Текст книги "Чертовар"
Автор книги: Евгений Витковский
Жанры:
Ужасы
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 30 страниц)
Взмахнув кистенем, грохнул он в подвернувшуюся поверхность – попросту говоря, в стену, и отломил тем самым приличный кусок белого богозаводского известняка. Камень рухнул без видимых последствий, но громко, и бобер-зубопротезист Дунстан помолился сразу обоим Бобберам, и убитому, и убившему, возблагодаряя их за то, что не угораздило его в том углу возле входа в молельню прикорнуть.
Дунстан, он же в далеком прошлом Дунька, седеющий и жизнью битый бобер, был некогда первейшим мастером по съемным протезам среди полногражданственного, равнодельфинного народа бобров, второй после людей разумной расы Киммерии, и принадлежал к богатому и многочисленному клану Мак-Грегоров. В результате сложных козней своих же сородичей по клану, враждовавших с другим богатым кланом, Кармоди, а уж заодно и с третьим – кланом озерным бобров о'Брайенов, был он выдан головою людям на судилище, побитие и побритие; был осужден и переправлен в закрыто-режимый монетный двор Римедиум Прекрасный, что располагался на правом берегу Рифея за довольно широкой протокой, отделявшей его от Земли Святого Эльма, самого восточного из сорока островов древнего града Киммериона; именно ссылкой в Римедиум обычно заменяли в Киммерионе смертную казнь. Там он влачил жалкое существование, лишь смутно, хотя правильно догадываясь, насколько скверным стало существование самих бобриных кланов, сдуру лишивших себя единственного протезиста-виртуоза. Из прозябания в пустом, давно ничего не чеканящем Римедиуме Дуньку почти случайно вызволил офеня-ренегат Борис Тюриков, тоже загремевший в узилище из-за коварства, да и из-за безумия Золотой Щуки, пообещавшей офене исполнить девять его желаний; считать щука так долго не умела, офеня же не мог толком ничего сформулировать и тратил чудеса впустую, покуда на самом последнем излете не догадался заставить щуку выполнить последнее его хотение (кто его, знает – может, это глупая рыба сочла их и за два последних, этого никто не понял): груженная серебряными монетами лодка «Кандибобер» посуху вывезла Тюрикова из Римедиума, из Киммерии – и доставила на скотный двор мещанина Черепегина прямо в Богозаводск, где у бывшего офени имелись и кредит, и солидное влияние на хозяина. В той же лодке почти случайно оказался и Дунстан; хотя проклятие Бориса и уморило все человеческое население Римедиума, но бобер-то человеком не был.
Очень скоро Борис Тюриков прибрал к рукам все хозяйство Черепегина: заставил его себя усыновить, передать первородство и все имущество, сделал двух младших по возрасту сводных братьев фактическими рабами своего сектантского толка «Колобковое упование»: доктрина в нем была обычная, кавелитская (Кавель Кавеля), но мифология восходила к наиболее укорененной офенской, к образу хитромудрого офени Дули Колобка, ничего не оставившего в веках, кроме нехитрой песенки – «Я от дедушки трах-бах, и я от бабушки трах-бах». Изобретение же формальной, обрядовой стороны для своего «корабля» взял Борис Тюриков, теперь уже Борис Черепегин, на себя. И, как всякий основатель религии, быстро разбогател, – хотя, понятное дело, до Поликрата Кальдерона Хаппарда ему было далеко, но он к этому и не стремился, ибо, как всякий опытный купец, опасался избытка везения.
Молясину Тюрикова не опознал бы и сам Кавель Адамович Глинский, бывший следователь Федеральной Службы и все еще несравненный по квалификации эксперт в данной области. Молясину Тюрикова трудно было бы поставить в коллекцию: она была живая, если не вдаваться в подробности, то составлялась она из двух человек, бегущих по кругу, придерживающихся при этом за два конца здоровенной перекладины, – и оба человека, и все присутствующие в исступленном темпе повторяли: «Я от Кавеля ушел, да я от Кавеля дошел!» Первую такую молясину составили родные сыновья Черепегина-старшего. В обязанности привезенного случайно Дунстана как-то незаметно вошла смазка центральной оси, подметание помещения радельни и множество мелких услуг, которые он оказывал неуклонно растущему числу адептов колобковского учения. Поскольку колобковцы, бегая по кругу, тратили много сил, требовалось подкрепление оных. А что же лучше годилось для этого, как не свежий, духовитый сахарный колобок, съеденный прямо во время радения? Крошки колобков доставались Дунстану, он теперь, если и не бывал сыт, то не голодал, в отличие от времен Римедиума, когда его единственным пропитанием порой служило дерево подгнивших свай причала. Чтобы совсем не впасть в безумие, Дунстан помаленьку стал делать зубные протезы людям, – по бобриной, конечно, технологии. В частности, именно Тюриков-старший, он же нынче Подкавель, носил именно его протезы, выточенные из драгоценного рога нарвала, который невежественные люди Европы многие столетия считали рогом сказочного животного единорог – невозможного уже потому, что питался этот легендарный зверь чужой невинностью, притом ее никак не употребляя в дело. Бобер в такие сказки не верил, но с Ледовитого океана рог нарвала иной раз привозили, а хозяину дома это было по карману, благо весь труд мастера Дуньки обходился бесплатно.
Дунька прибыл в Богозаводск прямо на черном «Кандибобере», и своими глазами наблюдал, как последовательно Борис Тюриков прибирает к рукам и лодку с серебром, и хозяина дома со всем его добром, как строит живую молясину, допускает к ней первых прихожан, как у прихожан меняется цвет лица, – Борис вместо привычного рациона (водки под кислую капусту) заставил народ вкушать сахарные колобки с пряностями, чем, кстати, повысил в городе рождаемость, – наконец, осознал Дунька, что забирает Борис в свои руки власть, простираемую далеко за пределы Богозаводска, о расширении ее радеет и все его последователи радеют вместе с ним. Однако сейчас Дунька раньше всех понял, что могущество, нажитое годами, рушится в один миг. Он уже некогда пережил подобное из-за межклановой склоки, ввергнувшей его из уютного зубопротезного кабинета в адские бездны монетного двора. Тогда сгинул Римедиум. Сейчас пришла очередь Колобкового Упования.
Тюриков сейчас уже был далеко; вообще-то предполагал он нападение на свой корабль со стороны сектантов-конкурентов, возможно, даже со стороны союзников, а дождался просто разъяренной толпы, требующей ответа на тургеневские вопросы; как человек опытный и к тому же потомственный архангелогородец, он знал, что в такой ситуации надо сперва делать ноги, а потом все остальное. Путь для отступления у него был плохой, строительство второго корабля в городке Малое Безупречье он едва успел начать, так что отступать оставалось только под защиту ненадежного союзника – Кавеля Адамовича Глинского. Того самого. Истинного. Ересиарха.
Погубила его между тем не столько жадность, сколько офенская любовь к порядку. Ну зачем было призывать дьявола, подчинять его, заставлять оборачиваться сукой спаниельной породы, – ведь требовалось Борису всего-то три-четыре аршина нерезаной чертовой жилы, дабы укрепить корабельную молясину! Зачем долго ловил он на Камаринской дороге ничего худого не ждущего от жизни офеней, отбирал молясины, бывших владельцев хоронил как усопших на пути, точно соблюдая обряды – а потом подолгу ругался над каждым добытым мешком, ибо то вместо молясин доставались ему трофейные японские телевизоры, то и просто пшеничная мука, то все-таки молясины, но таких видов, где чертова жила не нужна, то такие, где ее чуть: самый большой из добытых за несколько лет грабежа цельный кусок составил немногим более чем поларшина. Ну, а дьявол, которого он послал к Богдану за ненарезанной чертовой жилой, раз за разом честно возвращался, едва уклонившись от попадания в автоклав к Богдану. Дьявол был связан клятвой добыть и вернуться, однако слова «а без добычи не возвращаться» Борис произнести не догадался, и теперь дьявол знал, что покуда не исполнит он приказа и не добудет кусок жилы – да хоть из самого себя – так и будет он мотаться между Богозаводском и Арясином, словно маятник… в проруби.
Борис даже не мог выгнать дьявола, ибо в тоннах книг по наложению разных чар и наваждений не находил ни единого заклинания, которое заставило бы призванного им черта стать либо безопасно умнее, либо безвредно для хозяина сильнее, либо, на худой конец, убраться к своей собственной матери. Проще говоря – Борис не владел каталитической силой. Ни сила неверия, ни запах жареной рыбы не способны были даровать ему того, чего в нем не было изначально. Призванный им дьявол-спаниель, сам назвавший свою кличку, – почему-то звали его Выпоротком, это имя свело бы с ума Давыда Мордовкина, но тот, к счастью, не был в курсе дела, – находился вне привычной среды обитания, как бы в вечной командировке.
И однажды случилось так, что косорылые мужики-ловцы, выставленные Борисом близ Камаринской дороги в том месте, где от нее было рукой подать до Богозаводска, поймали вовсе не офеню. Наживку они использовали традиционную: ловили, что называется, на живца, точней, на голую бабу. В каменный мешок в подвале черепегинского дома был водворен бесчувственный, однако вполне живой главный гипофет Киммерии Веденей Хладимирович Иммер, которого Борис, покопавшись в памяти, вспомнил по имени. Пальцы выдавали в нем киммерийца. Мешки – офеню. Молясины при нем были почти обыкновенные: щеповские, влобовские, китоборские, еще с десяток разновидностей. Чертову жилу добыть опять не удалось. Но зато удалось добыть живого киммерийца, удалось приковать его к стене тремя цепями, за пояс и за руки, и не дать ему увидеть себя. Борис не стал убивать гипофета, как без размышлений убил бы офеню или десяток таковых. Он полагал, что держит в темнице человека, способного видеть будущее – а когда богозаводские мастера пыточных дел сказали, что ничего добиться от пленника не могут – все равно оставил в живых. Ибо полагал, что на крайний случай гипофет сгодится как заложник.
Попался Веденей на совершенной глупости, сгубила его задумчивость. Мешки его за время более чем тысячеверстного перехода, заметно полегчали. Да и странно было бы здесь, на предпоследнем отрезке Камаринской дороги, тащиться с полными мешками. Раскупали у него, точней, конечно, выменивали на общерусские деньги товар все больше недорогой: медвежатничьи молясины, стреляные, дуболомовские, богатырские, дружбонародные, словом, те, которые при обыске можно выдать за причудливую богородскую игрушку. Редко, трясясь от своей же смелости, обменщик рисковал спросить молясину еретическую, разнофигурную – живоглотовскую там, сволочанскую, китоборскую. Один раз сменяли даже щеповскую, было это у реки Суды, Веденей очень порадовался: весила подлая молясина чуть не пуд. Веденей был бы рад сбыть и вторую, но следовал офенскому закону: ничего не предлагать, чего не просят, а то предложишь человеку бумерасину, скажем – он же тебя ею по кумполу и огладит.
Устал Веденей. Пройденный им кусок России – и Великое герцогство Коми, и Архангельская губерния, и часть Вологодской, какую повидать пришлось – ничто из этого сердца его не пленило: холодно после Киммерии с непривычки, везде сплошная джипси-кола с марсианскими шоколадками, компьютерная игра в «армянский марьяж», ранняя черемша и домашняя лапша, и молясины, молясины, под каждым телевизором, в каждом школьном ранце. Переполнена была эта не очень-то перенаселенная страна нерешительными и малодушными людьми; здесь жили и не мучались, но радоваться жизни тоже не умели, здесь молились Богу и Кавелю, ждали Конца Света, Начала Света, а также и просто света – если на снабжающей электростанции случалась авария и его отключали.
В непонятное Веденей вляпался на окраине крошечного городка Нечаево-Кирилловска, в непосредственной близости от Богозаводска. За малые деньги пустила его к себе переночевать молодая вдова, малорослая, но крепкая женщина. Уложив спать обеих дочек, она погасила свет в избе, заложила ставни на костыли, умылась в сенях и через миг в чем мать родила нырнула под одеяло к Веденею. Вдова была женщина опытная, понимала, что человек с дороги и устал, даже предложила шепотом что-то насчет того, что, мол, поспи часок, все потом и вообще все путем. Гипофет хотел принять это предложение, но человек он был живой и достаточно еще молодой, хозяйка своего добилась очень быстро – и не раз. Умотала она киммерийца на совесть, особенно ее пленяли лапищи киммерийца и то, что вся она, вдова, в любой из них умещается.
Проснулся умотанный ночными кувырканиями гипофет, как можно это было предвидеть, уже в кандалах, в плену у «Колобкового упования», верной почитательницей какового ловкая вдова была уж который год. Борис Черепегин, некогда Тюриков, счел, что своего офени не бросят, что явятся его спасать – а тут-то он их и подловит.
В чем, кстати, был совершенно прав, ибо младший брат явился сюда именно за старшим – за Веденеем. Ошибался Борис лишь в оценке сил противника. О том, что без этого пленника Тюриков никаких нежеланных гостей мог бы не ждать еще десятилетия, он так и не узнал. Но родной город Бориса, Архангельск, был заложен царем Иваном Четвертым, с которого нынешний император как бы сорвал погоны – лишил почетного воинского звания «Грозный». Ибо довел тот страну до опричнины, до разрухи, до седьмой жены и до Бориса Годунова, чтобы не сказать хуже. Однако ни царю Ивану, ни экс-офене Борису не было свойственно думать о далеких последствиях принятых решений. Поэтому последствия обычно превращались в недальние и неприятные.
Так что среди полностью одуревшей толпы, которую мощными аккордами сицилийской музыки продолжал взбадривать из переулка стоявший на грузовичке кабинетный рояль, холодных голов имелось ровным счетом две, одна принадлежала Варфоломею, другая – бобру Дунстану из клана рифейских Мак-Грегоров. Среди бобров умение говорить человеческими словами не встречается, они общаются посредством свиста или языка жестов, а пишут зубами, используя как кириллицу, так и несколько собственных алфавитов, притом созданных на основе древнекиммерийского слогового письма. Однако Дунстан провел полжизни в таких небобриных, таких неожиданных обстоятельствах, что в нужный момент мог кое-что крутое и сказать. Так человек иной раз может правильно залаять, уместно мяукнуть, пронзительно красиво замычать. Но на долгую речь его, конечно, не хватит.
Дунька прибился под ногами буйствующих, обогнал Варфоломея и встал на задние лапы перед Черепегиным-старшим, он же Подкавель, коему, похоже, теперь доставалась роль козла отпущения.
– А ну вынь зубы, гад! – истошно тонким голосом заорал бобер. Ему и впрямь было жаль собственной резьбы по рогу нарвала, а тут предстояло наскоро измыслить для себя еще и доказательство того, что есть у него в жизни и ремесло. Черепегин покорно вынул изо рта обе челюсти – и это его спасло. Легким движением руки Варфоломей отбросил старика в дальний угол, где он уже не интересовал никого, а битый жизнью Дунстан убежал вместе с челюстями в противоположный, ибо торопился спрятать обе. Варфоломей поворотил перекладину молясины, стукнул лбами оцепеневших младших и движением приказал – мол, бегите по кругу.
И братья побежали. Толпа ревела и качалась, кто-то терял сознание, а Варфоломей бросился в жилую часть дома, разыскивая дорогу в подпол. Богатырей в этом доме не водилось, иначе на люке стоял бы тяжелый сундук. Варфоломею случалось еще до свадьбы носить на руках лошадей, а сил у него с той поры только прибавилось. Люк нашелся у того самого черного хода, через который четвертью часа ранее бежал в далекие трущобы к своему чудовищному покровителю экс-офеня.
Варфоломей рывком откинул люк, а потом сорвал его, как крышку с майонезной банки, и бросил за спину. Раздался чей-то вопль, но Варфоломей уже спускался в погреб. Фонаря у него не было, поэтому на втором шаге пришлось остановиться. Кто-то, – если быть точным, то академик, – богатыря подстраховывал; мощный киммерийский «дракулий глаз» лег в щепоть гипофету, и тот помчался вниз по жалобно скрипящей спирали: погреб был на редкость глубоким. Академик с интересом что-то вытащил прямо из штабеля, сложенного возле входа в подпол. Это были дорогие, тяжелые, чуть ли не лакированные дубовые вилы.
– Вилы – оружие кавелита… – пробормотал Гаспар.
Варфоломей уже грохотал по сырому полу подземелья. Здесь, конечно, была не Киммерия, подвал оказался глубоким, но отнюдь не просторным, в трех шагах младший гипофет обнаружил старшего брата, утомленно храпящего на ворохе гнилого сена. Обнаружив цепи, Варфоломей собрал все три в один узел и разом вырвал из стены. С непроснувшимся, почти раздетым, все еще закованным в рваные цепи братом на руках Варфоломей поднялся по лестнице, оборвал не особенно прочные цепи и бросил обратно в погреб.
– Чертовую жилу я сшивать не умею, – слабым, но ясным голосом сказал Веденей, кусая брата за бороду, однако не просыпаясь. – у меня другая профессия.
– У меня тоже другая, и я тоже не умею, – буркнул младший брат, вышиб дверь черного хода и вместе с академиком бросился в переулок. За углом на грузовичке их поджидал рояль. Грузовик уже отъезжал, когда прыжком дельфина через борт в кузов его прыгнул еще кто-то маленький, – понятно, бобер-зубопротезист.
Через час грузовик уже сгрузил пассажиров у трехшатровой церкви далеко за городской чертой, и Федор Кузьмич занялся бедами Веденея. Тот был истощен, на шкуре его имелись следы умелых пыток, причиняющих максимум боли и минимум вреда: именно таких мастеров экс-офеня одалживал у Кавеля Адамовича Глинского, «Истинного», именно с ними бежал Тюриков, надеясь, чьл попадет в тайные Карпогорские дебри, где сейчас размещался боевой штаб ересиарха и его основной жертвенный камень.
– А, это вы, – сказал Веденей Федору Кузьмичу, – мне сивилла так и говорила. А я не понял. Заскучал я тут что-то…
Федор Кузьмич не успел ответить: гипофет снова спал, усыпленный всего-то чистым воздухом. Все облегченно вздохнули, и все перекрестились – кроме рояля, конечно, который тихо и тактично стоял в стороне. Но долго оставаться тут было нельзя: младший брат взял уснувшего старшего на руки, и экспедиция продолжила путь на запад.
Ровно через двенадцать часов, повинуясь личному предсказанию главного предиктора Российской Империи графа Горация Аракеляна, в Богозаводск вступили отборные части 35-й Вологодской мотострелковой дивизии имени Св. князя Михаила Ярославича Тверского (того самого, от которого некогда натерпелся Арясин) и окружили центральную радельню колобковцев. Поскольку, как и предсказывали инструкции, никого из важных зачинщиков бунта захватить не удалась, то из рядовых был выбран наиболее значимый, им как раз и оказался мещанин Черепегин-старший, более известный в хрониках и сказаниях как Подкавель Богозаводский. Бунтовщик был закован в железа, в никели и самолетным этапом отправлен в Москву для срочного дознания.
Следует отметить, что введение в Богозаводск специальных частей мотострелковой дивизии, носящей имя как раз обидевшего Арясин князя, в Арясине никого не заинтересовало.
Там об этом событии так никто и узнал. А если б узнал, так перекрестился на ближайшую церковь, помянул бы всю кротость царя Давида, да и пошел бы спать. Очень уж давно была битва за Накой. Да и угробил князя Михаила все-таки не столько московский князь, сколько ордынский хан Узбек, введший для своих подданных ислам в качестве обязательного вероисповедания. Тот хан Узбек, чью мечеть лишь недавно разрешил царь восстановить в городе Старый Крым Таврической губернии. Словом, богозаводские дела почти никого не коснулись. Мало ли чего бывает на Руси в любой день.
15
Будет шестьдесят три блюда… У Строганова бывало и больше, но мы выбрали шестьдесят три по числу букв: «Его величество Павел Петрович, император и самодержец Всероссийский». По-моему, недурная мысль, а?
Марк Алданов. Чертов мост
Государь Павел Федорович в шестом часу утра угрюмо ел из квадратной салатницы гречневую кашу-размазню: нынче на белом свете праздновали великий праздник, хоть и не из дванадесятых, но все равно из числа самых главных – усекновение главы Иоанна Предтечи. По народному поверью, в этот день нельзя есть ничего круглого, ибо плясавица Саломея попросила у Ирода за свой танец голову Крестителя, безусловно круглую, именно на блюде – по преданиям, тоже круглом. Ни в какой канон это суеверие не ложилось, но царь внимательно соблюдал народные обычаи. Даже если из-за этого приходилось есть гречневую размазню из продела весьма низкого сорта, притом сваренную на воде, да еще из дурацкой посуды. Ел Павел медленно, и мысли его были весьма далеки от завтрака.
О еде он немного думал, но как-то со стороны. Вспоминалась гречневая крупа, которую он покупал с черного хода в магазине возле дома в родном Свердловске. Выносил ему эту крупу первострадалец дела российской Реставрации Петр Вениаминович Петров, которому и в Екатеринбурге, и по месту рождения в городе Старая Грешня Брянской губернии, стояли бронзовые памятники, и вопрос о причислении которого к лику святых уже поднимался обер-прокурором Российского Синода, хотя сам Павел считал, что история все сама на место поставит, а канонизация – чистая формальность, и можно с ней не спешить.
Нынче к завтраку по случаю постного дня было одно блюдо, и воистину, согласно с установлениями древнерусского поста, предельно невкусное. Это был нижний предел: полного отказа от пищи даже на день самодержец позволить себе не мог, ибо знал, что тогда окончательно останется без сил. Павел с трудом проглотил еще ложку каши и подумал, что верхний установленный им предел для царской трапезы с приглашенными гостями высшего ранга нынче он установил сам: шестьдесят блюд. По числу букв: «Его Величество Павел Федорович, император и самодержец Всероссийский». В отчестве у Павла Федоровича было на букву больше, чем у пра-пращура и тезки, но большевицкая реформа четыре твердых знака из титула изъяла. Три блюда отняла, – полный обед, так сказать. Павел уже в который раз подумал, что надо бы старое правописание вернуть, и со вздохом эту идею снова отмел. Ибо сам он старого правописания выучить не смог, сколько тайком ни пытался.
Да и вообще – нашел тему для размышлений. В державе дел хватало, и главным было то, что объявилась в Москве Антонина, в девичестве Барыкова, а при ней почти взрослый сын Павел Павлович, готовый наследник престола, Осталось с ней обвенчаться и короновать ее как императрицу: этого царь хотел еще двенадцать лет назад, но тогда Антонина исчезла. А наследника признать было проще простого: придется юному Паше во время венчания держать матушку за конец шлейфа. Такой наследник считается на Руси «привенчанным», такова была дочь Петра Великого государыня Елисавета Петровна, такова же была ее сестра Анна, мать будущего государя Петра Третьего, – а тот, в свою очередь, был родным отцом государя Павла Петровича. Родным, что бы там ни лепетала его матушка, государыня Екатерина Алексеевна – генные анализы подтвердили. Так что привенчанный наследник для России был явлением нормальным. Да и вообще на Руси любой наследник всегда законен, лишь бы народ был на него согласен. В крайнем случае сгодится и такой, на которого народ не согласен. И вообще какой угодно. Лишь бы был он в принципе, ибо чего не терпит Россия – так это неустойчивости.
Первая за столько лет после исчезновения Антонины встреча с ней произошла, понятное дело, не в Кремле, а в мемориальном особняке, – в том, что в Староконюшенном. Будущий хозяин особняка, он же потомок прежних хозяев, все никак не мог достроить метро от Москвы до Сергиева Посада: царь обязался после открытия этой ветки особняк ему вернуть. И по предсказанию графа Горация знал, что лично ему делать этого не придется. А потомки разберутся: это тоже было предсказано. Потомки Вардовского Павла не интересовали, своего же собственного потомка, пока что знакомого только по съемки скрытой камерой и сотне фотографий, царь увидеть боялся. Он не просто твердо знал, что это именно его сын и будущий наследник престола. Он пересилил себя и потребовал у Горация ответа о том, какова будет дальнейшая судьба наследника престола.
Конечно, не потребовал, а собрался потребовать. Гораций имел скверную для предиктора привычку извлекать события из ближайшего будущего и отвечал на вопросы раньше, чем собеседник успевал их сформулировать.
– Вы, государь, не тревожьтесь, – сказал ему граф из глубокого кресла, где с ногами, увы, уже не мог сидеть: положение не позволяло, да и габариты изменились, заматерел граф, хоть еще и вполне был молод, – ваш сын, когда придет срок, взойдет на престол под именем Павла Третьего, будет благополучно править в вашей империи в середине имеющего наступить века, а наследник его, цесаревич Георгий, названный так в честь вашего покойного дяди Георгия, заслужит прозвище Юрия Долгорукого…
– Ладно, ладно, – оборвал царь предиктора. Тот исполнял его собственный приказ, не сообщая ему его же дату смерти. Поскольку в середине будущего века, выходит, в 2050 году, Павлу Федоровичу, то есть Павлу Второму, должно было бы исполниться сто четыре года, – а Павел до них дожить не планировал и не хотел, – вполне естественно было предположить, что на престоле окажется уже другой царь. Если сын Антонины Павел Павлович сейчас будет объявлен цесаревичем, следовательно, это как раз он и есть будущий император Павел Третий. А наследника его – его, выходит, внука, – будут звать Георгий. В честь покойного дяди. Какого дяди? У него что же, еще сын Георгий планируется? Неужели от Тони? Царь хотел спросить, но опять ничего не успел.
– В честь вашего дяди Георгия, ваше величество. В честь пожизненного президента республики Сальварсан, великого князя Георгия Романова… он же Хорхе Романьос.
– Знаю! – рявкнул Павел и запустил в предиктора крошечной статуэткой, синим морским коньком из мальтийского стекла. Предиктор, разумеется, увернулся, статуэтку поймал и повертел в пальцах.
– И я знаю, что вы знаете, а напомнить полезно, император всего помнить не обязан. Однако же запустить вы в меня чем-то должны были, и заметим – запустили. А служат вам эти коньки напоминанием о двух вещах: об аквариуме с морскими коньками и об Аляске, с которой у вас все приятное связано, ибо правит Новоархангельском ваш лучший друг царь Иоаким Первый, и о Мальте, с которой у вас связано все неприятное, ибо ее наместником волей-неволей оказался отправленный в почетную ссылку ваш старший сын, Иван Павлович… Не бросайте ничего, все равно не бросите…
Что правда, то правда, ничего в наглого графа царь так и не бросил: тут же вспомнил, как уже однажды этого самого Ваньку мальтийского чуть не пришиб царским посохом. Именно из-за Ванькиной помолвки все и вышло: с нее пророчица Нинель Муртазова и увела беременную будущим Павлом Третьим его матушку – единственную и вечную любовь царя, бывшую гебистку и вообще только что не судомойку, Антонину. В итоге Павел чуть не убил сына, хоть и незаконного, и сослал его на по доброй воле присоединившуюся к Одесской губернии Мальту. Там незаконный, а все же сын, наградил отца парой внуков с архангельскими именами Михаил и Гавриил, коим тоже пришлось давать княжеское достоинство, – хотя, понятно, уже никаких не великих князей плодил Иван Павлович Романов-Мальтийский, а простых, рядовых князей… Павел уже не помнил, какой титул он им сочинил. Престол он никому из этой линии оставлять не собирался. На крайний случай царь готов был усыновить любого из своих отпрысков в деревне Зарядье-Благодатское, что близ Кремля в перестроенной гостинице «Россия» осело: геральдический отдел вел учет согласно фактам и генным анализам, и на выбор имелось более сорока потомков, от младенцев до недорослей, притом это число только отпрысков только мужского пола, которых в разное время, нехотя и в охотку, зимой и летом смастерил Павел, коротая холостяцкие ночи в одинокой постели неизвестно с кем. Конечно, это ему самому не было известно – с кем. Геральдический отдел знал все до секунды и до вздоха.
Но вот и пришла пора. Кажется, никого усыновлять не надо. При наличии прямого наследника, который рано или поздно сам по себе взойдет на престол, то дальнейшее престолонаследование уже не в его императорской компетенции. Сделать себе сына Павел Третий сумеет, а Второй…
А Павел Второй по такому случаю решил немедленно жениться, венчаться и венчать мать наследника как императрицу. Поэтому в темно-пепельном мерседесе, на котором добирался он из резиденции Царицыно-6, до Староконюшенного переулка, царь стучал зубами. Он не видел Тоню почти тринадцать лет, он знал, что для нее при этом прошло каким-то образом все пятнадцать, и именно таков возраст его наследника. В подробности Павел Федорович не вникал, его тревожило, что ему – царю – уже пятьдесят. А ей – царице – сколько теперь, если там, где она эти годы прожила, время идет как-то иначе? Видеокадры, на которых Антонина складывала дорожные вещи в чемодан, по свидетельству цифровой кинокамеры были совсем недавними. Но выглядела Тоня так же, как незабвенной весной в канун осенней коронации. Павел не верил глазам и боялся встречи с ней.
Если честно, то дальше императору полагалось сгореть со стыда. Вместо намеченной встречи в большой гостиной, возле старой пальмы-латании, получился безобразный конфуз. Едва ступил Павел на ступени парадной лестницы, ведшей в бельэтаж, за колонны, как сосуды сжались и повелитель пятой части земной суши свалился в обморок. Даже упал бы, но охранники-рынды подхватили царя и отнесли куда поспокойнее. Так что очнулся он уже на диване, когда Антонина, на него не глядя, отборным матом с примесью совсем непонятных слов крыла всю охрану и лично Ивнинга, менее всего в происшедшем виновного. Пахло нашатырем, анисом и скандалом.
– Тоня… – слабо позвал царь.
– Лежать! – как псу, скомандовала ему Антонина, но осеклась. Пальцы ее быстро пробежали по краям глубоких залысин, меж которых тянулся все не желающий никак сдавать свои позиции и всему миру известный «хохолок». Павел знал, что из-за этого хохолка про него все анекдоты начинаются фразой «Приходит к Хохлу…» Эти анекдоты Павел считал безобидными и за них никого трогать не велел. Даже за анекдоты про новых дворян – тоже. Ну, а для тех, кто издевался над вероисповеданием и прочим духовным – для тех существовал Священный Синод и Верховный Совет Меньших Религий.
Павел, столь позорно сомлевший на лестнице, попытался встать, но Тоня его упредила. Осознав, что ее Павлинька все-таки живой, она рухнула ему на грудь сама. Какое-то время оба лили слезы и бормотали невнятное, но очень недолго это длилось. Павел все-таки был императором с немалой выслугой лет, и в руки себя взял. Антонина, наученная в Киммерии терпению, тоже опомнилась: вся встреча ей была аккуратно и заранее предсказана верной Нинелью, и ждала она Павлиньку не в гостиной, а прямо тут, у дивана, с нашатырем и с особой гадкой анисовой настойкой, которую тоже Нинель предсказала – царь запаха этого терпеть не может и быстрее в себя придет. Ведь знала, что сомлеет он. На лестнице. Знала, что очнется. Знала, что заплачет. Ах ты Господи…