
siellä Tyyrin tyhjä tytti
suuren sulhonsa keralla.
Riensi riemuiten kotihin. —
Kukan kätki lippahasen,
pañi alie päänalaisen,
kun heräsi, avasi arkun:
oli kukka kultalehti.
Tuosta tunsi suuren sulhon,
jonk’ oli kanssa karkeloinut
kummulla välillä vetten;
eikä itkenyt enempi.
СТРАННЫЙ
Странный, матушкин любимец,
от рожденья испужался,
ужасы повсюду видел,
злых вокруг он видел духов,
доброго не замечал он.
Мать коров пасти послала.
Воротился пастушонок,
да чудной явился в избу —
волос дыбом, молит-просит:
«Ой, родная, не могу я,
скот пасти не заставляйте!
Черт стоял среди болота,
леший ржал в лесу сосновом,
по пятам гналися гномы,
Землевик вставал из кочки!»
Пастухом не быть парнишке.
Посылают порыбачить.
Парень с моря воротился,
бледный заявился в избу,
шепчет синими губами:
«Страшны жители чащобы,
но морской народ страшнее!
Наяву я видел Турсу[8]8
Турса (Турсас) – мифологическое морское чудовище.
[Закрыть]:
море надвое распалось —
на мели сидел Белесый,
Пустота внизу зияла!»
Никакой моряк из парня. —
Посылают на пожогу[9]9
Пожога – при подсечном способе земледелия лес выжигали. а затем освобожденный участок засевали.
[Закрыть].
Воротился он с пожоги,
чуть живой явился в избу,
закатив глаза, поведал:
«Страшны чудища морские
чудища огня ужасней!
Вьются гады, саламандры,
ядом из огня плюются,
Яга-баба зелье варит,
кочергой в котле мешает!»
Нет родне от парня проку:
«Порешить его, пустого!»
Мать расправу упредила —
увела в село на праздник.
Воротился сын оттуда,
не посмел войти он в избу,
за околицей слонялся,
прятался в кустах за полем,
мать нашла его в укрытье,
в самом дальнем огороде.
Сын ей кинулся на шею:
«Ой, родимая, голубка!
Лучше мне бежать отсюда,
лучше этот мир покинуть
и уйти в селенья Калмы,
на подворья Туонелы!
Страшное я вижу дома,
а в деревне-то страшнее!
Вурдалак стоит в воротах,
Оборотень у калитки,
в закоулке ждет Злосчастье,
у дверей Упырь уселся».
Поняла сыновню странность,
догадалась про страдальца,
что, родившись, испужался;
заплакала, не ругала,
с нежной лаской говорила:
«Что ж, поди, сынок-бедняжка,
отправляйся в ельник смерти,
в чащу темную усопших,
где лежит отец любимый,
спит в избе своей подземной,
где священные деревья
тихую ведут беседу
о покойных, об ушедших,
в вековой. ночи печальной».
Спрашивал отец в могиле:
«Что ты плачешь, гордость рода?»
«Я о том, родимый, плачу,
что леса меня не любят».
«Рощи песней успокоишь,
как отцы и деды прежде».
«Я о том, родимый, плачу,
что пути мне нет на море».
«Ахти[10]10
Ахти – бог моря, владыка морей
[Закрыть] жертвами задобришь,
как отцы и деды прежде».
«Я о том, родимый, плачу,
что с огнем мне не поладить».
«Заключи огонь в оковы,
как отцы и деды прежде».
Все рыдает гордость рода.
«Что ты плачешь, моя радость?»
Тут открыл он свое горе:
«Ох, отец, возьми меня ты,
забери в поместья Калмы,
с детства я остался странным,
от рожденья испужался,
ужасы повсюду вижу,
жизнь сама – всего ужасней».
Из могилы глас раздался,
долетел из Туонелы:
«Деды и отцы боялись —
все ж положенное жили.
Хоть пустынно жйзни утро
вечер вечности пустынней.
Избы тесны в Туонеле,
узки под землею спальни,
ни луны здесь нет, ни солнца,
все один, один тоскуешь,
червь могильный стену точит,
точишь, гложешь сам себя ты
в этой скуке вековечной,
в тяжкой грусти и печали».
Сын из Туони вернулся,
воротился молчаливым
навсегда в родную избу;
в очаге огонь поправил,
по хозяйству стал работать,
иногда мурлыкал песню
про лешачек в темной чаще,
про русалок в синих водах;
он ходил и в лес, и в море,
ставил сети и капканы,
прожил весь свой век как надо
ни радуясь, ни печалясь,
дни нанизывал за днями,
будущие ли, былые,
хорошие ли, худые;
хорошие только помнил.
TUMMA
Tuo oli tumma maammon maija
syntymässä säikähtänyt,
näki kauhut kaikkialla,
haltiat pahat havaitsi,
ei hyviä ensinkänä.
Pani äiti paimenehen. —
Paimen metsästä palasi,
tuli outona tupahan,
haasteli haralla hapsin:
«Oi emoni, älä minua
pane kaijan paimenehen!
Lempo seisoi suon selällä,
Hiidet himui kankahalla,
juuttahat jälestä juoksi,
maasta Maahinen kohosi.»
Ei pojasta paimeneksi. —
Pantihin kalan kutuhun.
Palasi mereltä poika,
tuli valjuna tupahan,
kertoi kynnet kylmillänsä:
«Kauhea saloilla kansa,
meren kansa kauheampi!
Näin minä Tursahan tulevan,
meren kahtia menevän,
Kalpea karilla istui,
Tyhjä alla ammotteli.»
Ei pojasta merelle miestä. —
Pantihin palon tekohon,
Palasi palolta poika,
tuli vauhkona tupahan,
sanoi silmin seisovaisin:
«Hirveät meriset hirmut,
tulen hirmut hirveämmätl
Sylki kyyt kyventä, liskot
puhui liekkiä punaista,
Syöjätär porossa keitti,
Kehno käänti kattilata.»
Suku jo surmata saneli:
«Mitä työstä tyhjän miehen!»
Ennätti emo etehen,
kyyditti kylän kisoille.
Palasi kylästä poika,
ei tohi tupahan tulla,
kujilla kuvahtelevi,
piilee peltojen perillä;
löysi äiti seisomasta
takaiselta tanhualta.
Poika kaulahan kavahti:
«Ei emoni, kantajani!
Paras on miiiun paeta,
paras mennä näiltä mailta,
mennä Kalman karsikkohon,
piillä Tuonelan pihoillel
Kolkkoja kotona näin ma,
kamalampia kylässä!
Veräjällä Vento seisoi,
Vennon poika portahalla,
loukossa Vahinko vaani,
Kouko kohtasi ovella.»
Tunsi äiti tummaisensa,
tunsi jo tuhon-alaisen
syntymassa saikkyneeksi;
itki, itki, ei evannyt,
virkkoi, vienosti saneli:
«Niin menekin, poloinen poika,
mene kuolon kuusikkohon,
vainajien varvikkohon,
tuvan taakse taaton saaman,
lempean lepotiloille,
missa seisoo puut pyhaiset,
hongat himmeat puhuvat
ollehista, mennehista,
murehessa yon ikuisen.»
Taatto haudassa havasi.
«Mita itket, heimon helmi?»
«Tuota itken, oi isoni
ei minuhun metsa mielly.»
«Lehto laululla lepyta,
niin teki isatkin ennen.»
«Tuota itken, oi isoni,
ei minusta merelle miesta.»
«Ahti uhreilla aseta,
niin teki isatkin ennen.»
«Tuota itken, oi isoni,
ei tuli minulle tuttu.»
«Tuli kytke kahlehisin,
niin teki isatkin ennen.»
Yhä itki heimon helmi.
«Mitä itket, oi iloni?»
Tuska ilmoille ajoihe:
«Oi isoni, ota minutkin
kera Kalman kartanoihin,
kun olen maammon tumma lapsi,
syntymässä säikähtänyt,
näen kauhut kaikkialla,
enin ihmisten elossa.»
Nousi ääni nurmen alla,
sana Tuonelta samosi:
«Säikkyivät isätkin ennen,
toki aikansa elivät.
Autio elämän aaniu,
Manan ilta autiompi.
Pirtit on pienet Tuonelassa,
maan alla kaitaiset kamarit,
kuu ei loista, päiv’ ei paista,
vksin istut, yksin astut,
toukka seuloo seinähirttä,
itse seulot itseäsi
ikävässä ainaisessa,
haikeassa, vaikeassa.»
Poika Tuonelta palasi,
tuli miesnä hiljaisena,
istui tuttuhun tupahan;
kohenti takassa tulta,
talon töitä toimirteli,
hymysuin hyreksi joskus
sinipiioista saloilla,
vellamoista veen selillä:
meni merelle, metsähänkin,
veti verkon, asetti ansan,
niin eli ikänsä kaiken,
ei iloiten eikä surren,
pannen päivät päälletyksin
niin tulevat kuin menevät,
niin paremmat kuin pahemmat;
päällimmäiseksi paremmat.