Текст книги "Земля святого Витта"
Автор книги: Евгений Витковский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 27 страниц)
Постепенно он удостоверился, что есть у него еще и затылок, иначе не болел бы так. Видимо, к затылку должна прилагаться и остальная голова. Значит, он до сих пор жив, и уж как-нибудь найдет способ произнести запасные желания, так что не век ему валяться на причале в Римедиуме. Из-за головной боли Тюриков больше всего мучился одним: никак не мог сосчитать, сколько желаний у него в запасе. По одним подсчетам – так целых пять, по другим два всего. Но, как ни считай, не меньше двух. А если учесть, что обычный рыбий минимум – три, притом из этих трех первые два герой обычно тратит как последний дурак, то положение Бориса Тюрикова на данный момент было обнадеживающим.
Бориса, тело которого давало о себе знать все новыми и новыми болями, подняли с досок и куда-то понесли. Вежливо так понесли, как бобры несут брус железного кедра, прежде чем получить за него манговые чипсы или что там сегодня им нужно. Борис вспомнил кoзлы, установленные на Обрате в нескольких местах: там от бруса отпиливали кусок, если покупателю почему-либо весь брус был не нужен – или оказывался не по карману. Борису представилось, как его самого кладут на козлы и пилят – от ужаса он замычал, и звук собственного мычания почему-то вернул к действительности. О страшном, пугающем одним лишь названием Римедиуме Прекрасном, увы, Киммериону достоверно было известно ровно столько же, сколько и офеням: вход в него – в один конец, даже мертвецов своих жители монетного двора не то сами хоронят, не то, по другой версии, перерабатывают, не то, по третьей версии, кремируют – а пепел уносят воды Рифея. В Римедиум на черной лодке, заправляет которой решительно неизвестно кто, отправляют слитки металлов, но не много – лишь столько, сколько нужно для чеканки мебиев, лепетов, оболов и прочих разменных денег, коим нет хождения нигде, кроме как в Киммерии. Туда же отправляют преступников, приговоренных к смертной казни, привычно замененной вечной ссылкой. Тоже не много, преступность в Киммерионе очень низкая, в прочей же Киммерии и вовсе никакая.
Впервые Борис подумал о том, что ни один офеня, кажется, не видел Киммерии дальше столицы. А ведь страна, хоть и очень узкая, но пролегла с юга на север на многие сотни верст: к северу от Рифея – Мебиусы, бобриные дачи, к северу от Мебиусов – Криль Кракена, остров дождей, к северу от Криля – Эритей, остров неведомый и страшный, где кто-то приватно живет и просит в гости к нему не жаловать никогда, а еще северней – Миусы и Рачий Холуй, место впадения Рифея в Кару, где молодые и особо здоровые киммерийцы несут альтернативную воинскую повинность, восемнадцать месяцев выпасая стада деликатесных чудовищ, которых Киммерия бережет-то бережет, стережет-то стережет, но и в пищу потребляет тоже охотно, ежели, конечно, не в пост. Борис вспомнил нежные шейки рифейских раков, подаваемые с клюквенным уксусом в столовой гостиницы "Офенский Двор" в дни, когда главной по кухне дежурит Василиса Ябедова – то есть десять из любых двенадцати дней – и почувствовал слюноотделение. Слюну пришлось проглотить, ибо рот оставался заклеен. "Уши-то почему не заклеили, пластыря пожалели?" – подумал Борис и возблагодарил Всевышнего за то, что не брякнул этой фразы вслух. Уж Щука позаботилась бы.
Тем временем Бориса на что-то положили, точней – уронили. Довольно грубым образом он был переведен в сидячее положение, прислонен к чему-то спиной, а затем пластырь с глаз сорвали, выдрав при этом изрядную часть красивых, склонных к заламыванию архангелогородских бровей. "Еще на брови желания тратить!.. Так отрастут..." – подумал Борис. Сколько, однако, можно глупостей пожелать – вот, уже дожелался... Борис продрал глаза и обнаружил себя в помещении, похожем на караульню. Прямо перед ним, почти касаясь его пятками, сидел ободранный мужик. В той же позе, что и он, Борис. На мгновение экс-офеня принял мужика за свое отражение в зеркале, но заметил, что лицо у того исполосовано струпьями запекшейся крови, словно недавно побрили чем-то тупым. Орудие бритья стояло невдалеке, закрепленное канатом в стойке, похожей на те, в которые ставят зонтики. Это был топор. Топор палача Илиана. И кроваво побритый мужик с заплывшими от черных синяков глазами, был сам палач Илиан. Экс-палач, надо полагать. Надо полагать, вместе с Борисом осужденный.
Видимо, всему этому предшествовал суд, присяжные, вердикт, осуждение, прошение о замене смертной казни, удовлетворение прошения – без всего этого сюда просто невозможно было попасть. Между тем в памяти Бориса между туманом пещеры "Миллион Белых Коз" и лодкой инкассатора был провал. Киммерийский уголовный суд на расправу был всегда скор, процесс редко занимал больше недели, если не возникало "долгого дела", которое могло тянуться столетиями, и участники такового до отправки в Римедиум просто не доживали. Но как быстро суд ни проходил, он все-таки был, а не помнил Борис об этом ничего. Кусок жизни треклятая Щука так ли, эдак ли, у него конфисковала. Но едва ли стоит просить этот кусок назад, едва ли в этом куске найдутся приятные моменты. Кстати, о приятных моментах: не пора ли хоть какому-нибудь таковому настать? И, словно в ответ на мысли, обрушился на Бориса ушат ледяной воды. Шибануло уксусом, – видимо, так проводилась дезинфекция. Однако тела своего Борис толком еще не ощущал.
– Двое сразу! Прирост населения... – прозвучал голос то ли подростка, то ли женщины.
Что-то зашуршало. Видимо, пачка квитанций. Над Борисом зарокотал резкий, противный голос с едва заметным дефектом речи: вместо звука "в" у говорившего получалось придыхание: так иной раз говорят бородатые люди, выплевывая концы усов. Сквозь ресницы Борис разглядел жуткого, рыжего, со времен Оксиринха, не иначе, не стриженого и не бритого мужика с торчащими, как у зубра, ноздрями. Когда мужик говорил или сопел, то концы усов втягивались в ноздри, создавая самые неожиданные звуковые модуляции. Второй приемщик, тот, что с тонким голосом, был похож на длинный, вялый, бледный куст сельдерея; именно его голос казался женским.
– Мы разве такое заказывали? – с мyкой промычал зуброподобный, – Ты сам посмотри, мы разве такое заказывали? Читай, грамотный: доярка для козы одна штука... Не коза, а доярка! Козы у нас лишние, резать скоро придется... Ухажер за овощью тепличной... Где ухажер? Ах, это и есть ухажер... То-то же. Специалист по тушению горящей нефти, специалист по плавке вольфрама, повар, способный жарить легкие блюда, баба толстая, баба очень толстая, еще одна баба совсем толстая, еще одна... Ну, это мы обошлись бы, но три бабы где, толстая и две очень толстых? Парикмахер человечий усовый, бородовый... Где это все? Я тя как человек спрашиваю, а ты на меня как что молчишь? Где бормотатель? Я с тебя третий раз бормотателя требую! Не третий? Ща квитанции подниму! Ты сам в бормотатели хочешь? Может, бабой толстой, легкие блюда способной жарить, усовые, бородовые, ко мне пойдешь? У меня штат недоукомплектован на девяносто четыре процента! Плыви отсюда и чтоб духу твоего без бородового способника жарить... ну, вольфрам, там по списку! Отрыщь отседа, отрррыщь!
– Ухажер за овощью вон лежит, за тепличной, лучшего в городе нет! невероятно жалобным, школьным голосом отвечал страшный лодочник зубру: выходит, было и над ним начальство.
– Ну да, этот... А морду ему зачем искромсали? Фасон пробовали? Отбивную из морды готовили?.. Сожрать хотели? Сознайсь, жрать его собирались, да?
– Да палач это, Илиан-тепличник...
– Это? Брешешь, тот молодой был, когда меня порол... Ладно, тепличника я пока под вопросом. А второе что?
– Наверное, по вольфраму... Или блюда жарить... Мне дали, я взял, что дали...
– А вот что: я вот те не дам, ты и не возьмешь, и ни осьмушки в город! Сами чеканьте! Засадили нас тут четырнадцать, бобра считая, да и то бобер не умеет ничего, только сваи грызет! Словом, трех баб, толстую, очень толстую и вовсе толстую не привезешь – можешь сюда не плыть вовсе! Я свои права знаю!
– Будем жаловаться, короче. Жаловаться! Аминь! – вступил первый голос, принадлежавший "сельдерею". После "аминь" Бориса приподняли, и не то сняли веревки, которыми руки были спутаны за спиной, не то разрезали. Борис услышал дробный стук, это он сам стучал зубами от холода после уксусного купания.
– В холодную их?
– Да чего там, сунь в теплую, не то окочурятся, а может, что в его брехне и правда, хотя брил этого урода не парикмахер точно, а насчет вольфрама... Яйца им всем оторвать, бабам этим толстым, очень толстым! Пусть сами с такими кадрами работают! Аминь! Аминь, говорю, отрыщь! Пошел, пошел, пошел, ногами, ногами это делают, копытами, говорю, копытами...
Доска откинулась, куда-то вместе с ней Борис, как на салазках, заскользил; шлепнулся. Через него перелетел, почти не задев, измордованный Илиан, изрыгая выражения, которых благочестивому офене и знать-то не полагалось бы. Но тут Борис вспомнил ледяной холод "Миллиона Белых Коз", понял, что в отведенном помещении по крайней мере тепло, уселся и стал проводить инвентаризацию рукам, ногам, зубам и прочим частям тела. Следы побоев, понятно, были. Но – зажившие, никакого сравнения с состоянием экс-палача. Некоторые зубы шатались, но все были на месте, даже золотых коронок не посдирал никто.
Борис открыл рот... и закрыл его. Любой вопрос мог превратиться в исполнение желания. Пусть этот ирод сам вопросы задает. Если, конечно, языком ворочать может. Борис плотно сжал зубы и подрагивающей ладонью огладил голову. Обрили, конечно. Ну, это само отрастет. Фонарей под глаза, кажется, тоже не наставили, но это только в зеркало узнать можно. Спина болит, но кожа вроде бы цела. Прочие... части тела... язык, например... нет, кажется, ничего не отсекли. Деньги лежат у мещанина Черепегина-старшего под Вологдой, мещанин еще никого не обворовал, только проценты платит не вовремя иногда, ну... до него дело потом дойдет.
– Харизма... Ну, харизма... – прохрипел Илиан, как обычно, слегка заикаясь, – Наел себе харизму поперек пуза шире и туда же... обжалованию не подлежит, обжалованию не подлежит!.. Как тюльпаны жене, так – господин Гусято, благо-глубоко-то-се... Илиан Магистрианович то-се, тюльпаны ему в харизму по самую пятку...
– На полную катушку! – брякнул наудачу Борис.
– А, живой... – Илиан попробовал поднять голову, но не смог, – А как же тебя к смертной казни через помилование? У, харизма проклятая, доберусь я до него и до бабы его доберусь...
– Илиан Магистрианович, – мягко сказал Борис, – нас уже в Римедиум привезли и сдали. Вас тут хотят использовать по специальности, за теплицами ухаживать, свежие овощи выращивать. Так что не все так страшно. Вот у меня память что-то отшибло...
– А тебя харизма эта по голове бил, – с охотой отозвался Илиан, пресс-папьем как запузырит тебе по маковке, ты и с копыт... Но лишнего ты до того много наговорил, не твоя бы брехня, не впороли бы нам двести девяносто девятую – про умышление на целостность законов... Ох, нам и без нее бы хватило – сто первая, сто вторая, сто третья, сто четвертая, сто пятая, сто шестая, сто седьмая...
– Откуда так много, Илиан Магистрианович? – ошеломленно спросил экс-офеня. Значения ни одной из этих статей он не знал.
– Да ты, видать, вовсе офиздипупел! Нам по совокупности почти тридцать статей навесили, да еще мне восемьдесят пятую за оскорбление чувств торгового люда... Ты почему за оскорбление ничего не получил? Ты как смел чувств не оскорблять?
Борис ничего не ответил, у него как-то не было слов на подобный случай. Похоже, произошло много чего, и судили их двоих, и навесили кучу статей, а экс-палачу припомнили еще и жлобские цены на тюльпаны к восьмому марта. Рыбка-Щучка наворочала делов – будь здоров. В чем виноват, в чем не виноват – за все присудили. Теперь, мол, сиди в Римедиуме, где все деньги – твои. Впрочем, тут же не чеканят золота! Нужно будет Щуку на этом, того... ну, прищучить, что ли. Мало тут денег, раз нет золота! Все свое состояние держал Борис в империалах, сменять здешнее серебро на них можно было, кроме исключительных и редких случаев, лишь у киммерийских евреев – а откуда евреи в Римедиуме? В общем, нужно чуть присмотреться, нет ли тут какой выгоды – и сваливать. Хоть в Вологду. Начальный капитал есть, а там трава не расти. Впрочем, это только одно желание. А должна Щука больше. Думать надо, думать, не может быть, чтоб рыба да офеню перехитрила.
Где-то вверху послышался сложный, из нескольких нот, свист. Борис знал, что так разговаривают castor sapiens, рифейские бобры, но языка этого не понимал. Илиан еле ворочал языком и ответить, видимо, не мог. Впрочем, бормотать он продолжал.
– Говоришь, Дунстан? Затылок твой помню, бритый...
Свист понизился тоном.
– Кончай материться, я по вашему понимаю... Ты мне докладывай – можно тут жить... или... или... харизма.
Бобер, по-прежнему невидимый, перешел на сложный, двойной свист в неопределимой гамме, явно что-то подробно рассказывал. Борис маялся неведением и ждал хоть какого-нибудь перевода, разглядывая голый потолок и голые стены; вскоре он смог повернуть шею в ту сторону, где свистел бобер. Зрелище оказалось неважным: бобер стоял за железной решетчатой дверью, сквозь которую, наверное, мог бы легко пролезть, но человек для таких ячеек великоват. Экс-палач и экс-офеня сидели за решеткой.
– То есть как это с одна тысяча девятьсот шестьдесят?.. – потрясенно выговорил Илиан разбитым ртом. – А деньги тогда откуда? Делает их кто, спрашиваю?
– Илиан Магистрианыч, что он говорит? – взмолился Борис.
Бобер продолжал свои фиоритуры, в которых, прислушавшись, можно было уловить повторение некоей если не мелодической, то ритмической схемы, кажется, sapiens что-то перечислял. Илиан от вопроса только отмахнулся, мол, "дай дослушать". Но и ему в конце концов надоело, видимо, бобер пошел жаловаться на жизнь. Говорить палачу было больно и трудно, он лег на спину, выдохнул, помянул мать в женском роде и харизму в мужском, помолчал, потом сделал подельнику одолжение – заговорил.
– Вот оно, бля, харизма, то самое главное. Выходит, харизма, ни хрена здесь никто с одна тысяча девятьсот шестьдесят первого года ни единой монеты не начеканил. Нет специалистов, вообще тут почти никого нет – с нами вместе и с бобром населения шестнадцать рыл. Как помер какой-то с непонятным именем, который один сорок лет серебро и плавил, и чеканил – все прессы стоят ржавые. Деньги, что отсюда привозят – все из старых запасов. Серебро пока есть, а медь уже кончилась. То-то вся мелочь у нас истертая какая-то... Серебра тоже не очень. Здешний главный нынешний, не понял, харизма, как его по эдакой матери, требует с Киммериона мастеров, а получает... нас с тобой. Едят тут, что в теплице вырастет и что с козы возьмешь. Бобер сваи грызет. Кинофильмы смотрят трофейные, киномеханику седьмая дюжина идет, кина, свистит, тоже скоро не будет. Да и кино без перевода непонятным языком идет, главный все требует бормотателя, чтоб переводил, а присылают... нас с тобой. Баб он требует, последняя померла три зимы тому назад, а присылают... нас с тобой. Словом, не жизнь тут, а харизма необитаемая...За нас с тобой два фунта серебра здешний главный инкассатору насыпал и сказал, не даст больше, пока самое малое трех баб насмерть не засудят и сюда не пришлют...
– Трофейные? – не нашел Борис ничего умней.
– Трофейные... Это, небось, как на змееедов ходили войной, так с тех пор трофеи. Давно было, тогда еще с Мангазеи офени приходили, куда-то делись теперь. Ты, офеня, не знаешь, на Мангазею бомбу сбросили, или она теперь режимная?.. Словом, не знаю. Знаю, что влетели мы с тобой по самую маковку в... харизму. Я думал, тут цеха, чеканка, серебро с медью да свой брат палач непременно, а тут одна коза сплошная и безбабство.
– Вам-то жаловаться грех, – Тюриков попытался перехватить инициативу Вас тут к оранжерее приставят, а вам это дело привычное.
– Мне? Кто мне тут цветы даст выращивать? Козе, что ль, на восьмое марта тюльпаны дарить? Гиацинты?
– А что, не будет коза гиацинтов? Ты, харизма, кончай издеваться! Тут коза для другого...
Палач перешел на невнятное бормотание. Борису по щучьему велению требовалось теперь немного: сесть на кучу оставшегося в Римедиуме серебра и переправиться под Вологду, там переплавить мебии с лепетами, перевести в золото и жить на проценты тихо где-нибудь в таком месте, где тихо притаиться можно. И никакой больше Камаринской дороги, сколько бы раз и какой зов его не зазывал. А палач пусть сам выпутывается, на пару с бобром... сельдерей для местных выращивает. Или мочала эти ихние, люфы, тоже себе, нашли предмет поклонения... Борис чувствовал, как вскипает в нем накопившаяся за тридцать лет ненависть к Киммерии, к окопавшимся в ней угнетателям и дармоедам, эксплуатирующим труд простого русского офени и только нагуливающим на этом жиры... и углеводы, нет? Борис вспомнил, что рафинада в Киммерии не любят, обходятся медом. Ну, значит, просто жиры.
Торчать тут до тех пор, когда местное начальство соизволит вытащить благороднорожденного Бориса Тюрикова из-за решетки и приставит к такой, скажем, ответственной работе, как доить козу, бывшему офене как-то не улыбалось. Да и вообще – он просил отдать ему самые большие киммерийские деньги, а тут их и нет вовсе! Или как?
– Илиан Магистрианыч, – спросил он скучающим тоном, – а серебра-то надолго хватит у них? Кончится серебро, нас тут запросто ликвидируют: уронят на Римедиум что-нибудь сверху и раскапывать не станут?
Бобер возмущенно засвистел. Илиан, с трудом ворочая языком, соблаговолил перевести.
– Слышь, ты, если чего хочешь узнать, его спрашивай, бобра Дунстана, а не меня. Это во-первых. Во-вторых, учи свист бобровый, если жить хочешь: бобер тут заместитель ихнего главного, тот – землей повелевает, а этот водой и прочим, он у них... тьфу, деньги перетирает, чтоб все как новые казались. А в третьих, серебра тут еще полная шаланда. На наш век хватит. Серебром тут хоть... Ну, он хочет сказать, что серебром тут хоть подотрись.
Ни Борис, ни Илиан, ни тем более бобер великую книгу Рабле не читали, но общий смысл метафоры – что много еще в Римедиуме серебра – был ясен. Однако подтираться шаландой серебряных монет Борис не имел планов. Он прикинул, что "шаландой" здесь называют киммерийскую лодку для перевозки тяжестей с красивым названием "катoрга", перевел в слитки, оценил, разделил на число тройских унций – и получил вполне достойный брусок золота, эдак в двадцать пять – двадцать семь пудов. Пуда три у Бориса было собственного золота, так что – если не будет больше никаких подлянок – Щука не так уж мало и выкладывает. Однако нужны подробности. А ну как шаланда неполная, или серебро с мышьяковой примесью? Мало ли гадостей можно устроить, ежели ты Щука-на-Яйцах, Щучий Потрох, говно такое.
"Шаланду серебра со мной вместе без свидетелей – на скотный двор к мещанину Черепегину, моему вологодскому банкиру!" – сформулировал Тюриков остаток своих желаний. Но орать это при двух свидетелях как-то не хотелось, хотя по самому честному подсчету здесь было только два желания: серебро и доставка. Впрочем, отчего бы третье желание (если оно есть) не истратить на потерю памяти у свидетелей? А четвертое, если оно есть – на долгую, здоровую, спокойную, богатую, уютную, семейную, комфортабельную... и так далее, жизнь? А если еще одно желание есть, то не провалилась бы в тартарары вся Киммерия со Щуками... Нет, такое желание загадывать нельзя: Сука-Шука утащит с собой и его, как слишком Киммерии принадлежного, слишком много про нее знающего.
Спешно требовалось уединиться: требуя законного исполнения желаний, Борис совершенно не хотел оставлять свидетелей. А тратить желание на то, чтоб от свидетелей избавиться – еще чего. Карцер, на худой конец. Лучше отдельная палата. Больничная. Заодно и подлечиться... Тьфу, так и рехнуться недолго, какое сейчас лечение... О! То самое! Борис решил рехнуться и погрузился в размышления.
Будучи человеком какого-никакого, а торгового все ж таки сословия, он привык радеть о пользе дела, выгоде, накоплении и новом обороте средств, в конечном счете предназначенных быть преумноженными, дабы вновь и вновь преумножаться, доставляя преумножителю, помимо скромных мирских радостей, еще и высоко духовную радость самим фактом своего преумножения. Следовательно, Борис имел полное право считать себя истинным человеком древнерусских духовных качеств – ибо кто же, как не титан духа, способен духовно радоваться материальному благосостоянию! Именно условная, ничем не доказуемая ценность таких вещей, как золото, серебро, швейцарские франки, американские доллары, сальварсанские кортадо и российские империалы служила для Бориса высшим доказательством того, что он – человек глубоко духовный. Человек богатый есть человек духовно богатый! Эта мысль, в сочетании с перспективой удесятерения своего капитала, привела Бориса в необычайно возбужденное состояние, каковое он и поспешил выплеснуть наружу.
– Человек духовный... есть человек духовный богато! – выпалил Борис. Илиан приоткрыл заплывший глаз.
– Ась?
Бобер тоже тихо присвистнул. Но Бориса уже несло.
– А ты, значит, Дунстан тот самый? Дунька по-нашему... Свисти не свисти, а ты не человек, не богатый, и не духовно! – невероятным усилием он сбросил ноги с топчана, на который был кинут, и сел. – Ты – Дунька, никаким образом не богатая! Духовно не богатая! Цель человека – духовность! Пятикратная духовность есть наша цель и мечта! Духовность победит на земле! Да здравствует победная духовность светлого будущего духовности человечества! Есть такое слово – духовность! Плюс...плюс... духовнизация сельского хозяйства! – заорал Борис совсем уж дурным голосом и повалился на пол. Он хорошо знал, как падать наименее болезненным образом.
– Поехал... – упавшим голосом сказал Илиан. – Если насчет духовности все, можно было и в Римедиум не возить. К Святому Пантелеймону таких сразу...
Бобер что-то свистнул, совсем тихо. А Борис катался по полу и гнусно вопил:
– Духовность!.. Ховность ду... ду-дуду-духа! Ховная! Верховная! Вердухная! Хов-хов-хав-хов-хов! Ду-ду-ду-ду-ду!.. – Борис перешел на лай.
– Слышь, Дунстан, зови главного... Дело ясное, это уже, видать, все, так что давай, стало быть, что у вас на такие случаи заведено...
Бобер исчез и больше не вернулся. Вместо него, матерясь и утирая рты, только что обедали, надо полагать, – появились двое местных с белой рубахой, глянув на бесконечно длинные рукава которой можно было не сомневаться, что рубаха эта очень прочная и пошита как раз на такой случай. Один из пришедших всей тушей упал на Бориса и начал выламывать руки, но Борис вывернулся. Ребром ладони рубанул он тощего-длинного сельдерея по шее, двумя коленями заехал в живот второму, похожему на изможденного зубра, забился в угол и принял, насколько силы позволяли, оборонительную стойку древнерусской борьбы "мордобой", позиция "щакакдам", сделав, впрочем, вид, что только на это его и хватило. Борис свалился на пол. Отощавший зубр пришел в себя, потер пузо, и стал вправлять почти голого Бориса в принесенную рубашку. Борис попробовал кусаться, но крепко, без всяких ученых правил получил по зубам.
– Ну и что у вас с такими делают? – подал голос Илиан.
– Квалификацию, что ли, потерял, пока судили? – ответил зубр. – Топор у нас хороший, козу можно с двух
замахов разделать. Рукава я ему завязал, не рыпнется. Положим на мясную колоду, голову срубишь, ну, все тогда. У нас для психов больницы нет.
– Ребятки, да не встану я! Били меня и прутом и кнутом! Слабый я! Топора не подниму!
– Спеху нет, полежит в кладовке, бобер его постережет. Как силы наберешь, так голову ему срубишь. Нам духовность ни к чему. Орет – он пусть орет, из этой рубашки никто не вылез еще. Особый узел на спине из рукавов вяжу, "двойной римедий" называется. Если хочешь, рот ему тоже заткну особый кляп у нас есть, "карамель" называется.
Тощий сельдерей, потирая шею, загоготал, не ведая, что творит, попробовал пальцем – есть ли у Бориса зубы. Зубы у Бориса не только имелись, он от рождения не знал, что такое зубная боль, и даже четыре зуба мудрости были как новенькие. Тюриков лишь слегка тяпнул Тощего за пальцы – но кровь хлынула немалая. Густо матерясь, длинный оставил извращенские планы до поры до времени, нашел половину грязной рубахи Бориса, разорвал ее пополам еще раз, одной половиной замотал руку, другую запихнул Борису в глотку. В ужасе экс-офеня даже и не смог толком противиться.
– Хватит, – сказал зубр, – В казначейню его кинь, под столик. Обушком по башке, только не руби, а мяконько так – обушком. Зальешь мне кровью деньги, кишки выпущу, козе отдам и тебя же смотреть приставлю, чтоб все схавала.
Матерясь, длинный за ноги выволок Бориса в коридор и куда-то потащил; Борис пытался уберечь затылок от слишком резких ударов, но получалось плохо. Одна была радость: кляп поддался почти сразу. Наконец, длинный по ступенькам доволок Борисово тело на место и бросил через порог в темноту.
– Где же тут обушок? Мать-перемать в нутро засусоленной дырки напополам в три погибели, где обушок? Обушок, он где? А?
Борис лежал в темноте на ровном, чуть ли не паркетном полу, ноздри его безошибочно слышали запах металлических денег. Ждать, покуда этот ублюдок отыщет обушок, оглушит его, а потом еще свой же подельник ни за понюх отрубит ему, глядишь, бесчувственному, голову – все это было выше сил Бориса. Он осторожно выпихнул кляп языком, отвернулся от матерящегося в потемках долговязого, и зашептал, стараясь произносить каждое слово отчетливо:
– Щука! Желание мое первое: лодку серебряных денег, доверху полную, большую-большую лодку, чтоб в ней все поместились здешние деньги, какие поместятся, вместе со мной! И второе мое желание! Пусть меня эта... катoрга доставит на скотный двор к мещанину Вологодской губернии Черепегину, банкиру! И третье желание, если осталось оно у меня – пусть все чертовы римедиумские людишки, какие в Римедиуме есть, сей же момент сдохнут вовсе, как обушком по макушке! И четвертое мое желание...
Видимо, щучий лимит никакого четвертого желания не предусматривал, то ли щука по-своему считала. Через мгновение Борис оказался по горло зарыт в холодные, как лед, деньги; еще через совсем короткий миг экс-офеня ощутил себя так, словно сидел в трамвае, а трамвай рванул с места со всей возможной скоростью – верст, наверное, тысячу в час, или две. В краткий миг угасания сознания зазвучала в его памяти старинная песня легендарного офени Дули Колобка, петая на Камаринской еще в те времена, когда Кирилл с Мефодием, возвратившись из поездки в Киммерию, сели сочинять для славян три азбуки: глаголицу, кириллицу и тайную мефодьицу, секретную азбуку офеней. "Я от бабушки трах-бах, я от дедушки трах-бах...", – потом все провалилось во тьму.
Очень длинная, давно не спускавшаяся на воду черная лодка, задрав нос, проломила стену римедиумской казначейни, в считанные секунды доползла до Рифея, спрыгнула в него, миновала, резко свернув на юг, речной отрезок пути, выбросилась на берег Лисьего Острова, раскидав стражников Лисьей Норы, нырнула в нее, а еще через миг выскочила в Большую Русь и помчалась по Великому Герцогству Коми в нужную Борису сторону, в сторону Вологодской губернии. Лодка мчалась по прямой, не разбирая дороги, со скоростью артиллерийского снаряда, однако в воздух не поднималась: ехала посуху.
Помимо бобра по имени Фи, и второго бобра, который попал в это дело как кур в ощип, о чем будет рассказано ниже, никто перемещения черной лодки не заметил. Стражникам у Лисьей Норы она показалась рванувшейся в темноту тенью, ибо набрала к этому времени солидную скорость. В Герцогстве было, как всегда, безвидно и пусто, и лодка неслась по стране, озаренной и воспетой Хрустальным Звоном, вполне безнаказанно.
Теперь уж можно открыть читателю страшный секрет: Щука-на-Яйцах считать умела только до трех, а слово "девять" было для нее синонимом понятия "много", вот она и исполняла желания Бориса, покуда ей не показалось, что уже вроде бы достаточно. Так что еще одно желание у Бориса Тюрикова все-таки было – то, что успел он выкликнуть на десерт, на "третье". Поэтому в Римедиуме случилось сразу многое. Сельдерееобразный римедиумец так и не нашел обушка в казначейне, простая болезнь, паралич сердца, от этих поисков его избавила. Отощавший зубр так и не опустил поднятую для шага к Илиану ногу, хотя он собирался дать тому в морду за отказ выполнить некое – все равно теперь какое – заветное зуброво хотение, – после паралича сердца хотений уже не бывает. Тогда же еще двое римедиумских преступников, оба в прошлом убийцы жен, которых сами же избрали себе на Куньей набережной, рухнули среди огурцов на оранжерейные грядки. Еще один, растлитель-геронтофил, осужденный по трехсотой минойской статье, колол у причала щепу для растопки, но уронил сразу и топор, и щепу, и полено, и самого себя прямо в воды Рифея, и все по той же причине. В одно мгновение в Римедиуме рухнули все. Кроме бобра, приставленного к начищению денег, который тоже рухнул, но всего лишь в деньги, что его и спасло. На некоторое время.
И кроме Илиана Магистрианыча, который официально не был еще жителем Римедиума, и потому остался жив. Его постигла особая судьба, но произошло это целой неделей позже, а в тот день имели место события далеко за пределами Римедиума, и без внимания оставить их никак нельзя. Не каждый день, надо признаться, страшная черная тень врывается в пещеру на Лисьем Хвосте и уносится прочь, оставляя ушибленными обоих старцев, мирно стерегущих оную, перепугав всех оказавшихся поблизости до утраты, скажем мягко, контроля над круглой мускулатурой.
Впрочем, деды, оклемавшись, помывшись и уняв дрожание вставных челюстей, вызвали с Архонтовой Софии наряд гвардейцев. Гвардейцы в ряд по четыре вошли в Нору. Прошли традиционные сто саженей киммерийской земли, ничего не обнаружили и вернулись на Лисий Хвост, а позже на Архонтовой Софии доложили, что, по показаниям более чем двух дюжин людей, из Киммерии в Нору вырвалось Нечто Черное. Поскольку примет это Нечто из-за высокой скорости движения не имело, было решено сие событие событием не считать и в городскую летопись не вносить. Появившееся на следующий день в "Вечернем Киммерионе" сообщение о том, что Нечто имело очертания черной лодки, мчащейся посуху, на носу которой золотыми буквами пылало название "Кандибобер" сочли не особо удачной шуткой журналистов, окончательно измотанных поисками городских новостей. Журналисты ссылались на зоркую повариху "Офенского двора" Трифеню Дребездищеву, но весь город знал, что в те дни, когда по кухне дежурит Трифеня, можно, не ровен час, соль в сахарнице обнаружить. Вот если б Василиса Ябедова! Но у той был в этот день отгул и какие-то дела на Волотовом Пыжике – по слухам, заказывала она там, на конском заводе, коня в подарок крестнику – и подтвердить слова Трифени не могла никак. А Василисе бы город поверил, – впрочем, это мало что изменило бы, разве что ускорило грядущие события, вспомнил бы кто-нибудь из стариков с Земли Святого Эльма, что "Кандибобером" называлась лодка прежнего инкассатора. Так оно, конечно, и случилось – но гораздо позже.