Текст книги "Чертовар"
Автор книги: Евгений Витковский
Жанры:
Ужасы
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 30 страниц)
Итак. Налицо удар по голове на манер Истинных, медведевская молясина, отсутствие документов и негритянское происхождение. Глинский прикинул, что раньше он и с половиной таких улик успешно выходил на след очередного противозаконного корабля, припирал корабельщиков к стенке и… всего лишь принуждал зарегистрироваться, а дальше пусть у Старицкого голова болит. Интересно, у кого сильней болит голова: у генерал-майора, когда но становится вахтером, или у Кавеля, когда он мучится над убиенным негром? У Вероники Морганы, к которой пошел трудиться Старицкий, в офисе одни бабы. Зато вахтер у нее – генерал-майор. Престижно.
Заскулил телефон, и тут же прозвучал резкий звонок в дверь. Глинский такие ситуации ненавидел, но решил, что за дверью подождут полминуты.
– Слушаю, – выдохнул он в трубку.
– Кавель Адамович? – спросил мужской голос с неуловимым провинциальным акцентом.
– Я вас слушаю, – повторил Глинский.
– Кавель Адамович, если вам будут звонить в дверь, ни в коем случае не открывайте…
– Уже звонят!
– Ни в коем случае! Скажите, есть кто-нибудь, кто мог бы вам помочь… не по службе, а лично, так сказать? У меня нет времени, у вас его тоже нет. Я могу только передать кому-нибудь ваши слова, кого-то вызвать, дать телеграмму – но только если это человек сильный, способный вас защитить…
В прихожей раздался выстрел. Кавель оглянулся. Судя по щелчку о плинтус и брызнувшие щепки, стреляли не в дверь, а под нее. Кавель соображал быстро: видимо, опасность была серьезной.
– Запоминайте! – выпалил Глинский. – Тверская губерния. Арясинский район. Село Выползово. Тертычному Богдану. Текст. Спаси если помнишь. Каша тэ-че-ка…
– Немедленно шлю! – сказал голос, и прозвучали гудки отбоя. Кавель достал служебный «бош», шестьдесят четыре выстрела в минуту на автоматическом режиме, семь первых рассматриваются как предупредительные, самое то что надо для перестрелки в квартире, по заверениям инструктора, во всяком случае. Но Кавель боялся, что сейчас это мало поможет, и не зря боялся: до автоматического режима дело не дошло. Дверь открылась, и прямо в лицо следователю ударила сильная струя; уже теряя сознание, он заметил, что жидкость – коричневая, резко пахнет мылом и недорогим армянским коньяком, ныне известным как бренди «Вечерний». Огнетушитель они, что ли, такой гадостью зарядили? – еще успел подумать Кавель, захлебываясь. Он потерял равновесие, закашлялся; из коридора вылетела сеть, опутавшая его с ног до головы, а через миг кто-то непомерно проворный уже заклеивал Глинскому рот и уши пластырем. Глинский сквозь коньячный дух и мыло успел заметить, как омерзительно возник другой запах, приторно-сладкий, и сознание покинуло Кавеля на той мысли, что теперь, когда его убьют, всю уникальную коллекцию молясин уничтожит первый же изувер: найдет свою, порадеет, приберет, а остальные спалит, растопчет, поломает, – дальше были только тьма и тишина.
В комнату вошли двое санитаров, следом явился полицейский майор с нашивками медицинской службы. Он осмотрел спеленутого и усыпленного Кавеля, отклеил пластырь на глазах, пощупал пульс, остался доволен. Закурил длинную «Императорскую» пахитоску фабрики «Суматра», – нынче они снова вошли в моду.
– Грузите, – сказал он санитарам и третьему человеку, все еще державшему опорожненный из-под коньяка и мыла огнетушитель.
– На Неопалимовский, десятый бокс. Не давать просыпаться. Следить за пульсом.
Из-за его спины высунулся кряжистый горбун, сощурился.
– Кондратий Глебович, – укоряюще сказал он, – можно ведь и прямо нам сдать. Чего вам возиться?
Майор брезгливо посмотрел на горбуна, благо был на две головы выше.
– Пятьдесят процентов – не деньги. Уплатите все сто, будет разговор. Еще двадцать пять за оказанное сопротивление. И еще пятьдесят за нанесенные моим людям травмы.
– Кондра-атий Глебович, – горбун присел от майорской наглости, – мы же половину заплатили вперед, а вторая при мне! Ну, посудите сами, кому он нужен, кроме нас?
– Мне нужен, – отрезал майор, – очень ценный экземпляр. Долихоцефал. Для вивария. Вскроем череп, исследуем. Потом, конечно, уже не нужен будет. Потом забирайте даром, даже… десять процентов верну.
Горбун присел еще ниже.
– Ну, Кондратий Глебович, ну, мы же уговаривались… Ну, вы за горло берете… Какие там травмы… Нет у меня сейчас таких денег на руках…
– И не надо на руках. У вас три дня. Он у меня на Неопалимовском поспит. Привозите деньги, живым налом. Лучше желтым перчиком, тогда… пять процентов уступлю. И не дурите, у меня боксов много, и вовсе не во всех капельницы и сиделки, как в десятом, там у нас другие приспособления имеются. – Майор посмотрел на часы. – Так что до пятнадцати ноль-ноль в понедельник, двадцатого то есть, можете перчиков привезти. Аржаны зеленые, можно синие, новые, немятые, но принцев мне маленьких уже никаких, амадеусов не разменяешь потом… Не привезете – сделки не было, аванс аннулирован. Приступаю к научным изысканиям. Всё. Логгин Иваныч, всё. Дискуссий не будет.
Горбун насупился.
– Нехорошо вы с нами, нехорошо. Привезу, конечно, но вот ужо будет на вас Начало Света, будет!.. Еду, еду…
Горбун исчез. Майор проследил за погрузкой Глинского на носилки, проводил санитаров до двери. Потом быстро вернулся в кабинет, жадно пошарил глазами и схватил гордость хозяйской коллекции – слоноборскую молясину. Сунул за полу форменной шинели и вышел из квартиры, не забыв спрятать окурок «Императорской» в тяжелую золотую пепельницу с крышкой, саму же пепельницу – в боковой карман.
На кухне сиротливо и очень медленно отмерзала треска. Дважды звонил телефон, но взять трубку было некому. Затем ее нехотя сняли: на место происшествия явился участковый, – соседи все-таки перепугались выстрела, позвонили в шестьдесят четвертое. Участковый был росл и угрюм, в трубку только сопел. В трубке тоже молчали. Участковый глянул на определитель номера: увы, звонили из автомата. Наконец, тишина раскололась.
– Ты не жди, что я вернусь, – сказал женский голос. – Если хочешь, подай в суд. На бывшей площади Прямикова, нынче она Андроньевская. Повестку пришлешь Веронике Моргане в офис, она знает, где меня найти.
Участковый внимательно прислушался к гудкам отбоя, положил трубку. Квартира была пуста, однако время рабочее, и мало ли что. Вызов, безусловно, ложный. Взгляд участкового скользнул по стеллажам – и застыл, остекленел. Полицейский схватился за край стола и медленно опустился в хозяйское кресло, потом достал шарик нитроглицерина и рассосал его. С тревогой поглядел на часы, поднес к уху. Снова поглядел на часы, потом задумчиво сверил их показания с термометром, укрепленным за окном, в открытой всем весенним ветрам лоджии. Потрогал свой лоб, убедился, что сильного жара нет. Потом тихо ругнулся и шагнул к полке Глинского, на которой обрел предмет, столь сильно потрясший его сердце. Это была редкостная, из розоватой кости сработанная «воробьясина»: на ней один воробей стремился заклевать другого, – и, понятно, наоборот.
– Настоящая, киммерийская… – пробормотал полицейский, – миусской, наверное, резьбы. Ох, не зря догадался на Рождество жареными воробьями разговеться, – вот, хотя бы увидел… Взять, что ли? Нельзя, заметят…
Полицейский принюхался, посмотрел под ноги. Похоже, здесь кого-то с мылом выкупали в коньяке. На мгновение страж закона задумался: может, такое необычное радение тут было? Как, интересно, выглядит она, эта, ну, коньясина?.. Заветная игрушка с дерущимися воробьями заградила очи его разума, спеленала весь полицейский здравый смысл. Участковый охватил вожделенный предмет обеими руками, накрыл подвернувшейся салфеткой, сам себе сказал: «Ну, Ефрем Илларионович, помогай Кавель, давай теперь Кавель ноги!» Бормоча «Мучениче Кавельче, по… помогильче!», – заложил полицейский молясину за пазуху и рванул из квартиры Глинского куда подальше, не подумав составлять акт: приставы-гибельщики непременно заметят, что святая воробьясина прилипла к рукам участкового, уж лучше с погонами проститься, чем с ней.
Только-только убрался участковый из подъезда дома на Волконской площади, как в квартире Глинского опять зазвонил телефон – долго и назойливо, терпя и сороковой звонок, и пятидесятый, кто-то пытался призвать Кавеля Адамовича к трубке. Телефон все-таки умолк, но причиной этого был примечательный факт: в будку напротив дома Глинского, стоявшую возле овощного магазина, постучал человек средних лет, нахальной и не совсем трезвой наружности, и спросил Глинскую, зачем это она и звонит и глядит в бинокль одновременно; бинокль ему не нужен, а вот телефон – весьма. Клара извинилась, мысленно выругала себя за лишнюю бдительность. Видела она, что и вытрезвительская машина убыла, и полицейский вниз по переулку рванул, так что давно пора было приступать к собственному делу. Неумело изображая, что сгибается под бременем хозяйственной сумки, Клара вошла в свой бывший дом, где надеялась не встретить никого из соседей; в этом она преуспела, – по меньшей мере, ни с кем здороваться не пришлось. Поворочала ключом, удивилась, что дверь не отпирается, случайно обнаружила, что та вообще не заперта.
Из шкафа в прихожей Клара достала две молясины, как две капли воды похожие на образец, ранее предъявленный Вероникой: на каждой баба бьет дубиной другую, тоже с дубиной. Всем ведь известно, что Кавель была женщиной, само слово-то женского рода ведь! Теперь предстояло найти еще две, именно про четыре священных круга в коллекции Глинского писал в своем доношении вахтер Старицкий, а Вероника, глава корабля, ему верила, он много лет был у нее на окладе, она его в генералы произвела, а теперь и еще повысила. Моргановцы карали за владение священной мельницей даже нетрусливых вишну-ётов, не говоря о потересознаньевцах и рядовых коллекционерах. Но предание медленной смерти возлагалось на более опытных сестер. Кларе было приказано лишь изъять молясины.
Искомые шедевры нашлись в особой застекленной горке, где владелец держал хрисоэлефантинные экземпляры – иначе говоря, сработанные из мамонтовой кости и золота. Золото шло на инкрустацию, вопреки нормальной традиции: вообще-то именно слоновой костью полагалось бы изображать белые руки Кавелей-девиц. Но тут именно руки были золотыми: слыла великомученица Кавель величайшей мастерицей на все руки, мотыгу изобрела, колесо, сеяла-пахала, скот разводила, на охоту ходила, а как явилась на нее с дубиной лютая, эта, как ее, ну, – и понеслось радение. За такую молясину, антик-обсоси-гвоздок, отдавали жизнь люди и почище бывшего супруга Клары. Вероника Моргана не могла оставить святые вещи еретикам на поругание, попади такая молясина к окаянным «ярославнам премудрым», так растопчут, осквернят, чур, чур, чур.
Теперь упаковать: весят четыре штуки немало, можно не делать вида, что тяжесть несешь; выйти из дома, дотащить до бывшей «Софии», два квартала отсюда – вот и кончен «послух», посвятит ее Вероника в настоящие сестры. Но серьезно боялась Клара, что еще по пути налетят на нее со знаменитым воплем «Лихо! Лихо! Кавелиха!» – окаянные врагини-ярославны, силища-то у них ярославская, немалая, отымут сумку, могут и убить. А не убьют, так и сама Вероника не легка на руку, и прощай тогда мечта о мире во всем мире, о долгожданном Начале Света! Клара узкими переулками засеменила прочь от Волконской, дворами бывшего Совета Министров РСФСР, потом он же музей рукоприкладства имени Ильи Даргомыжского, поскорей к Веронике, та, небось, уже струны рвет на контрабасе. Это была правда: на своем медитативном контрабасе, без которого и мантры-то в голову не лезли, Вероника Моргана с утра третий раз меняла струны, так изнервничалась.
Однако слишком долго квартира Глинского, как всякое святое место, пустой оставаться не могла. Вызвавший сразу после выстрела полицию сосед, ночной таксист Валерик, позвонил в дверь трижды, длинными звонками. Потом осторожно толкнул, – дверь, понятно, распахнулась. Кошачьей походкой вошел двухметровый таксист – в котором безошибочно распознавалось лицо кавказской национальности – в прихожую, заглянул в пустую гостиную, на кухню, в ванную, в сортир, и лишь потом заглянул в кабинет. Жадным взглядом обшаривал он стеллажи Кавеля Адамовича, искал вожделенный предмет, а найдя – рухнул на колени, точь-в-точь как стояли фигуры на искомой диковине. Точней, Кавели стояли там на коленях поочередно; этот толк кавелитов возник при толковании строки из народной песни «Может быть, и просил брат пощады у Кавеля». Пошадовцы-коленопреклонцы, от которых недавно со скандалом отложился корабль «низкопоклонцев», полагавших, что не на колени повалился Кавель, а злому брату в ноги повалился, – так вот, пощадовцы твердо верили, что Кавель перед смертью только встал на колени и кроток был до последнего мгновения. Валерик, пользуясь профессионально ночным образом жизни, нередко возил единоверцев на радения в Ясенево. Он-то знал, как люто не хватает сейчас молясин: добрую половину истребили раскольники, и хуже, эти отщепенцы отрядили тайного человека в Арясин и там заказали еретическую, невиданную доселе молясину, сразу прозванную в народе «челобитной», – ну, а крепкие в старой вере пощадовцы оказались в положении евреев после погрома. Кое-кто, конечно, кое-что уберег, но мало, мало для простого ежедневного поклонения, чего уж мечтать о правильном ежедневном – пятиразовом!..
По неказистости, по топорности фигур – как того требовала простая вера пощадовцев – Кавель Адамович таких молясин держал в коллекции всего одну. Да Валерик и не ждал найти больше, к тому же когти отсюда нужно было рвать поскорее, он-то, сосед как-никак, был тут засвечен насквозь. Но он понимал также, что покуда здесь есть хоть одна молясина, пусть вовсе непонятная, место это для кого-то свято, а потому и пусто не будет. Сделать то, чего хотел бы больше всего – сжечь всю эту ересь к чертовой матери – он никак не мог: огонь перекинется на его собственную квартиру, пожарные же, завидев столько благодати в квартире Глинского, займутся прежде всего грабежом, – в итоге его же, Валерика, квартира дотла как раз и выгорит.
Мартовский день клонился к вечеру, из ярко освещенного магазина, на который смотрели окна квартиры Глинского и лоджия, потекли ручейком люди с тыквами невиданных размеров. Сегодня владелец магазина сбывал невостребованные московским землячеством невест-украинок тыквы; видать, пошел мартовский свадебный сезон, когда бабы дают согласие, а не наоборот, потому что когда жениху-сватающемуся дают отказ, то ему тыкву выносят, «гарбуза» по-ихнему. Тыква – предмет долговременного хранения, но не вечного же, так вот, пустил их г-н Курултаев в продажу за бесценок, поштучно. В метро нынче постановлением мэрии вход с тыквами был воспрещен, предполагали, что слишком уж соблазнительно вмонтировать в них что-нибудь взрывное. Поговаривали, что скоро перестанут пускать в метро с кабачками, а там – бери выше – и с огурцами. Но на кабачки и огурцы пока не было сезона, а тыквы до метро не докатывались, из них варила кашу беднота, ютившаяся в старых домах вокруг Волконской.
Ветхая старушенция, обеими руками обнимая необъятную тыквищу, перебралась от овощного к подъезду дома Глинского, втиснулась в него, тяжко отдуваясь, без помощи лифта взобралась на третий этаж, а там, не выпуская тыквы из рук, ногой отворила дверь молясинной квартиры, вошла, и опять же ногой за собой дверь затворила. В кабинете старушенция заметно оживилась, позыркала дальнозоркими глазками по полкам и очень быстро нашла то, что хотела. «Ной, не ной – Антиной иной!» – пробормотала она, ловко приподняла заранее спиленную крышку тыквы и опустила в полое нутро овоща неприглядную для стороннего взгляда антиноевскую молясину, выполненную в виде круглого ковчега; кто знал секрет, мог приоткрыть окошко, включить подсветку, а там творилось такое, что и в порнографических фильмах показывать обычно стесняются. Старушка на разглядывание времени не имела, она дело сделала, пыль с полки шалью подмела, тыкву захлопнула – и своим ходом отбыла в переулки, прилегающие к Волконской. Очень вовремя. У подъезда с визгом затормозил шестисотый мерседес, из него вышел статный подполковник с двумя битыми змеями на погонах, потом выскочил шофер, держа объемистый саквояж. Оба, подполковник и шофер, устремились в жилье Глинского, никого там, понятно, не ожидая застать. Валерик наблюдал за ними в щелку из-за собственной двери.
Подполковник, в отличие от предыдущих визитеров, тщательно запер за собой дверь, снял фуражку и огляделся. Потом надел фуражку и откозырял своему же шоферу:
– Осмелюсь доложить, госпожа генерал-подполковник, могу приступить к выполнению приказа!
Шофер-генерал, вдали от посторонних глаз и не думавшая притворяться мужчиной, небрежно бросила подполковнику саквояж и направилась в кабинет Глинского.
– Эта… Эта… Эта… – тыкала женщина-генерал в хозяйские сокровища, те перекочевывали в саквояж. Отбор был закончен в несколько минут. Липовый шофер по незаметному жесту начальства осмотрел пепельницы. Все было тщетно, ни единой щеповской молясины не имелось. Генерал-шофер стояла посреди комнаты и сверлила подполковника-шофера взглядом, а он растерянно смотрел в окно, дожидаясь озарения.
– В прихожей! – Генерал только фыркнула. Велик щеповский корабль, не обделил Кавель подлинную щепу от Своих порубок, умные щеповцев уважают, глупые боятся: но как могла отсутствовать в знаменитом от Москвы до самого Арясина собрании Глинского щеповская молясина? Щеповская у окна должна стоять, на почетном месте – даже у атеиста, даже у еретика поганого! Кто посмел спереть без ведома?..
Прав оказался, однако, подполковник: разве что не приплясывая, вернулся он в кабинет, держа в руках две громадные и очень тяжелые молясины, такие поставить на стеллаж хозяин просто не смог бы, диаметр основания – двадцать вершков, наш русский ярд. Генерал поняла причину недолжного размещения священных предметов и мысленно помолилась за упокой души бывшего владельца; что ж, не виноват он, что не по деньгам ему было под щеповские шедевры заказать хрустальные ковчеги-поставцы. Голый-босый хозяин, даром, что Кавелем звали, ну – вредные игрушки теперь – в саквояж, а драгоценности нужно упаковать отдельно. На просторных кругах стояли атланты, кряжистые, наподобие тех, что у Эрмитажа в Питере балкончик отжимают. Каждый держал за спиной булыжник типа «орудие пролетариата».
– А походных у него что ж, ни одной? – брезгливо спросила генерал.
Подполковник повторил обыск – походные щеповские маскировались обычно под пепельницу с обсидиановым блюдцем. Но нет, некиммерийскую дешевку Глинский у себя держать брезговал. Значит – сперли. Ну, да ладно, все наши будут, упокой, Кавель, душу Кавеля-хозяина на лоне Кавелевом. Генерал, оформляя Глинского к себе «безнадежным следователем», убедилась: ни серьезных покровителей, ни связей «каких надо» у него не было. За все годы работы в Федеральной Службе этот олух не позаботился о плацдарме для отступления на черный день! Ну, упокой, Кавель… Неправота неправых, и к тому же еще всяческая неправота, так сказать…
Подполковник достал еще один саквояж, упаковал драгоценности, и бывшее начальство Глинского покинуло квартиру. На улице генерал немедленно вернулась в мужское обличье и угодливо юркнула за руль, подполковник же степенно сел справа, и мерседес отчалил.
Свечерело почти вовсе, а поток посетителей в квартире Глинского не иссяк. Забежал на минутку техник-смотритель, спер перелетную журавлясину средней сохранности и был таков. Заявился сосед с последнего этажа, кровожадно схватил «стреляную» с пулеметами, несколько раз чихнул от поднятой пыли и вознесся домой на лифте. Мелкой трусцой добежал с рабочего места в бывшей «Софии» бывший коллега, вахтер Старицкий, уволок все три «влобовские», ибо тайно к влобовцам принадлежал, – как не примкнуть к тому, чем заведуешь? Почтальон позвонил раз, позвонил два, а потом прокрался и сунул себе в сумку драгоценную и загадочную «сизокрысину», предмет поклонения чуть ли всех сотрудниц Трехгорбой Мануфактуры. Наконец, почтенный господин Курултаев пришел из своей квартиры над овощным магазином: он целый день следил в бинокль и в зеркало, и вот теперь, выждав нужное мгновение, лишил коллекцию Глинского возможности бороть кого бы то ни было духом китьим. Из-под рухляди в лоджии вынырнул лысеющий акробат, размассировал затекшую за сутки выжидания поясницу, спрятал на груди под трико «душеломовскую» и, как пришел через лоджию, так через нее и сгинул. Поток посетителей не иссякал до позднего вечера, чуть не последними из музея Даргомыжского приходили «духорусские спасателевцы», обе женского рода – и ничего себе.
Когда полки Глинского стали напоминать советскую библиотеку, по которой прошлась цензура, явился гость, визита которого никак не робкий Кавель Адамович, глядишь, перепугался бы. Пришел тот самый негр, душераздирающие фотографии чьего раздолбанного черепа все еще валялись на столе в кабинете. Негр был в куньей шапке, он ее в прихожей сунул в собственный карман, и никаких повреждений на его черепе как будто не имелось. Негр вкусно закурил толстую сигарету, обозрел полки, покачал головой, поцокал языком. Неторопливо произнес несколько выразительных ругательств на английском, испанском, русском, двух креольских и одном не известном науке языках. Потом развернул два холщевых мешка и, взметая пыль, стал загружать молясины в мешки почти без разбора, однако при этом точным офенским жестом заворачивая каждую в заранее приготовленный кусок оленьей замши.
Полки опустели прежде, чем заполнился мешок. Негр прикинул на вес, вернулся в прихожую и открыл шкаф-запасник. Все повторилось: сигарета, ругань, цоканье, но теперь молясины под завязку заполнили оба мешка. Негр докурил вторую сигарету, аккуратно завернул окурок в замшу и опустил в карман. Потом закинул мешки за плечи и удалился прочь, не привлекши ничьего внимания, – потому что Валерик давно отбыл на ночную работу в Ясенево.
Наступила пауза – больше у Глинского взять, кажется, было нечего. Прошло с четверть часа – и длиннопалая рука в шевровой перчатке аккуратно приотворила многострадальную дверь; в прихожей возник человек, ни на кого из прежних не похожий. Он был высок, массивен, длинноволос, – ни тени хмеля, в котором он несколько часов назад стучал в телефонную кабинку Клары Глинской, не сохранилось в его лице. В пальцах, желтых от никотина, поздний гость вертел почтовую квитанцию. Оглядев квартиру, он убрал квитанцию в нагрудный карман. Ни полки из-под молясин, ни пустые комнаты его не заинтересовали, он прошел на кухню.
– Размерзай! – резко, с самым неуловимым из возможных акцентов приказал он треске на столе. Рыба послушно нагрелась и потекла ручьями. Выждав несколько минут, гость вырвал у рыбины глаза: к мизинцам на его перчатках со стороны подушечек были прикреплены крючки наподобие коготков. Глаза рыбы оказались крохотными трубками, на каждой поблескивал объектив. Один из них весь день смотрел на входную дверь, другой – в кабинет.
– Отлично! – сменив акцент, по-московски сказал гость и спрятал трубочки в карман на рукаве. Затем деловитый гость вернул не вполне отмороженную треску в морозильник и прибавил мощности. Так скорей замерзнет, еще пригодится, может быть, хотя нормы хранения и нарушаются. Да и какое хранение!.. Гость в перчатках быстро исчез, его-то начальство надолго не отпускало. Квартира опять опустела.
Теперь осиротевшее помещение не тревожили ни телефонные звонки, ни гости, и время шло к двенадцати, когда в квартире появился последний посетитель. Это был мальчик лет десяти-двенадцати, одетый в не столь давно восстановленную на Руси гимназическую форму, с перетянутой широким ремнем талией, с игрушечной шпагой у левого бедра. Мальчик погулял по квартире, заглянул в пустой холодильник, где с лютой скоростью задубевала одинокая треска, лишенная к тому же органов зрения, – а потом выдвинул ящики письменного стола. В нижнем он обнаружил нечто, упущенное всеми предыдущими гостями. Вырезанная из любимого киммерийскими мастерами дерева-эндемика, миусской груши, плодами которой откармливают рифейских раков близ полярной реки Кары, была отставлена Глинским в этот ящик единственная молясина в коллекции, которую он не смог ни понять, ни идентифицировать с каким-либо кавелитским толком. Диск из горного хрусталя, чертова жила, сама драгоценная древесина – ничто не поясняло сюжета молясины, на которой виртуозно вырезанные фигурки бобров, замахнувшихся друг на друга бревнами, казалось, вот-вот расколошматят друг друга. Такая молясина подразумевала обожествление бобра, что ли, или, быть может, такой молясиной пользовались бы сами бобры – будь они не только существами мыслящими, но и кавелитами. Однако в фольклоре на этот счет Глинский не отыскал совсем ничего.
Мальчик нежно погладил дно молясины, потрогал фигурки, хранившие следы нечеловечески искусной обработки. Молясина перекочевала в ранец к мальчику, тот надел его, убедился, что трофей не бултыхается, и тихо вышел из бывшего дома Глинского, а с последним ударом курантов на Спасской башне исчез в воротах близлежащей типографии «Богатый пролетарий».
Настала ночь. Москва радела больше и усердней обычного.