Текст книги "Земля святого Витта"
Автор книги: Евгений Витковский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 27 страниц)
В помещениях замка свистели и завывали бесконечные сквозняки, не потому, чтоб камердинер не знал, как от них законопатиться, а потому, что граф полагал их непременным элементом закаливания здоровья, столь же важным, как портянки из гагачьего пуха, шпага на поясе, плевок через левое плечо перед последней ступенькой лестницы, ведущей к замку от озера, "Отче Наш" перед обедом и прочие раз и навсегда установленные вещи, о смысле которых вопрошать не приличествует: они просто есть и будут до скончания веков. Сюда же отчасти относились и сами жильцы замка, и даже их питомцы – от орлана Измаила и ястреба-змееяда Галла до послушных, никогда выше цокольного этажа не вползающих, ручных змей графа. Трудно, конечно, вообразить, чтобы трехсотлетний змей с расписной шкурой, скитал-скоропостижник Гармодий так уж боялся попасть на обед Галлу (на облет пасти Гармодия у ястреба и то ушло бы несколько минут), но по негласному уговору змеи замка даже в бельэтаже не появлялись никогда. От прожорливых сектантов и хищных ежей уползали они сюда, за облака, и вершина Палинского Камня давно стала обиталищем не менее десятка видов, неизвестных даже последнему изданию Ярко Красной Книги, и не было на них никакого закона, который бы их защищал, ибо закон просто не знал об их существовании. Однако многие из змей – тот же скитал Гармодий – уже сейчас оставались последними представителями своего вида и рода, полностью повторяя в том самого хозяина замка – графа Сувора Васильевича Палинского.
Кроме людей, птиц и змей замок Палинского был населен определенным, не слишком большим количеством призраков. Преимущественно это были призраки древние, как и все иные древние, весьма тяготевшие к Северному Уралу, Великому Змею, Киммерии, ибо на всей планете для них, кажется, только и осталось хорошего, что это заветное место. Призраки из снесенных французской революцией замков, Белые Дамы из превращенных в горные отели немецких "орлиных гнезд", домовые из вымерших русских деревень – всем им мечталось набраться сил, да и доползти однажды до замшелых плит на вершине Палинского Камня, уйти в них и под них, и тихо до-небыть всю оставшуюся до Страшного Суда бесполезную вечность. Удавалось это очень и очень немногим, однако, к примеру, две Белых Дамы, сперва чуть не распылившиеся от ужаса при виде друг друга, теперь совершенно мирно проживали в нише за зеркалом на лестнице, ведшей к итальянской смотровой площадке. Призрак английского адмирала согласился на меньшее и жил в одном подвальном помещении со скиталом, появляясь крайне редко и лишь по вызову хозяина дома: тот английское наречие знал не особенно и нуждался в консультанте, когда давал уроки воспитаннику, – да и не сам граф давал эти уроки, а камердинер Прохор (впрочем, имя его считалось секретным), граф лишь присутствовал; язык этот он терпеть не мог, но понимал, что в будущем воспитаннику без него в нынешнем изменившемся мире не обойтись. Наконец, под закладным камнем Монгольской Башни спал беспробудным сном и сильно храпел в зимние ночи известнейший в свое время архитектор Китоврас, про которого Павлик только и смог добиться от графа, что "А ну его!", от камердинера же вовсе ничего не узнал, тот был слишком занят то уборкой, то стиркой, то прочими домашними делами. Словом, призраки в замке были, но вели себя до робости цивилизованно: отказать им от дома хозяину ничего не стоило.
Для кого-кого, а для Павлика время в доме графа Палинского шло долго, медленно и трудно. Первое, чему взялся учить граф юного царевича, было не учение, а отучение: граф желал, чтобы в русской речи Павлика не было и следа простонародного говора. Сдвоенные киммерийские гласные, постоянное желание подставить в слово "це" там, где надо бы произносить "че", главное же множество городских, чисто киммерийских слов наподобие "таласса", "колоша" все это преследовалось графом беспощадно. Плюнув на принципы, граф вставил в видеомагнитофон кассету и продемонстрировал мальчику всю процедуру порки: от вымачивания специальных астраханских ивняковых прутьев в соленой воде и вплоть до натягивания штанов на сконфуженно алеющие, выпоротые задние части. "А царевичей порют втрое пуще такого!" – многозначительно резюмировал граф.
Под жилье Павлику с первого, уже далекого дня определили две смежных комнаты, построенных и обставленных не иначе как пленными китайцами: очень низкая, совершенно твердая лежанка, косое деревянное полено вместо подушки (но в чистой батистовой наволочке), суконное одеяло, низкий стол (как раз под рост мальчика), шкафчик, другой шкафчик, стойка для шпаги, два кресла. Во второй комнате, с окном как раз на Заратустрово Раменье, первые полгода безвылазно прожил Варфоломей, покуда Тоня не успокоилась окончательно, не поверила, что если где на белом свете для Павлика безопасно – так у Палинского, куда не ходят офени, а гости только из допущенных Федором Кузьмичом, да что там, сюда и птицам прилетать разрешается не всяким. И очень полюбился ей старый белохвостый орлан Измаил, чье сходство со старцем Романом Подселенцевым не бросалось в глаза разве что графу. Кончилось лето, Павлику пошел седьмой год, он крепко сидел в седле – чего Тоне, понятно, не демонстрировали, – знал названия всех вещей вокруг себя на трех, а то и четырех языках; комнаты его верная Вера Коварди чуть не сплошь завесила своими и Басилеевыми обманками, а кашу, которую в Киммерионе даже Нинель в дите не запихнула бы, царевич съедал сам и корочкой хлеба дочиста вытирал дно серебряной миски с фамильным гербом Палинского.
У Варфоломея против всяких ожиданий стала развиваться акрофобия, боязнь высоты. В первые дни с огромным интересом парень рассматривал Урал со всех трех площадок, потом стал держаться подальше от поручней, потом и вовсе, поднимаясь к площадке вместе с Павликом, останавливался за несколько ступенек до выхода на воздух и держал руку протянутой к ноге Павлика – чтобы поймать его, если тот задумает падать в пропасть. Увидав такое дело, Палинский объявил, что "жилец без куражу", в высотном замке жить не может и пусть возвращается вниз – "государик" (так прозвал он Павлика с первого дня) в няньке не нуждается. Варфоломею было до смерти обидно, но граф с камердинером разъяснили, что боязнь высоты – болезнь, от нее лечиться надо, а лечит ее опять же Федор Кузьмич, и едва ли кто другой помочь сможет. Варфоломей брыкался недели две, потом, при очередном визите Веры и Тони, уложил вещи и вернулся на Саксонскую. Увлеченный трудными науками, Павлик никак своих чувств по этому случаю не выразил.
Из-за того, что занятия английским приходилось проводить в подвале у скитала (рядом с которым анаконда – червяк, на коего разве что карася поймать можно), где только и мог Палинский добиться подсказки, призвав на помощь призрак адмирала, двигался этот предмет туго, не в пример, скажем, фехтованию шпагой, штыком и столовой вилкой. Последнее граф учредил лично для Павлика, пояснив, что уже одного царя из-за неумения фехтовать вилкой Россия потеряла, так вот чтоб этого впредь больше повториться не могло. В дальнейшем граф предполагал заняться и "укрощением шарфа" (из-за неумения развязать шарф Россия потеряла другого царя), и собирался преподавать его Павлику с помощью какого-то питона: к счастью, Павлик змей ничуть не боялся.
За едой любимым присловьем графа было: "В брюхе и долото сварится!" Сказку про суп из топора Павлик знал, а про вареное долото так ничего и не добился, хотя нередко пытался подглядеть на кухне – не кладет ли камердинер, исполнявший также и обязанности повара, долото в похлебку. Другой пословицей было "С тухлого растреснешь, со свежего воскреснешь!". Ничего тухлого в замке не водилось – а очутилось бы что, так птицы и змеи мигом бы оприходовали – зачем тогда пословица? Камердинер сжалился и объяснил, что граф привык к сему присловью в Турции, а там жарко. Стало понятней, но не намного. Присловий было много, и почти ни одно ничего знакомого не значило. Но если граф был Павликом недоволен, то непременно говорил, растягивая рот: "Ай, молодца, хараша лица!" Где, когда он всего этого набрался, для чего это было нужно – Павлик недоумевал, покуда умница Вера не растолковала однажды: граф так пар из себя выпускает, а то в нем воздуху горячего больно много. Не зря же он в холодное озеро три раза в неделю прыгает. Павлик понял и стал следить, чтобы в нем самом горячий воздух тоже не копился.
Из неведомой еды на столе у графа обнаружил Павлик такое, что сперва принял за своеобразную разновидность змей, наподобие тех, что поглощал усатый светящийся дядя в городке у подножия Палинского Камня. Оказались это не змеи, а, как сказал граф, сердито убирая от мальчика тарелку-селедочницу, речные рифейские миноги, которые и не еда вовсе, а солдатская закуска. Поскольку самого Павлика граф нередко называл "Солдат, солдат, настоящий солдат, будущее нашей державы!" – Павлик не понимал, почему ему эти змеи-миноги не причитаются, и однажды одну потихоньку стащил. Сжевал и проглотил. Потом сильно болел живот, но камердинер объяснил, что это не от миноги, а от уксуса с горчицей. Павлику не понравилось, к миноге он больше не тянулся.
День начинался одинаково: граф трижды сбегал с горы вниз и возвращался обратно, камердинер в это время окатывал Павлика ушатом воды со льдом, взятым с ледника прямо перед азиатским фасадом замка; потом был общий завтрак, потом бесконечные занятия военными искусствами, потом обед и для Павлика – часовой сон (граф прыгал с обрыва именно в это время, а когда не прыгал – сидел в кабинете и пером очередной подвернувшейся птицы сочинял стихи; как однажды проговорился камердинер, мечтой графа было найти немецкую рифму к собственным имени, отчества и фамилии: имя зарифмовать удалось, даже и фамилия с чем-то плохо, но вязалась, а отчество – никак, ни с чем оно в германском наречии не соединялась, но в безнадежность предприятия граф не верил и продолжал осаду этой упрямой крепости). Потом был подъем и час (на самом деле два) иностранного языка, сперва французского, потом немецкого или же взамен обоих двойной час английского. За ужином граф непременно рассказывал что-то вроде сказки, ну, и марш в кровать. А утром все сначала, кроме тех дней, когда что-нибудь случалось – вроде взятия бедного орлана Измаила прямо в воздухе, и кроме тех дней, когда приходили гости из Киммериона: мама и Вера. Раз в месяц, не без труда, медленно взбирался в замок и дедушка Федор Кузьмич. К этому дню камердинер чистил графу парадный мундир, готовил что-нибудь необычное – варил, например, картошку, миноги же, напротив, на стол не подавались, – а граф лично встречал старца у порога замка... и почему-то, завидев Федора Кузьмича, непременно трижды кричал петухом. Потом все немножко закусывали, а следом дедушка уединялся с Павликом и устраивал ему экзамен по языкам. Про немецкий неизменно говорил, что "даже слишком хорошо", французский поправлял, а насчет английского ругался – доходило даже до скандала с призраком адмирала. Призрак занудно ворчал, мол, колониальный жаргон ему противен, но в конце концов разъяснял, чтo именно и как именно нужно говорить, при этом кому и зачем. Вообще Федор Кузьмич вздыхал, что английский мальчику придется доучивать внизу. А когда оно будет, это "внизу"? Времена года сменялись, зарубки, отмечавшие рост на косяке китайской спальни Павлика, ползли вверх, однако же никакого спуска вниз ему не позволялось.
Большим утешением служило обучение езде на лошади, к которому Палинский приступил немедленно после того, ухода Варфоломея. Конюшен у графа было две, в одной стояли низкорослые, мохнатые, послушные кобылки рифейской породы, в другой – два жеребца "личных его сиятельства", арабские полукровки, умевшие все – даже ходить по винтовой лестнице; именно так, поочередно на каждом из жеребцов, граф выезжал на турецкую смотровую площадку и озирал по утрам просторы российские, киммерийские и небесные. После чего уезжал обратно, конюшни, которые, хотя и были вырублены в толще скалы, хорошо проветривались и освещались электричеством. Овес и прочий корм, как и все потребное, поднимал из Триеда грузовой лифт – мрачная, темная коробка, в которую человеку лезть не хотелось. Павлику особенно. А вот конюшни были радостью. Особенно его личная мохнатая трехлетка Артемисия. Гарцевать на ней по замку и перед замком Павлик лихо умел уже к восьми годам. В девять, в порядке подарка ко дню рождения, было ему разрешено перепрыгнуть на Нижний, малый, специально превращенный в открытый манеж зубец Палинского Камня. Погарцевал, прыгнул обратно. Лошадь слушалась Павлика не хуже, чем арабский жеребец графа. Граф одобрительно высказался по поводу прыжка обратно, к замку: "Порода, порода видна!" Чья порода, его или лошади, Павлик не спросил. Не то, чтобы постеснялся: просто понял, что ему этого достаточно: не прямо, но похвалили.
Лошадки, помимо собственных-личных, были у графа местные, рифейской породы – той, про которую ходил упорный слух, что в нее прилита кровь стеллерова быка Лаврентия. Особенность этой породы, помимо низкого роста, непомерно широкого храпа и гривы почти до земли, была та, что на одной лишь растительной диете такая лошадка хирела и погибала: ей, как и сектантам из Триеда, требовалась ежедневно змея-другая, а если не змея, то какое-нибудь пресмыкающееся: хотя бы полгадюки, на худой конец – яйцо черепахи, которые тут пока что не водились, или ящеричий хвост. Камердинер пользовался при кормлении лошадей в основном последним вариантом; у триедских ящериц хвост отламывался по первому прикосновению и был сладким, из-за чего сектантская детвора считала это лакомство примерно тем, чем в прежние времена детвора Внешней Руси числила леденец на палочке или мороженое-эскимо. Хвост у ящерицы отрастал через день или два, был слаще прежнего и отламывался так же легко, так что сектанты, исполненные священного ужаса перед летающим графом, сами клали в грузовой лифт связки ящеричьих хвостов, которыми высокогорные лошадки хрустели, как все лошади остального мира хрустят сахаром. Павлик, что греха таить, тоже хвосты любил, но с того дня, как Артемисия стала его, только его лошадкой, баловство это себе запретил: слишком мало у лошади радостей в жизни, чтоб ее еще и сладкого лишать, тем более, согласно разъяснению графа, иначе все равно придется ее кормить совершенно несладкими и неаппетитными гадюками.
Кормить лошадей гадюками было нехорошо еще и потому, что какие-никакие это были змеи, а все-таки родственницы бесчисленных аспидов, куфий, тик-полончей, кроталов, скиталов и кенхров, запросивших экологического убежища в цокольном этаже замка Палинского. Жирные кенхры потребляли белых мышей, но брали пищу из рук камердинера со слезами: они знали, что в этот самый миг, скорее всего, во владениях Тараха Осьмого люди садятся за стол и чуть ли не живьем пожирают их менее удачливых, не доползших до вершины Палинского камня родичей. И даже хуже: если на ящеричьи хвосты в Триеде выдавался неурожай, то опять же родичей, несмысленных гадюк, приходится отдавать не съедение графским лошадям. Это уж не говоря про ястреба Галла, который на иной диете подох бы. Кенхры полагались на мудрость старшего среди пресмыкающихся Палинского Камня, скитала Гармодия, а тот поступал действительно благоразумно, – двадцать девять дней в месяц, а то и больше, беспробудно спал, демонстрируя интересующимся лишь всецветные переливы своей расписной шкуры.
Черепахи в Киммерии существовали вроде бы только в теории, в приполярных краях они вообще встречаются редко, однако при ближайшем рассмотрении в подзорную трубу можно было рассмотреть, что крышами домов в Триеде служат именно панцири исполинских ископаемых черепах. Триедское слово "чрепие" в значении просто "крыша" иной раз употреблял в разговоре то камердинер, то сам Палинский: если на уроке английского Павлик ненароком употреблял немецкое слово, граф хохотал и восклицал: "Ну, брат, совсем у тебя накосяк чрепие поехало!" Иных черепах, кроме ископаемых "крыш", видел Павлик лишь на картинках в богатейшей библиотеке графа. С давних пор шел слух, что какая-то из галапагосских черепах уже переплыла Тихий океан и от оккупированного еще прежним Китаем Аомыня ползет через азиатские просторы к Уралу; впрочем, пока что героическую гостью только еще с трепетом ожидали, шутка ли: сухопутная черепаха да Тихий океан переплыла! Павлик проявлял особый интерес: он хотел поездить на черепахе. Однако и на лошади тоже было хорошо.
– Помилуй Бох-х-х!.. – разносилось среди сквозняков дворца. Граф обходил комнаты, крестился на иконы, в некоторых местах крестил и окна, те, вид из которых казался ему неприятным или подозрительным. В приемной зале на восьмом этаже, "ломберной", он крестил каждое окно; объяснить – почему одно окно он крестит, а другое нет, граф не мог, лишь бормотал изредка, что у него "такое предчувствие". В ломберной, впрочем, было от чего перекреститься православному человеку: здесь граф, пристрастившийся из всех карточных игр к преферансу "с тех самых пор, как его придумали", затевал иной раз роспись пульки на целую ночь. Играл он когда втроем, когда вчетвером, лишь изредка приглашая – и только четвертым – камердинера. Остальными партнерами графа были призраки. Из них, впрочем, граф приглашения удостаивал тоже далеко не всех. Белые дамы, к примеру, не приглашались: поскольку были они дамами; не сиживал за карточным столом и призрак адмирала, поскольку был настроен антифранцузски, и сколько граф ни объяснял ему, что игра эта исконно русская, лишь по происхождению – австрийская, призрак от высокой чести отказывался и прятался в камень. Граф полгода или год приглашения не повторял, а потом сцена с приглашением адмирала в ломберную разыгрывалась вновь; военных, несмотря на то, что давно призраки, граф уважал как коллег: откуда знать, кто завтра окажется твоим союзником, а кто врагом?
Надо всем северным полушарием хозяйничало лето, даже лед из неприкосновенных запасов камердинера здесь, на высоте двух верст безбожно таял – раньше, чем верный слуга успевал подать его на стол, и бутылка киммерийского кваса вместо того, чтобы благолепно возлежать на краешке ведерка горлышком, зарывшись в холодные осколки всем прочим телом, похабно плавала что твоя барыня в бассейне. Граф презрительным жестом отсылал бутылку со стола, и отчаявшийся камердинер появлялся с большой кадкой, забитой нетающим льдом под хитрым названием "фирн": такой лед не таял даже на раскаленной сковороде, лишь медленно испарялся, – но было его в расселинах Палинского Камня мало, и с каждым годом становилась все меньше: расход на столовые нужды весьма велик в иные дни, новый же фирн раньше очередного ледникового периода созреть никак не мог. Камердинер уже не раз докладывал, что еще в этом столетии запасы фирна иссякнут, и придется заказывать его внизу. "Помилуй Бог, ну так закажем!" – весело отвечал граф. Но камердинеру и думать о таком было совестно, и Павлик очень ему сочувствовал. "Прохор, хотите, я вам льду у дяди Гаспара попрошу?" спрашивал мальчик, уверенный, что дядя Гаспар точно знает – где взять самый лучший на свете лед (что скорей всего так и было). Прохор краснел, как девица, и уходил в свои покои. Человек он был простой, заграничным наречиям не обученный, и не понимал, почему один лед тает, а другой испаряется, но просить о чем бы то ни было мальчика, которому нет и десяти лет, даром что мальчик не только наследник престола, но и фехтовальщик первой руки, и наездник тоже хоть сейчас вперед на австрияков (почему-то Прохор именно этих военных противников представлял себе лучше прочих) – просить такого мальчика ему, обыкновенному камердинеру, было никак не по званию.
Вообще-то Павлик иногда не понимал – один камердинер во дворце у Палинского, или еще кто есть. Например, когда граф садился за преферанс с Диким Оскаром, независимым призраком, лишь по специальному приглашению поднимавшимся на поднебесные выси Палинского Камня, и с Вечным Чиновником, все дожидавшимся решения по своему делу "Мокий против Соссия" в городском суде Киммериона, – четвертым за столом сидел обычно камердинер. Но кто ж тогда подавал коньяк, свечи, новые колоды карт? В это время Павлик обычно спал, но в те редкие случаи, когда он почему-либо заглядывал в ломберную, где шла игра на четверых, камердинер сидел за столом, а Прохор прислуживал, хотя Павлик поклялся бы всеми змеями, что камердинер-то и есть Прохор! Однако бывало так, что Дикий Оскар не являлся, тогда со вздохом граф подходил к восточному окну на лестнице – и в зал по внешней стене влезало грязное, перемазанное Существо в драном саване, всегда садившееся к "входному" окну поближе и не заходившее на европейскую часть комнаты. В этом случае граф, Вечный Чиновник и Существо играли втроем, коньяк граф наливал себе сам, а Прохор уходил спать. Игра в такие ночи кончалась раньше, и всегда – скандалом. "Сталинград!" – орало Существо, а граф, неизменно отвечая: "Уконтрапупим!.." вставал с картами в руках. Короткая перекидка вызывала вопль Чиновника, похожий на крик полярной совы, впрочем, иной раз он орал "Без одной!", а бывало, что "Без двух!" и даже "Без семи!" – и по ядовитому смеху графа было ясно, что Существо крупно проигрывает. Но взять с него было нечего, и удалялось оно в азиатское окно, грозя и рыдая. Граф клялся ни в жизнь больше старого маразматика близко не подпускать, но... оставшись очередной раз в безлунную ночь без партнера, вновь призывал "ползуна". Павлику "ползун" был бессознательно противен, но его радовало, что тот хотя бы никогда не выигрывает.
Впрочем, однажды в августе Павлик был разбужен страшным грохотом в ломберной. Он скользнул в тапочки и, как был, в одних трусиках, которые граф именовал только "подштанниками", (мама возражала против такого названия), побежал по боковой лестнице на восьмой этаж. Сквозняки дули повсюду, но Павлик никакого внимания на них не обращал, последний раз простудился он больше года тому назад. Из двери в ломберную, приотворенной на ширину ладони, раздавались вопли, и по меньшей мере один голос был совершенно незнакомый.
– И-з-з-з Ев-ро-пы па-а-а-шел вон! Па-ашел! Па-ашел! Вон! Вон! – орал этот голос, скрежещущий, как несмазанная лебедка, что-то сыпалось, видимо, стеклянное, и свет метался от канделябра, которым кто-то размахивал, – граф, конечно. Павлик знал это, даже не глядя в щель: кто же еще посмел бы махать канделябрами в доме графа?
– А и поше-ел! Помилуй Бох-х, кто тебя к западному окну пускал! Куси его, Стима, куси, съешь его, съешь его! – надрывался граф, изгоняя приглашенного из европейской части ломберной в азиатскую. В разбитое европейское окно протискивалось что-то огромное и отливающее металлом, такое же сидело на соседнем окне. По полу, как заметил Павлик, быстро скользили, забиваясь в щели, незнакомые бронзовые змейки, которым тут, на восьмом этаже, определенно было не место.
– Сыгран же! Чистый! Без прикупа! – выло Существо, пытаясь переползти рядом со столом, не повредив расклада карт.
– Вон-н! Вон-н! Вон-н! – словно колокола, густо звенели чудища в соседних окнах. Чудища поражали тем, что в них сочетались два цвета: позеленевшая медь и ярко-рыжая ржавчина. Но Павлик им не удивлялся, он у дяди графа в замке на такое насмотрелся, что вид железных птиц его скорей развлекал.
– Ну куда ему... – пытался вступиться за изгоняемого Вечный Чиновник, не особенно, впрочем, настаивая, – Внизу, чай, на Заквачных Хлябях змеееды лягушек сегодня едят, покуда те квакают – оттого нынче затмение лунное, вот и не смог Дикий Оскар придти, он без лунного света никуда...
– Пусть квакает, хоть не квакает, только в Азии! Нет ему хода в Европу! – гаркнула в ответ медно-железная птица из окна, – Нет ему броду в русскую воду!
– А Сибирь ведь тоже русская земля-а-а... – заныло Существо, – А-азия, А-азия...
– Ничего, выйдет приказ – мы тя быстро из Азии выгоним, в Антарктиде бродить будешь, в Антарктиде, а то можем и оттуда выгнать! – парировало чудище, – Вали!.. К едрени фене!
– Ну сыгранный, ну, будьте же людьми... – скулил картежный гость. На предложение "быть людьми", обращенное к призраку и чудовищам явно иного биологического вида, хмыкнул даже Павлик, в биологии и демонологии граф его уже поднатаскал. Диковины в окнах были, видимо, стимфалидами металлическими птицами, обжившимися в ссылке на Урале и теперь его патрулирующими. Павлик их ни разу не видел, но прикинул, что скиталу Гармодию такая – на один проглот, не говоря уж о Великом Змее, который, зевая, сглотает таких полсотни и спать ляжет голодный.
Граф очень любил преферанс, но законы Империи были ему еще дороже. А согласно негласной воле императора, призрак этот в Европе не имел права появляться уже давным-давно, и так уже набродился, хватит. Граф поднял тяжелый подсвечник, не киммерийского, а каслинского литья, так что и разбить не жалко, потому как чугун у них так себе, и высоко замахнулся:
– Мизерабль несчастный, ша-а-а-а... гом... арш! Кому говорю, тать ночная! Мало того, что на восьмерной вистуешь, как... студент! Так еще и попадаешься! А солдат не разбойник, добычь – святая у него! Возьми лагерь все твое! Возьми крепость – все твое! Хоть золото горстями, хоть серебро, а ты... вист пилишь! А вот поди отсюда...
Призрак-скалоброд меж тем дополз до азиатского конца стола, умудрившись не рассыпать карт, и показал стимфалиде "нос":
– А вот выкуси! Я в Азии, нет на меня твоего права!..
Граф поставил подсвечник.
– Стима, право, доиграть дай. Я – гляди – в пуле зуб на него рисую, за то, что неправильно уселся. Пуля, знаешь, дура, зуб – молодец! И единичку на гору, как за испорченную сдачу...
– Всего единичку? – ахнула стимфалида, но призрак одновременно с ней выкликнул:
– За что единичку? Сыгранный! Мизер без прикупа!
– Точно, – вмешался Вечный Чиновник, – десять в пулю тебе за сыгранный, в пулю, а единичку наверх за то, что игру портишь. Так что все по закону, Сувор Васильевич, мы ж еще и половину котла не расписали. То есть не котла... Как теперь?
– Теперь говорят "с горы". Лети, Стимушка, не будет его в Европе, обещаю, прослежу, слово мое крепкое, сама знаешь. Лети, Стима, там в Заполярье без тебя, того гляди, побиение какое... Лутче лети, Стима! Пособляй и совершай!
– Ты смотри! Расклюем к ядрени!.. – впрочем, фраза эта донеслась уже из-за окна, стимфалиды отбыли на пути обычного патрулирования. Граф утер лоб кружевным платком, уселся за стол, взял свои карты (сдавал Чиновник), и только хотел сказать "Помилуй Бог!", как увидел в приоткрытую дверь Павлика.
– А это еще кто? Почему не спишь?
Павлик ударил пятками в тапочках, как положено по уставу, и как ни в чем не бывало доложил:
– Осмелюсь доложить: шум! По тревоге солдат встает!
Граф уронил карты на стол.
– Помилуй Бох-х-х, да это что ж такое? Шагом марш спать, пока... пока... Пока к присяге не приведен!
Павлик послушно повернулся на тапочковом заднике и пошел к себе. Карточные игры и призраки не интересовали его совершенно. А вот почему змеи по восьмому этажу ползают? Это те самые, которые... оборачиваются. Кем и чем не просят перекидываются. Непорядок. Нанесут всякие чужие... всякого чужого. Нагадят малахитом, – что, Прохору подметать?
Павлик скосился на свою голую грудь: там пока что никаких орденов не было. Но он знал – это временно. Временно. Народ еще увидит, какой должен быть – и будет – порядок.
Никакого малахита.
22
...он потом объехал Европу на своих орловских лошадях в богатом дормезе – цель его путешествия была изучение гастрономии.
М.Пыляев. Замечательные чудаки и оригиналы
Переплет у книги был черный, кожаный, некрашеная кожа сохраняла все свои природные разводы, и потому сразу было видно, что кожа – змеиная. Под обложкой обнаруживалось множество страниц чертежного ватмана (из лавки Дурисяко на Елисеевом Поле), исписанных круглым, легко читаемым почерком, но едва ли при помощи чернил; скорее всего, перо обмакивали в желчь змеи амфисбены, популярную в городе сектантов тем паче, что ни на что иное, кроме как на чернила, желчь не годилась. Предисловия написать никто не озаботился, не было ни алфавитного порядка, ни деления блюд хотя бы на горячие и холодные: просто некогда некто завел книгу для рецептов – и вписывал их туда по мере вдохновения. Начиналась она старинным полууставом, потом переходила на простое, хотя старое правописание, дальше исчезали и ять с фитой, но на содержании все это сказывалось мало: девять десятых рецептов были посвящены змеиному мясу и наилучшему его употреблению в пищу с приправами и без таковых; лишь оставшаяся десятая часть описывала способы употребления ящериц и разнообразных лягв: первых сочинители книги на протяжении многих поколений полагали легкой закуской, детским баловством, едой несерьезной и несытной, вторых – едой, съедобной лишь в холода, но именно оттого достаточно важной, к тому же, в отличие от змей, негодной к употреблению в сыром виде. Лягв ели в зимнее время, чаще сушеными, реже тушеными с морской капустой, и был слух, что именно у триедцев обучились потреблению лягв какие-то древние французы, унесшие любовь к ним на свою историческую родину в свите Анны Ярославны, будущей королевы Франции; чего ради их прежде того занесло в Киммерию – было известно лишь по сгоревшему в московском пожаре 1812 года без единой копии "Слову о дружине Жидославлевой". Постороннему человеку нужно было иметь либо крепкие нервы, либо слабое кулинарное воображение, иначе читать книгу без позывов к рвоте было невозможно.
Книгу у сектантов выменял на четыре плотно закрытых и тяжелых ведра Гаспар Шерош: лишь с ним, свободно говорившим на их диалекте, змеееды соглашались вести переговоры по такому сложному и отчасти сакральному вопросу, как продажа копии знаменитых "Приспешничьих советов", – так называли они свой старинный рецептурно-кулинарный справочник, даром, что имелся он в каждом триедском доме, свой собственный рецептурник никто ни на что не сменял бы, но за последние полвека население Триеда заметно сократилось, и образовались лишние экземпляры, выморочные, увы. С разрешения Тараха Осьмого одна из бедных семей отдала лишний экземпляр Гаспару для ученых целей, уплатив половину выручки в качестве налога самому ересиарху. Два ведра белых, полярных речных гадюк из Миусов, жирных, как вымирающая рыба сиг, были истреблены за столом Тараха в один присест, после чего ересиарх сам предложил Гаспару еще один экземпляр на прежних условиях.