Текст книги "Чертовар"
Автор книги: Евгений Витковский
Жанры:
Ужасы
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 30 страниц)
– Больше толчков не будет, ракеты кончились… пока что. – вдруг тоном не то заговорщицы, не то пророчицы изрекла Ариадна. Она это точно знала, она на слишком многих работала одновременно, чтоб ошибаться, – и ее знание передалось присутствующим, все перекретились в окно – на золотые кресты церкви Флориды Накойской.
Если б Золотой Журавль, он же Красный, имел силу оторваться с городского герба и взмыть в небо над Арясинщиной, то взгляд его, конечно, упал бы на Выползово, где потревоженный воздух дрожал и волновался. Эпицентром подземных толчков, причинивших Арясину много мелкого ущерба, был Богданов Чертог.
Там сейчас было неладно. Чертог, конечно, стоял целехонек, в его уязвимость Богдан не верил, но рядом зияла воронка: большой массив леса возле поляны, на которой давеча, трех дней не минуло, обвенчал Богдана с Шейлой журавлевский поп, просто перестал существовать. Разнесло и смежный с чертогом полуподземный покой, где в центре пентаэдра парил старинный, лазурный унитаз – для слива фракции АСТ-1, чистой эманации зла – туда, куда ее засасывало. Пентаэдр, понятно, был цел, и привычно парил в пыльном воздухе, но сам унитаз, фарфоровое чудо столетней давности, дал трещину. Похоже, главный удар пришелся по нему, и старинный итальянский фарфор не выдержал.
Чертовар стоял у края воронки, сжимая и разжимая кулаки – не от растерянности, а от злости. Давыдка сидел у его ног на четвереньках и по-собачьи принюхивался. Другие персонажи спешили сюда же, но пока не собрались: разве что журавль с высоты разглядел бы, как торопится по тропке едва успевший натянуть портки маг-бухгалтер Фортунат, как заводит молоковоз возле усадьбы на Ржавце Савелий – иного транспорта не оказалось, а то, что бомбовый удар пришелся именно в Выползово, Шейла сразу зорким сердцем почуяла, – как, наконец, встревожено плещется среди наметанной с вечера икры водяной Фердинанд. Но востроглазого журавля в небе в тот час не оказалось, и кроме Богдана, кажется, еще никто ничего правильно не понимал. Богдан, разумеется, уже все понял, уже спланировал стократное отмщение – и, наверное, знал уже, где купить новый лазурный унитаз.
– Трех боеголовок не пожалели, сволочи, – процедил он сквозь зубы – и сплюнул в воронку. Плевок зашипел, испаряясь: было в воронке еще очень горячо.
– Это китайцы? – прошелестел потрясенный Давыдка.
– Это нелюди! – ответил мастер. – Ну, они теперь получат. – Чертовар снова сплюнул. Плевок не зашипел – может быть, потому, что воронка быстро остывала, а может быть, потому, что ракетный удар по Выползову нанесли, конечно, нелюди, иначе говоря не люди– но отнюдь не китайцы.
Чего не было, того не было. Не выступало войско фанзы «Гамыра» против полчищ Богдана Тертычного. Более того, даже захоти Василий Васильевич Ло такое войско собрать и построить, разве смог бы он обеспечить его флагами, барабанами, алебардами и доспехами? Разве обрел перед этим Василий Васильевич Ло некое вечное Дао несомненной победы? О нет, не обрел. Ряды его войска не отличались эмблемами, и они могли бы смешаться в полном беспорядке – будь у Василия Васильевича, конечно, вообще хоть какое-нибудь войско.
А поскольку ни гонгов, ни барабанов ни на одной арясинской помойке несуществовавшее китайское войско найти не могло, то, само собой, не было оно побуждаемо к успеху в сражении и не подчинялось добродетели. Войско фанзы «Гамыра», даже существуй оно хоть в каком-то виде, не было разделено на среднюю, левую и правую части, не говоря уже о полном отсутствии части тыловой. Не были выставлены наблюдательные посты. И воины, которых не было, совершенно не боялись тяжелых наказаний за свои мельчайшие проступки: к примеру, им глубоко плевать было на все опознавательные знаки, – если, конечно, предположить, что тем, кого нет вовсе, есть все-таки чем плевать.
Каким-то Дао, – надо полагать, неразглашаемым Дао мудрости Пунь Василий Васильевич Ло все-таки обладал. Это могло, в частности, привести к полному необладанию им столь важным предметом, как Дао войны. И привело. Поэтому он и не старался уберечься от поражения в битве, которую и не думал затевать. Он не занимал господствующих возвышенностей, их вовсе не было на Арясинщине, и не стремился устрашить врага – он и не знал, что должен делать что-то подобное.
Барабаны, которых не было, не звучали, поэтому армия, которой никто не собирал, не продвигалась. Не звучали гонги, их тоже не было – поэтому армия, которая не существовала, не останавливалась. Для передачи никем не отданных приказов также никто не использовал колокола, – их, кстати, все равно не было, как и всего прочего. А поскольку несуществующие войска вполне можно было, в соответствии с канонами военного искусства Китая, считать необычными войсками, то они неожиданно поступали именно так, как эти каноны велят поступать необычным войскам – они поступали наоборот. То есть вообще никак не поступали и никуда не выступали. И хуже того: поскольку такие войска не поступали никак – они, надо думать, были победоносны, ибо ничего не нарушали.
В этом скрыта одна из глубочайших мудростей Тайной школы мудрецов Пунь: если ты не существуешь, то и глупостей не наделаешь. Хотя, конечно, дурак, совершающий глупости, поступает в полном согласии со своим природным предназначением, но дурак, которого не существует, все-таки еще лучше: он не поступает вообще никак, и тем его естественное предназначение оказывается исполнено никак не меньше, чем пятикратно.
Конечно, согласно китайским представлениям о войне, победа в ней зависит от устрашающей силы. Но в войне, которой нет и быть не может – отчего зависит в ней победа? Даже глубоко умудренный протоколами пуньских мудрецов Василий Васильевич Ло этого не знал. А поскольку величайшее зло, которое может быть в управлении армией – это колебание, глава армии, которой не было, не мог испытать никакого вреда от этого величайшего зла. Посему, почуяв еще только первое дрожание почвы, собрал всех своих домочадцев во дворе фанзы, благословил их, себя тоже призвал к мужеству – и припустил куда глаза глядели и фэншуй-компас указал: на северо-восток, по мхам и болотам, по той самой дороге, которую пытался проложить некогда князь Изяслав, да вот не проложил, и осталось там одно сплошное бездорожье. Ко второму удару, тем более к третьему, обитатели «Гамыры» были уже весьма далеко. Так что в самое короткое время арясинский чайна-таун обезлюдел полностью. Солдаты несуществующей китайской армии не поступили согласно традиции: на вершине городской стены не были подняты знамена и флаги, никто не ударил в боевые барабаны, обманом внушая противнику, что будет защищать стены фанзы, – одним словом, еще очень много чего не произошло из того, что непременно произошло бы, если бы Малый Арясинский Китай следовал Семи Воинским Канонам китайского военного искусства – или, на худой конец, хоть одному из них, на выбор любому.
Решительно ничего не произошло – только пятки, возможно, сверкнули у сбегающих в северо-восточные арясинские болота членов семейства Ло. Но и пяток никто не видел. Лишь озабоченный трясением почвы Вечно Трезвый Водопроводчик Феаген Арисович Столбняков, первым посетивший «Гамыру» – в свете неиссякающего давнего интереса к тамошним водопроводным и батарейным трубам – возможно, увидел еще кого-то из бегущих китайцев. Но он утверждал, что не видел. Увидел он в прихожей фанзы десятилитровую канистру с гаоляновой водкой, забытую китайцами при бегстве. Ее он принес в косушечную, поставил на верстак в подсобке, сел перед ней и стал думать – на что бы такое эту жидкость употребить? Решил, что ею хорошо будет что-нибудь помыть; все таки сильный растворитель. Ни единому человеку в России подобная мысль при созерцании водки в голову бы не пришла – кроме Феагена. Но Феаген был не совсем простой человек, он был редчайший архетип, да еще по ошибке воплотившийся в жизнь вместо литературы, – может быть, потому, что с таким персонажем ни один вменяемый писатель просто не знал бы, что делать.
А тем временем сгустились тучи, грянул гром, все арясинские мужики перекрестились, и начался ливень. Обозленный Богдан сидел на веранде и соображал, как и с какой стороны начать операцию отмщения за побитый фарфор. Кавель составлял ему компанию, а поскольку к алкоголю был куда менее устойчив, то и соображал куда хуже. Арясин же, пережив три толчка земной коры, затаился до новых событий. Они, конечно, не замедлили. Ибо не делая ни шага с веранды, Богдан Арнольдович Тертычный вел свое расследование происшедшего: в частности, им было уже установлено, что поражен его чертог был ракетами класса «Родонит», типа «Озеро-озеро», запущенными при этом не из озера и не в озеро попавшими – что и снизило их бризантность не менее, чем в двенадцать раз. А поскольку совсем недавно имело место покушение Музы на Кавеля, логично было предположить, что эти ракеты – не акт отмщения, а очередное покушение, и к тому же почти наверняка на того же самого Кавеля. Лишь очень глупые изуверы, лишь «Истинные» кавелиты, приверженцы страшного ересиарха Кавеля Адамовича Глинского, не думая о последствиях, могли напасть на рабочий чертог Богдана.
Кстати, прежде чем пустить покойную Музу в автоклав, Богдан взял из ее тела ряд проб на анализ, и результаты подтвердили его худшие подозрения. Биопсия сообщила о необратимом кавелитном перерождении тканей покойницы; к моменту своей гибели та уже почти не относилась к виду хомо сапиенс; с тем же успехом это существо можно было бы посчитать и живым эквивалентом пятисот граммов тротила, причем тротила совершенно не сапиенс, не мыслящего. Лишь роза Матроны вышибла из нее запал, самозародившуюся в мозгах письмоносицы анаконду мщения Кавеля за убитого Кавеля. А тучи сгустились окончательно, и над всей Тверской губернией полил настоящий тропический ливень, для тропического холодноватый, но столь же густой и яростный, как его сезонные родственники в тропиках.
Описания дождей, даже самые вычурные, изобилующие такими исконно русскими, но вмертвую никем не употребляемыми словами как «бус» и «мжица», нередки в литературе, поэтому отсылаю желающих к любому из них: от того, где «несколько капель протекло по щеке (Варвары, например) – и нельзя было понять, слезы это или всего лишь начинающийся дождь» до бессмертного «дождь лил четыре года». Хотя ливень над Арясинщиной и не был столь долог, да и за капли слез эти падающие с неба тонны воды едва ли кто принял бы, в принципе можно считать любое корректное описание дождя – описанием дождя именно этого, того самого, воспоследовавшего на Арясинщине за троекратным трясением земли, разбитием голубого унитаза, бегством китайцев и еще одним событием, ради рассказа о коем оный дождь никак и не может быть оставлен в повествовании без упоминания. Случилось это потому, что водяной Фердинанд страдал в тот день недержанием икры. Сопровождалось таковое недержание сильными спазмами, а троекратный толчок, всколыхнувший в водоеме сразу всю воду и всю икру, едва не доконал беднягу.
Фердинанд от природы был не только косноязычен, но и жалостлив, что водяным принципиально несвойственно. Хотя покойная Муза кованым каблуком отбила жабры именно ему – вряд ли кто пролил по ней более искреннюю, более дистиллированную слезу, чем арясинский икрометатель. Но слезы – штука жидкая, в икру же воду лить нельзя, можно только дорогое пиво, Фердинанд помнил это, и слезы по письмоносице стал с помощью разных болотных водорослей унимать. Унять не унял, а необратимое разжижение икры заработал. В итоге организм водяного к началу дождя был совершенно обезвожен, а сам дождь, после которого все икряные запасы водоема можно было спокойно спустить в канализацию, довел Фердинанда до истерики.
Тащась обычной дорожкой к ручью по естественной нужде, Фердинанд походя бросил взгляд вверх – в сторону мельницы, над которой допотопная дамба сдерживала колоссальный объем воды, едва ли не настоящее водохранилище, то самое, на дне которого коротал чрезмерно долгую жизнь его дядя, лысый водяной с золотыми усами. Фердинанд похлопал глазами: третье, перепончатое веко в каждом глазу облегчало процесс глядения, не позволяя ни дождю, ни ливню, ни бусу, ни мжице, ни даже – будь на дворе не лето, а осень, и примешивайся к дождю снег – ни дряпне, ни чичеру, ни хиже застить обозреваемые просторы. Водяной глядел сквозь воду легко и привычно. Да и какой же русский водяной… Но тут приходится лирику оборвать, ибо увидел Фердинанд нечто неожиданное и страшное: впервые на его долгом веку водохранилище на Безымянном ручье грозило переполниться.
Фердинанд с воплем воздел верхние лапы. Водяной слышал сквозь дождь, как тревожно перешептываются ольхи – они-то рухнут первыми, когда паводок проломит плотину, когда неумолимая масса воды обвалится на лес, разросшийся под мельницей, они первыми, вместе с пенистой, взбаламученной жижей достигнут Выползова и закружатся на том месте, где только что стояла символом неколебимости арясинская чертоварня мастера Богдана.
Описывать душевные муки древнерусского водяного не взялся бы даже великий черногорский писатель Момчило Милорадович, чей предпоследний роман «Постоянная планка» давно поведал бы русским лешим истинную правду о русских леших, кабы те умели читать пусть не на черногорском, так вообще хоть на каком-нибудь другом языке – леший его знает, на какой там язык Милорадович не переведен, вроде бы уж на все, да только лешие не читают ни на каком. Но древнерусский водяной на самом деле избрал путь, подобный пути безымянного голландского мальчика, закрывшего дырочку в дамбе, и ценой безымянного пальчика гарантировавшего себе анонимное бессмертие в сердцах благодарных голландцев.
Фердинанд был по меркам водяных сравнительно молод, но даже он помнил времена, когда на месте древнерусского Арясина еще был разбит временный лагерь китайских солдат, позже по большей части вернувшихся в Поднебесную, чтобы позволить там распилить себя деревянной пилой поштучно, по меньшей же части китайцы окаменели и ушли в подземье и забвение; а прежде китайцев, да и после них, были тут скифы, из-за чего хронология в памяти Фердинанда очень путалась. Помнил он, что еще до скифов были тут какие-то кочевые киммерийцы с топорами – пришли они оттуда, где солнце встает, много деревьев порубили, помнится, на молясины – а потом ушли туда, где солнце встает, там никому себя пилить пополам не дали, а основали город, да и поныне живут в нем, вроде бы хорошо живут и никому не мешают.
В те времена, когда тут жили киммерийцы, Фердинанд был совсем юн, он, честно говоря, еще водил хороводы с другими водянятами, даже дядя его усатый был почти безус и вовсю ухлестывал за молодыми водянихами, которых так много было тогда на Арясинщине, а теперь вот и нет ни одной, почему-то бабий век короче мужичьего у водяных баб, – у сухопутных, говорят, как раз наоборот. С годами стал Фердинанд полноват и зеленоват, облысел, но это не мешало ему ни метать икру, ни мечтать о бабах. Мечтал о зеленых бабах он согласно своей природе, а икру метал по приказу, но с годами стал находить в этом занятии удовольствие. И полюбил своего повелителя, Богдана Арнольдовича, совершенно собачьей любовью. Крепче собачьей любви нет на свете ничего, даже клей, которым люди самолетам крылья приклеивают, далеко не так крепок. Но времени предупредить хозяина о том, что после землетруса грозит Выползову еще и потоп, у Фердинанда не было. Выход был один – спустить все водохранилище в сторону, противоположную Выползову, на север, в болото, известное как Потятая Хрень. Хрень была столь бездонна, что в ней никто не жил, разве что по пьяному делу кое-кто тонул – но и только.
Если был бы Фердинанд человеком, он бы сейчас перекрестился – так хороший солдат, прежде чем взорвать под собой пороховой погреб, непременно и крестится и молится, дабы Господь благословил его дело, да уж заодно, может быть, отпустил бы грех самоубийства. Но водяной не был ни солдатом, ни христианином, даже и Анатоля Франса не читал он, поэтому не предполагал, что годится в христиане, а там, глядишь, и в святые, он даже и читать не умел, тем более по-человечьи: люди свои азбуки и правописания меняют чуть не каждый день, ну, каждый век, невелика разница, – есть о чем волноваться? Человеку не пристойно зубрить письмена бабочек-поденок, а водяному уж и вовсе никакие не вызубрить, ему бы икру научиться метать. Вот ведь есть на свете рыба пинагор: захочет – красную икру мечет, захочет – черную, и сама, говорят, засол ее умело осуществит. Вот бы как пинагор!..
В мечтах о пинагоровом мастерстве икрометания, Фердинанд отрыл из донного ила старинный двуручный меч, некогда добытый со дна Накоя от чистого любопытства, отряхнул с индийского булата и с бороды икринки, выполз на берег, потащился к дамбе. Ему предстояло удалиться почти на шесть громобоев в сторону мельницы, потом на два громобоя по дамбе – а там уже будет и начало Хрени. Найти место послабже, вскрыть дамбу – и спустить водохранилище в Хрень. В Хрени места много. Хрень бездонная. Дядя говорил, что бездонная. Что дна у нее нет. Совсем никакого дна… Никакого дна у нее нет, а то разве не поселился бы в этом омуте кто-нибудь… Всегда кто-нибудь в такой Хрени живет, а вот раз не живет – так, значит, и нету у Хрени дна… Поток сознания захлестывал Фердинанда так же густо и бессмысленно, как сделал он это на последних страницах романа «Анна Каренина» с одноименной героиней, отчего она, будучи не в себе, а в потоке сознания, бросилась под поезд – точней, под второй вагон поезда, потому что первый по рассеянности в оный поток сознания как-то упустила.
Если б ливень лил еще сутки, то мельницу бы и впрямь опрокинуло в бучило, плотина бы лопнула, Выползово оказалось бы почти на полный громобой под водой – и то ли было бы у творческой и общественно очень полезной деятельности Богдана Арнольдовича продолжение, то ли нет: невозможно на русском языке рассказывать о событиях, которые то ли произошли бы, то ли нет, не впадая при этом в соблазн сослагательного наклонения. Именно этого наклонения пуще дурного щучьего глаза испокон веков боятся все русские водяные. Поэтому Фердинанд, выпучив глаза, как пинагор, мечущий икру нового цвета, все-таки одолел дорогу к плотине, а там вылез на нее и, держась за двуручный меч как за посох, потащился в сторону Хрени. Она уже была видна за краем плотины, ее низкая, черная гладь никак не реагировала на ливень, ни рябью, ни колыханием – она могла принять в себя еще не такое, и не зря сказывали старые деревья, что именно в нее, в Хрень, когда-то оттекли воды Всемирного Потопа, позволив ковчегу знаменитого Ноя пристать к армянской горе Арарат и потом заселить армянами весь белый свет. Куда-то же делась тогда вода? Если не в эту Хрень, то в другую, ей подобную, хотя навряд ли есть на свете вторая такая Хрень.
Изнывая от преданности хозяину и еще от боли в суставах, Фердинанд вонзил накойский меч в трещинку меж двух камней, потому что больше вонзать было не во что. Плотина, заговоренная в доисторические времена от всякого человеческого покушения, подаваться мечу человечьей ковки не должны была бы, но держал-то меч в перепончатых лапах самый настоящий водяной, да еще местный, арясинский – от такого покушения, конечно, заговор не был предусмотрен, да и знал ли кто когда такой заговор, чтобы противостоял отчаянию простого русского водяного? Повозившись недолго, Фердинанд выворотил сперва один камень, потом второй – и оба разом столкнул в черную влагу Хрени. Даже не чавкнуло. Водяной продолжал работу.
Ценой невероятных усилий, ценой порванных перепонок между пальцами и сорванных сухожилий под вторыми ложнолоктями на каждой руке, Фердинанд выломал в плотине такой кусок, что никакому динамиту бы не дался. Водохранилище держало в себе влагу уровнем саженей на десять выше, чем стоячая жидкость Потятой Хрени. Водяной ломал плотину с умом: так, чтобы не ложками лилась вниз вода от мельницы – а так, чтобы проломилась тонкая стеночка – да и ухнуло все сразу. Дело шло на удивление быстро – к водяному пришло второе дыхание – жаберное. К тому же дело шло к ночи. Обреченное водохранилище еще всасывало струйки неуемного дождя – но понимало свою обреченность. Лысый дядя Фердинанда вылез из придонного ила, повел усами вокруг – и наскоро кинулся в сторону Тощей Ряшки: через Безымянный ручей был еще шанс уйти в Накой и там отсидеться, отлежаться от грядущей беды. Мельница, хозяин которой вот уж пятый день как беспробудно пил на станции Решетниково, откуда он регулярно приезжал вместо Арясина в Конаково, ибо нынче был в своем доме лишним, – мельница тоже кренилась, обреченно скрипя жерновами.
И в миг, когда на хуторе Ржавец противным голосом заорал черный петух, возвещая конец дня и начало ночи, веля Белым Зверям идти в загоны, а Черным выбегать в патруль, – в этот миг плотина не выдержала. Тонкая стенка, которую Фердинанд собирался проломить в последнее мгновение, не выдержала сама по себе, и миллионы пудов никому не нужной воды рухнули прямо в Потятую Хрень. Водяной успел только вскрикнуть, намертво вцепиться в накойский меч-кладенец – и рухнуть следом. В считанные мгновения водохранилище, плотина и водяной Фердинанд обвалились в черное болото, в низменную Потятую Хрень. Хрень довольно булькнула, приняла в себя очередной взнос цивилизации – и вновь сомкнулась на прежнем уровне. У нее и вправду не было дна, а то, что заменяло его, как мембрана, открылось и закрылось. Что были этой адской мембране куски плотины, обломки боеголовок, черепки унитаза, да и древний водяной со своим ножиком?
Случилось невозможное, случилось такое, чего не помнили самые старые пни в Арясинских лесах: верный слуга Богдана Арнольдовича Тертычного, икрометный водяной Фердинанд, утонул в бездонном болоте, спасая своего хозяина, привычно спавшего на своей веранде под монотонное журчание дождевых потоков, устав от мстительных антикитайских мыслей. Лишь лысый дядя водяного, в последний миг перемахнувший в Безымянный ручей, был тому свидетелем. Он, старый бездельник, ничем не мог помочь своему племяннику.
Однако и его тупого ума хватило на то, чтобы понять: в этот миг стало на Руси одним героем-мучеником больше. Смерть водяного Фердинанда произошла в миг, когда сменялись на небе знаки зодиака, и вступал в свои права величавый знак Льва. Небесный Лев вознес над миром свою грозную небесную лапу – и дал знать иным созвездиям, что он-то видел гибель героического водяного, он-то не даст памяти о нем стереться в веках. Он поискал Фердинанда в потустороннем мире, освободил от оков плоти, и вознес его к себе – крохотной звездочкой, обозначившей самый кончик своего львиного хвоста. Что и отмечено было обсерваториями, и новая зеленая звезда, получившая в реестрах имя «Фердинанд», осталась вовеки сиять в небесах точнехонько над Арясином.