Текст книги "Отчий дом. Семейная хроника"
Автор книги: Евгений Чириков
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 45 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]
– Пусть уж при деле останется. Я понимаю, что ничего страшного в ней нет и последствий никаких для хранителя такого произведения не будет, а все-таки… Видно, что не ротозейничали… И волки сыты и овцы целы!
Остальные комнаты прошли, лишь поверхностно осматривая их обстановку.
Когда в доме покончили, унтер напомнил полковнику про каретник, в котором летом поставили спектакль без разрешения для народа, – и вот снова двинулись процессией по двору к каретнику, около которого стояли полицейский и кучер Иван Кудряшёв. Снова встревожились дворовые собаки и подняли лай. Им ответили собаки в Никудышевке. Этот собачий лай вносил в тишину весенней темной ночи странную тревогу, словно оповещал всех жителей о необычайном происшествии на земле…
XVII
Вся взбаламученная дворня из мужиков и баб не смыкала глаз в эту памятную ночь, охваченная страхом и любопытством. Людская кухня с жилой пристройкой была насыщена шепотами, осторожными движениями и ожиданием, что теперь будет. Огонек потушили – будто бы спят, но никто не спал. Кто посмелее, сидели под покровом темноты на крылечке. Робкие поглядывали через окошко или из сеней. Бабы были настроены пугливо и смешливо, жались к мужикам и парням, а те этим пользовались, и часто ночная тишина оглашалась чуть осторожным, но злым бабьим протестом либо смешком и острым словцом вполголоса:
– Отцепись, окаянный!
Разлившийся собачий лай заставил снова всех насторожиться и направить жадные взоры по направлению окон барского дома, откуда вышла целая толпа всякого начальства. Зрелище было необычайное. Процессия шла, вереницею растянувшись по двору. Плыли огни ручных фонарей, поблескивали металлические пуговицы, позванивали шпоры. Под светом фонаря наблюдатели увидели хмурое лицо своего барина, окруженного властями.
– Мотрите, мотрите! Барина повели куда-то!
Измученный Павел Николаевич шел с опущенной головой, и действительно было похоже на то, что его ведут. Совсем непонятно: к нему приезжало всякое начальство в гости, однажды останавливался у него архиерей, и вдруг такая перемена. Одни жалели, другие изумлялись, а были и те, что злорадствовали:
– Повели бычка на веревочке!
Отчаянный Васька-пастух уходил из кухни в темноту ночи, шпионил и возвращался в кухню с новостями и слухами. Васька шептал, что баре опять хотели убить царя и что к делу этому причастны здешние господа. Прибег в кухню отпущенный жандармом от ворот караульный Никита – водицы испить:
– Чудны дела Твои, Господи! – с жадностью глотая из ковша воду, шептал он.
– А что слышно там, у ворот, Никита? Ты с начальством стоишь…
– Да все господа… царем недовольны… Сказывают, всех нас к допросу поведут. А что скажешь? Ничего хорошего я сказать не могу: сам раз слыхал, как наши господа про царей разговаривали…
Бабы шутят:
– Мотри, Никитушка, не причастен ли и сам-то ты к этому делу?
– Ты эти шутки не шути! Богу грешен, а царю не виноват. Как перед Богом, так всему миру скажу. В одном повинен: поленился тогда становому сказать.
– Куда, Никитушка, нашего барина-то провели?
– В каретник. Обыск там делают… О, Господи, и сам пропадешь с ними!
Никита перекрестился на ходу и побежал к воротам.
Только к рассвету кончили обыск и перешли в дом, в столовую, показания снимать да протокол составлять. Допросили Павла Николаевича о его братьях, об Александре Ульянове и его брате Владимире, не занимались ли они, проживая в Никудышевке, пропагандой, распространением нелегальной литературы. Павел Николаевич дал самый лучший отзыв обо всей молодежи и высказал предположение, что тут кроется какое-нибудь недоразумение или ошибка.
Допрашивали кухарку, горничную, кучера, работников. Все шло благополучно: либо «ничего не знаем и не ведаем, мы люди темные», либо «а кто их знат!».
– Мало ли каких гостей у господ бывает? Разя всех их упомнишь.
– Мы ихнего разговору не понимаем…
– В игры играли, пели да плясали – вот и все их занятие было!
Про братьев Дмитрия и Григория говорили:
– Хорошие господа. Никакого зла от них не видели.
Полковник показывал им фотографии пойманных на Невском проспекте преступников:
– Не были вот эти здесь в гостях? Припомните! Присмотритесь!
– А как их запомнишь? Они все на одно лицо!
Мужики и бабы были в ужасе и думали только об одном: как бы не припутали к этим господским делам! Замают допросами! Всех больше боялся Никита, и когда до него дошла очередь и прокурор, лениво позевывая, произнес заученную фразу с предупреждением говорить правду и с угрозою закона за лживое показание, – Никита грохнулся в ноги:
– Как перед Богом, так и перед вами, господа начальники… Что было – то было…
И, поднятый на ноги, он начал корявым языком, полным междометий и пауз, с жестами рассказывать о том, что когда-то услыхал под барским окошком:
Не отпирайся, барин!.. Того… Было! Было! Я тогда под окошком стоял…. Что касаемое тебя, ты злодейства не того… И вот тоже… как перед Богом, скажу… Вот крест! Братец твой Гришенька этих злодейств тоже того… Оба вы так прямо будем говорить, не того то есть. А Митрий Миколаевич, он одобрял, что царя Ляксандра-ослобонителя прикончили…
Павел Николаевич пожал плечами и сказал совершенно спокойно:
– Возможно, что этот дурак слышал какой-нибудь принципиальный спор, какие ведет молодежь, и ничего не понял…
– Как же ты, барин, отпираешься! Припомни-ка: ты братца-то Митрия Миколаевича тогда Христом пристыдил, а братец Гришенька очень даже рассердились…
– Значит, Павел Николаевич и Григорий Николаевич осуждали злодеяние? – громко переспросил прокурор.
– Правильно! – радостно выкрикнул Никита, отирая рукавом рубахи градом катившийся со лба пот.
– Ну а Дмитрий Николаевич? – спросил полковник.
– Тот соглашался… Так, байт, им, царям, и следует… Того значит… Приканчивать их то есть.
Бесконечно долго писали протокол обыска и допроса. Понятые истомились и сонно моргали глазами, ничего уже не понимая. Когда протокол был им прочитан и прокурор спросил:
– Так? Подтверждаете?
– Согласны! Все правильно! – хрипло в три голоса откликнулись очнувшиеся от дремы понятые.
– Господа понятые, вы свободны. Можете уходить!
Шумно и радостно двинулись понятые и вся толкавшаяся в передней дворня вон из барского дома, где царствовал теперь хаос, как выражался Павел Николаевич, неприятельского нашествия. Как бы то ни было, а Павел Николаевич чувствовал себя до некоторой степени победителем, блестяще отразившим нападение. Если бы не дурак Никита, полезший со своим покаянием, так и все было бы великолепно. Утопил, дурак, Дмитрия! Оставалась еще одна мучительная загадка: братья арестованы, но в чем и насколько они скомпрометированы в событии на Невском? При допросе это осталось туманным. Арест Гриши давал повод надеяться, что братья в этой истории, как говорится, сбоку припёка: Григорий, как толстовец, не мог принимать участия в этом кровавом предприятии, а тоже арестован…
Было уже утро, когда все кончилось, и на дворе стояла тройка, в которой незваные гости должны были уехать. Унтера запечатывали изъятые бумаги в пакеты. Прокурор тихо совещался с полковником. В чем-то было у них разногласие. Павел Николаевич чутьем понял, что вопрос идет о нем:
– Я могу считать себя свободным? – спросил он гордо и независимо.
– Видите ли, в чем дело…
Прокурор виновато и застенчиво объяснил, что временно, до ответа из Петербурга на телеграмму, Павлу Николаевичу придется пожить здесь…
– Домашний арест?
– Это лучшее, что мы в силах для вас сделать. Потрудитесь дать подписку о невыезде из своего имения впредь до распоряжения из Петербурга!
Павел Николаевич попробовал возмутиться: служба и ее обязанности требуют его пребывания в городе. Он никуда не убежит, потому что нет к тому никаких поводов. Но в дверях показалась истомленная и раздраженная Елена Владимировна и, игнорируя полковника и прокурора, громко сказала мужу:
– Да выдай ты, ради Бога, эту подписку! Пусть только поскорее… Я больше не могу выносить этого глумления!
Полковник обиделся:
– Если вашей супруге наша любезность кажется глумлением, то домашний арест можно заменить тюремным замком…
Прокурор успокоил полковника, а Павел Николаевич помог в этом прокурору:
– Нервозное состояние… Не спала всю ночь… Прошу в кабинет – закусить на дорожку чем Бог послал. После трудов праведных.
Полковник поблагодарил, найдя нетактичным принять эту любезность при исполнении служебных обязанностей, а прокурор соблазнился: на минуту юркнул в кабинет и, торопливо хлопнув подряд две рюмки водки, закусывая на ходу, пошел в переднюю. Павел Николаевич провожал. Полковник при нем дал инструкцию оставляемому унтер-офицеру: он должен неотлучно находиться при доме и немедленно донести курьером, если Павел Николаевич куда-нибудь выедет.
– А что касается продовольствия, будешь получать его из кухни.
– Слушаюсь.
Уехали. Старший унтер расположился в передней под лестницей, в комнате лакея Фомы Алексеича, который кормил его потом обедом и ужином, поил чаем и кофеем. Спрашивал даже:
– А, может, водочки, ваше благородие, выпьете?
Бабы, подоткнувшись, мыли в доме полы, топили печи. Елена Владимировна дезинфицировала воздух сосновой эссенцией. Получившие свободу дети вихрем носились по комнатам и кричали, как вылетевшие из клетки птицы.
– Папочка! Ведь это враки, что дядя Митя с дядей Гришей убили царя и за это их казнят?
– Кто набивает ваши головы этими глупостями?
– Мы в кухне слышали… Мужик говорил.
Дети очень заинтересовались жандармом под лестницей:
– Ты всегда будешь жить у нас? А сказки умеешь рассказывать?
Прислуга точно конфузилась господ: не смотрела им в глаза, и казалось, что прятала от них что-то новое, что засело в их души после этой страшной и непонятной ночи. Только жандарм чувствовал себя как дома, часто исполняя обязанности Фомы Алексеича.
Деревня долго не могла успокоиться. Мужики с бабами неустанно возвращались к событию в господском доме и держали связь с дворней. Опять по деревням побежали слухи о каком-то манифесте, которым отнималась земля от господ и передавалась крестьянам, о попытке убить за это и нового царя, о студентах, которые такую машину придумали, что человека на куски разрывает.
– Одну такую быдта нашли у наших господ под полом, под землей была сокрыта…
Целую неделю Павел Николаевич прожил в Никудышевке под арестом. Наконец его сняли, и жандарм, собрав вещи, поехал в город. Почему-то при его отъезде поплакала коровница.
Для Павла Николаевича все это кончилось сравнительно благополучно. Пришлось лишь, по совету губернатора, бросить службу в земской управе. Жаль было бросать работу по народному просвещению: столько лет работал, успел полюбить это дело. Сослуживцы провожали его обедом и подношениями папок с адресами, где упоминались все его заслуги перед народом. Пришлось со всей семьей вернуться в отчий дом и очутиться в первобытном состоянии управляющего хозяйством Никудышевки.
XVIII
Если вообще вся Россия была взволнована новым покушением на царя и интересовалась судьбой преступников, то жители Симбирска имели к тому же и другие поводы: в числе судимых были симбирцы, бывшие воспитанники местной гимназии – братья Ульяновы и братья Кудышевы. Волновались и интересовались, конечно, по-разному: одни с нетерпением ждали, когда повесят этих «братьев-разбойников», наложивших пятно на дворянство, город и гимназию, другие тайно считали их героями своего времени и задавались мучительным вопросом, «неужели царь и правительство проявят к этим героям свою обычную жестокость, то есть повесят?», третьи, далекие от всяких политических настроений, мучились неразрешимой загадкой: как могло случиться, что прекрасные, воспитанные, способные и добрые сперва мальчики, а потом юноши, какими они знали их в течение многих лет гимназического периода, могли пойти на такое страшное злодеяние? Такие сомневающиеся, в большинстве сами родители, имевшие детей, все надеялись, что тут произошла какая-нибудь ошибка, которая на суде выяснится, после чего правда восторжествует и эти юноши будут освобождены как невинные…
Сперва как будто бы эти надежды получили некоторое основание: младший Ульянов, Владимир, вернулся в Симбирск: подержав в тюрьме, его освободили и выслали на поруки родителям и под надзор полиции [117]117
Чириков нарушает хронологию событий и, явно забегая вперед, «домысливает» факты биографии Ленина: Владимир во время учебы Александра в Петербурге и его вступления в «Террористическую фракцию партии „Народная воля“» находился в Симбирске, где заканчивал гимназию, сдавая экзамены на аттестат зрелости именно во время суда над старшим братом и его казни. В поле зрения полиции он попал только в Казани, учась в Казанском университете, когда участвовал в студенческой сходке в декабре 1887 г. Тогда же он был арестован и помещен в пересыльную тюрьму, а потом выслан в Кокушкино под гласный надзор полиции.
[Закрыть]. Все жаждали узнать правду и подробности о страшном событии через семью инспектора Ильи Николаевича Ульянова, но никто из их знакомых не решался пока навещать их из трусости, сами же Ульяновы нигде не появлялись и не проявляли никакого желания к общению. Домик во дворе, в котором они жили, казался таинственным, страшным, мертвым. Только полицейский пристав время от времени навещал этот домик, пугая соседних жителей.
Так тянулось два месяца. В начале мая, когда весь город был в весеннем цвету и благоухал сиренью, цветущими яблонями и вишнями, всякие сомнения кончились: как раз в Николин день [118]118
Николин день. —Празднование дня мощей святого Николая Мирликийского (Чудотворца) приходится на 9 (22) мая.
[Закрыть]симбирцы прочитали в своей газетке телеграмму из Петербурга, в которой сообщалось, что накануне, 8 мая, казнены повешением четверо, и в их числе Александр Ульянов, а все прочие, которые пребывали в таинственном «и др.» отделались каторгой на разные сроки. Дмитрий Кудышев на пять лет, с лишением всех прав. Григорий Кудышев только на два года одиночного заключения. (Потом выяснилось, что Владимир Ульянов и Григорий Кудышев, не принимавшие никакого участия в «Народовольческом кружке» террористов, устроивших покушение на убийство царя, пострадали «на всякий случай», первый как брат Александра Ульянова, а второй как брат Дмитрия Кудышева, бывший в момент ареста последнего в гостях у брата. Владимир Ульянов только 3 марта вышел из больницы, где лежал с 10 февраля, и это обстоятельство смягчило его участь. При обыске же на квартире Григория нашли учебник физики Краевича [119]119
КраевичКонстантин Дмитриевич (1833–1892) – преподаватель гимназии, автор стандартного учебника физики, изучение которой начиналось в шестом классе классических гимназий.
[Закрыть], помеченный фамилией А. Ульянова. Это обстоятельство в связи с арестом в квартире брата отягчило участь Григория Кудышева. А кроме того, они и на допросе держались по-разному: Григорий, которого, по выражению матери, заела правда, наговорил лишнего относительно собственных взглядов на царящую на Руси неправду, Владимир же, тайно благоговевший перед террористами, назвал их на допросе дураками. [120]120
Указание на «благоговение» молодого Ульянова перед террористами не подтверждено фактами его биографии. Испытывая глубочайшее уважение к брату, он все же еще не обладал целостным политическим мировоззрением и не питал особого интереса к народовольческой программе. Кумиром его в эти годы оставался Н. Г. Чернышевский, а знакомство с трудами Маркса произойдет только, когда он начнет посещать кружок Н. Федосеева.
[Закрыть])
Тяжело переживала эту жизненную катастрофу мать Кудышевых. Беспощадный удар нанесла она ее стародворянской гордости, материнству, любви к детям. Какой позор для всего рода дворян, бывших князей Кудышевых! Ее дети – политические преступники, единомышленники цареубийц! Она, она, когда-то имевшая счастие быть на придворном балу и протанцевать тур вальса с покойным государем, тогда еще наследником, она произвела на свет этих трех уродов! Только как ниспосланное Богом испытание можно пережить этот позор…
Передавши все хозяйственный дела и заботы снова Павлу Николаевичу, Анна Михайловна отсиживалась на своих антресолях, где все было по-старому, не желая никого видеть, слышать, ни с кем разговаривать. Даже внуки, в которых она недавно не чаяла души, перестали ее вдруг радовать. Ей страшно и стыдно было показаться на людях: не только выехать к родственникам в Замураевку, но даже в свою деревенскую церковь к обедне. Разве достойна она, родившая таких уродов, стоять в храме, прикладываться к кресту и святым? Как она почувствует себя, когда священник выйдет на амвон со Св. Дарами и провозгласит: «Благочестивейшего самодержавнейшего великого государя нашего»?
Анна Михайловна начала жить затворницей, наложив на себя молчание, пост и молитву. Горько точила слезы, тайные от людей, и молилась:
«Прости меня, Мать Пречистая Богородица! Не отврати меня, окаянную, от Лица Своего, ниспошли благость материнского милосердия Твоего…»
Медленно утихали боли материнской гордости сердца. Какие бы ни были, а все-таки дети, вскормленные ее грудью. От молитв к Богородице, как луч солнышка в темную комнату через щель в ставне, начинала теплиться в душе кроткая лампада материнской любви, и вот все чаще ее молитва обрывается шепотом сквозь слезы:
«Митенька… Гришенька, мои бедные мальчики!» Садилась в старинное глубокое кресло и вспоминала. И всегда Дмитрий и Григорий вспоминались ей маленькими. Оба были такие ласковые, такие добрые и жалостливые ко всем людям, как же могло случиться это страшное? Кто толкнул вас на этот проклятый путь злобы? И особенно непонятно было это, когда думала о младшем, своем любимчике, Грише. Он и после гимназии оставался таким тихим и кротким, верил в Бога, любил ходить по монастырям, такой стыдливый и застенчивый был Гришенька и так жалел всякую живую тварь. Курицы не мог зарезать! Как же и его приплели к такому злодейству? Нет. Если Митю успели смутить социалисты и запутать в свои тенета, то Гриша страдает неповинно!
Подолгу думала теперь Анна Михайловна об этих людях, которые убили самого светлого и доброго из русских царей, сделавшего столько добра русскому народу и России. За что убили? Как злые псы – волка, травили его всю жизнь: стреляли, делали подкопы под улицами, клали мины под мостами, под железными дорогами, взрывали дворец и, наконец, придумали какие-то снаряды и разорвали ими святого страдальца!
Вспоминалась Анне Михайловне далекая юность, полный света радостный зал дворца, мотив вальса… С благоговейной влюбленностью смотрит она издали на свое земное Божество и тайно завидует тем женщинам, с которыми наследник говорит. И вдруг чудо! Наследник около ее матери. Не помнит, как было дальше. Все было как во сне. Как на крыльях счастья, кружилась она в вальсе и не смела поднять глаз на царственного кавалера. И когда все кончилось, она точно проснулась, и ей не верилось, что она только что танцевала с будущим русским императором, к которому у нее, как у всех институток того времени [121]121
Институтка – воспитанница женского института, учебного заведения, куда принимали дочерей дворян, которых готовили для придворной и светской жизни (в программу входило обучение словесности, истории, географии, иностранным языкам, музыке, танцам, рисованию, светским манерам и др.). Считалось, что все они отличаются восторженностью и преклоняются перед царской семьей.
[Закрыть], было и богопочитание, и особенная влюбленность, это странное чувство, в котором поклонение построено столько же и на святости, сколько и на грехе. Святой грех! Этот сон наяву долго потом повторялся во сне подлинном, осложненном бредом влюбленной девичьей фантазии. Снилось, что он поцеловал или тайно шепнул: «Я люблю тебя!», или что-нибудь другое, совсем уже невероятное, казавшееся наяву и глупым, и кощунственным.
И всякий раз эти далекие сладостные воспоминания сменялись теперь образом царя-мученика на смертном одре, как она видела его на гравюре, выпущенной в свет после цареубийства.
Извергами, исчадием ада казались ей тогда убившие царя люди, и виселица казалась малым наказанием для них. А вот теперь ее собственные дети на той жедорожке. Это так же непостижимо и омерзительно, как если бы она увидела, что ее дети точат ножи, чтобы зарезать отца своего.
Еще раньше, до постигшего семью несчастия, она старалась понять это «страшное» русской жизни и пыталась говорить на эту тему со старшим сыном Павлом, который когда-то путался с такими людьми, а потом опомнился и сделался порядочным человеком. Ничего не выходило. Павел сердился, когда она называла их извергами, и с раздражением объяснял, что они хорошие честные люди, желающие сделать всех людей счастливыми.
– Честные люди, а поступают, как самые обыкновенные воры и убийцы! Грабят казначейства, убивают из-за угла безоружных.
– Но они это делают не из корыстных целей.
– В старину были благородные разбойники, которые грабили богатых и отдавали бедным. А твои благородные рыцари грабят казну, где хранятся деньги, собранные с народа, да и не слышно, чтобы они раздавали их бедным.
– Я вам и говорю, мама: цель благородная, а средства дурные.
– Не дурные, а разбойничьи.
– Но они и сами жертвуют своей жизнью.
– Чужой они жертвуют, а свою даже очень берегут и всегда стараются скрыться и остаться безнаказанными. А когда этих разбойников-убийц правительство наказывает по заслугам, то вот такие, как вы, кричите о жестокости. Они, видите ли, могут убивать, и это не жестокость, а вот когда им платят той же монетой, то это варварство, зверство, жестокость! Все вы гоняетесь за какой-то особенной правдой, а тут точно ослепли!
– С вами, мама, трудно говорить. Вы не видите сущности вещей и путаетесь в мелочах…
– Хороша мелочь – чужая жизнь!
– Трудно с вами. На разных языках объясняемся.
– Я говорю на родном, на русском языке, а вот ты говоришь на чужом и непонятном. На моем – разбойник и убийца, а на твоем – герой, на моем – негодяй и мерзавец, а на твоем – благородный человек.
Павел, махнув рукою, бросал разговор и уходил. И оба оставались с одним раздражением и обидой друг на друга.
Так было когда-то. А вот теперь снова вставал проклятый вопрос об этихлюдях, осложненный раздвоением души. Ведь Дмитрий и Гриша не разбойники, не грабители, не люди без чести и совести, не кровожадные звери, – а вот случилось. Знала она семью Ульяновых и повешенного Сашу. Самая обыкновенная и порядочная дворянская семья, а Саша умный, воспитанный гимназист, прекрасно учившийся, всегда был на хорошем счету в гимназии, кончил с золотой медалью.
Тут Анна Михайловна вынимала платочек и отирала слезы: Сашу, этого мальчика, которого не раз сама она ставила в пример ленивому и дерзкому Дмитрию, повесили! Разве не могло того же случиться и с ее детьми?..
Непостижимо. Страшно думать…
Заговорила как-то с Павлом о Саше Ульянове. Павел рассказал, что Саша героем держал себя и на суде, и во время казни [122]122
В сб. «Александр Ульянов и дело 1 марта 1887 года» (1927) приводятся свидетельства, что показания Ульянова на суде были «бесстрашны и искренни». Он произносил их «немного надменным, вызывающим тоном», когда дело касалось его самого, но когда речь заходила о других, слова его становились «уклончиво-осторожны или голоотрицательны» (С. 321). Отказавшись от защитника, он подчеркнул, что «право защиты сводится исключительно к праву изложить мотивы преступления, т. е. рассказать о том умственном процессе, который привел меня к необходимости совершить это преступление» (С. 339). Его заключительная речь «была не защитой, а выяснением принципиальной позиции» и произвела большое впечатление (ее даже сравнивали с речью Желябова). Он спокойно выслушал приговор и отказался от последнего слова. Так же спокойно вел он себя на эшафоте.
[Закрыть]. Он отказался от защитника, заявил, что сознательно хотел отдать жизнь на благо народу и родине, что не боится смерти, потому что на смену ему придут другие и добьются освобождения народа и родины. Открыто заявил, что он делал разрывные снаряды. Обо всем этом было напечатано после казни.
– Непостижимо!
Так хотелось Анне Михайловне побывать в церкви, помолиться и за своих детей, и за бедного повешенного Сашу, но так тяжело было вынести свою скорбь из одинокой комнаты и очутиться под любопытными взглядами чужих и грубых людей. Думала: хорошо бы поехать в какой-нибудь глухой монастырь, где никто ее не знает, встать в полутемном уголке и очутиться только перед лицом Бога! В своей деревенской церкви это невозможно: до сих пор мужики и бабы с ребятишками смотрят через решетку дворовой ограды и сада так, как смотрят люди в зоологическом саду на клетки с редкостными зверями.
XIX
Совсем по-другому переживал катастрофу Павел Николаевич.
Точно случилась неожиданно страшная гроза, и была опасность быть убитым случайно ударившей очень близко молнией, убившей или оглушившей рядом с ним стоявших людей, и хотя его маленько опалило, но он, слава Богу, остался жив и здоров. Грозу пронесло, тучи расползаются, снова обнажая понемногу небесную синеву, горизонты снова раскрываются.
«Все хорошо, что хорошо кончается», – думал Павел Николаевич. И в самом деле. Братьев Дмитрия и Григория могли повесить («у нас это не представляет особых затруднений!») и не повесили. А его, Павла Николаевича, могли запрятать в тюрьму или отправить в места не столь отдаленные («у нас расплачиваются этим за один образ мыслей!»). Жаль, конечно, выпустить из рук налаженное маленькое дело народного просвещения в губернии, но, в сущности, он давно уже убедился, что все, чего можно было при существующих условиях земского дела добиться, сделано и перспектив не имеется, и вместо движения вперед приходится не только на мертвой точке стоять, а даже пятиться. Теперь уже как белка в колесе: с виду бежит, а все на том же месте колеса, а колесо отодвигается все вправо вместе с усиливающейся с каждым годом общей реакцией во внутренней жизни страны. Это надоедает, раздражает и утомляет. Не раз уже и сам он подумывал бросить службу в губернской управе, бросить город с его сплетниками и вернуться в отчий дом, чтобы упорядочить расстроенные дела имения и сделать его более доходным, в чем теперь явилась настоятельная необходимость. Хотя оба брата и очутились на казенных хлебах и квартирах, но все же и увеличенные для политических дворянского происхождения кормовые [123]123
До XIX в. государство не заботилось о питании заключенных, которые жили в основном подаянием. В 1832 г. публичный сбор подаяния арестантами был запрещен, и им стали выдавать на руки «кормовые деньги», на которые заключенные могли покупать продукты у торговцев, приходивших в тюрьму, или через эконома тюрьмы на базарах и в лавках. Суммы «кормовых» определялись местными властями в зависимости от сословия заключенных.
[Закрыть]совсем недостаточны для порядочного человека с развитыми потребностями духа и тела. Значит, обоих братьев придется взять на отеческое попечение, тем более что лишенный прав состояния Дмитрий на долгие годы обрекается на материальную беспомощность. С Григорием лучше, но все же в течение двух лет он пребудет в тюремном чреве питерских «Крестов» [124]124
«Кресты»– тюрьма в Петербурге; построена в XIX в. архитектором А. О. Томишко как образцовая тюрьма, рассчитанная на 1000 заключенных. В плане имеет форму креста, откуда и пошло название.
[Закрыть], этого усовершенствованного зверинца для политических арестантов. Так или иначе, а все равно – пришлось бы бросить земство и сесть на землю предков. Перспектива тоже не из важных: не научился, как иные помещики, интенсивному извлечению доходов из народного горба, да и народ-то в Никудышевке отучен благородством Кудышевых. Однако другого выхода нет и пока не предвидится, а потому назвался грибом, полезай в кузов – изображай помещика!
Елена Владимировна, давно уже объевшаяся городскими радостями, удовольствиями, сплетнями, благотворительными балами и заседаниями в разных дамских комитетах под председательством губернаторши, получила склонность к тихой семейной радости и приняла поэтому перемену города на Никудышевку тоже с удовольствием и говорит, что никуда из деревни больше не поедет. А про ребят и говорить нечего. Одно их огорчило: не нашли они под лестницей своего приятеля, усатого жандармского унтера, с которым сдружились за две недели и рассчитывали встретиться.
Вышло так, словно и вправду, все, что ни делается – к лучшему.
Судьба братьев не особенно смущала и беспокоила Павла Николаевича. Плох тот интеллигент, говорил он, который не сиживал в одиночном заключении. Все перемелется. Григорий через два года выйдет на свободу и докончит оборванное образование, а Дмитрий, отбыв пять лет каторги и выйдя на поселение, бежит за границу, как делают все порядочные революционеры. Для этого опять-таки потребуются средства. Павел Николаевич считает большим счастьем для братьев, что катастрофа лишь слегка задела лично его. Оставшись на свободе, он теперь может сделаться их материальным оплотом.
Раздражало одно: так глупо, как бараны, полезли на заклание в жертву, а жертва-то эта не только никому не нужна, а прямо вредна в современный исторический момент.
– Идиоты!
И все-таки тайно, в душе он нередко гордился этими родными идиотами. Ведь эти идиоты ныне в глазах всех передовых людей общественных, политических и литературных кругов облеклись в ризы мучеников за священное дело любви [125]125
Н. А. Некрасов. «Рыцарь на час». Прав.: «за великое дело любви».
[Закрыть]и предстают с венцами мучеников за идею на главах своих!
Некоторый отсвет от этих риз и венцов падал и на их брата, Павла Николаевича Кудышева. За последние годы сильно увеличивалась склонность Павла Николаевича к компромиссам с властями, и это давало повод революционно настроенному «третьему элементу» городского и земского самоуправления обвинить Павла Николаевича в отступничестве, ренегатстве, в подыгрывании дворянству (родство с генералом Замураевым) и буржуазии (разумели знакомство с купцом Ананькиным), в заискивании у губернатора (однажды был у него на торжественном обеде во дни дворянских выборов). Вообще грехов числилось за ним немало. Теперь, когда Павел Николаевич, хотя косвенно, но все же приобщился к такому крупному событию исторического характера, каким считалось второе «Первое марта», когда Никудышевка подверглась нападению, так сказать, общего врага и когда Павла Николаевича как бы изгнали из губернского земства и сослали в глушь, – над главой его снова воссиял нимб «борца с самодержавием» и акции его на бирже Революции сильно поднялись. Сразу все грехи искупил, рот злословия революционно настроенного «третьего элемента», земского и городского, заткнул и опять был зачислен в «стан погибающих за священное дело любви» вместе со своими братьями. Ничего этого Павел Николаевич не хотел и не добивался. Все произошло, как по щучьему веленью. Словно дали орден от Революции. И беда в том, что не было инстанции, куда он мог бы обратиться с отказом от незаслуженного награждения. Хочешь не хочешь, а орден этот носи! И вот что странно: наградить-то наградили, а никто не приезжал поздравить. Все, как тараканы, запрятались в свои щели и точно позабыли, что на свете существует Никудышевка, а в ней проживает награжденный орденом Павел Николаевич. Единственным исключением в этом отношении был купец Яков Иваныч Ананькин. Сильно удивил он Павла Николаевича. Приезжал в построенную в березовой роще, купленной у Кудышевых, келью слушать пение кукушек, изрядно там выпил и на обратном пути завернул в Никудышевку. Спросил у ворот кого-то:
– А что, жандар не живет у вас больше?
Узнав, что жандарма давно уже нет, Яков Иваныч слез с тарантаса, с оглядкою вошел во двор и прошел черным ходом в дом. Девка кухонная провела его в кабинет барина.
– К тебе мимоездом, Павел Николаевич! Как живешь-можешь?
– Ничего себе.
– Пронесло, значит? Ну, а как здоровьице мамаши твоей?
– Слава Богу, помаленьку.
– А я приезжал кукушек слушать. Кабы не дела, так бы и не уехал. Уж больно жалостливо поют.
– Вот и мать моя любит кукушек… [126]126
Признание носит явно автобиографический характер: сам Чириков предпочитал пение кукушек соловьиному. Он считал, что соловья «люди с помощью своих поэтов опошлили», а кукушка «уцелела» потому, что «осталась непонятой и малоизвестной»!
[Закрыть]Больше любит, чем соловьев.
– Поживи с наше, сам поймешь, что кукушка мудрая птица. Обо всем мире она тоскует, и о нас с тобой тоскует, обо всех живых и мертвых тоскует! Извини, что водочкой от меня припахивает. Невозможно, когда кукушки поют, без энтого. Пущай твоя мамаша съездит туда послушать. Скорби утихнут, а только сладкая печаль останется… Мудрая птица! Ну а что слыхать про брательников-то?
– Дмитрия в каторгу направили, а Григорий в тюрьме сидит.
– Ну что ж? На все воля Господня. От сумы да от тюрьмы, сказывается, никто страхования не принимает. Слава Богу, что сам ты благополучен. Вот и захотел в том убедиться самолично и проздравить. Больше ничего! Счастливо оставаться. Тороплюсь.
От чая отказался, попросил мамаше поклон передать и попрощался. Уходя, таинственно шепотом произнес:
– Не горюй! Все перемелется, мука первого сорта останется… крупчатка [127]127
Крупчатка —высший сорт белой пшеничной муки, самого тонкого помола.
[Закрыть]!
Быстро прошел к воротам, залез в тарантас и уехал.
Елена Владимировна за два месяца в деревне успокоилась, похорошела, зарумянилась под солнцем и ветрами. Она казалась теперь счастливой женой и матерью. В ней проснулась былая влюбленность в мужа: такой храбрый, гордый, крепкий и сильный, с бронзовым загаром лица красавец, умные глаза горят молодым огнем энергии и власти. С таким достоинством переносит несчастие. С таким человеком – не страшно, как за каменной стеной. Только теперь она поняла и оценила своего мужа, которого так легко могла бы потерять. Потерять? Нет, никогда! Она поехала бы за ним на край света. В Елене Владимировне тайно жила боязнь потерять эту драгоценность. Она готова была положить эту драгоценность под стеклянный колпак, никого к этому колпаку не подпускать и только самой любоваться драгоценной собственностью. Вспыхнуло с новым жаром в Елене Владимировне и поблекшее было в городе материнство. Удар, нанесенный материнскому сердцу Анны Михайловны, слезы которой по ночам не раз слыхивала счастливая Елена Владимировна, заставляли ее порою вскакивать с супружеского ложа и бежать к кроваткам Пети и Наташи. Любуясь спящими детьми, которые, казалось, сразу выросли, она испытывала безграничную радость, которая захватывала ее душу, как порыв бури. Елене Владимировне хотелось плакать, смеяться, молиться. Она осторожно целовала ручки своих ангелов, ниспосланных ей, конечно, Богом взамен всех пережитых огорчений, и, счастливая от головы до пяток, возвращалась к мужу. И вся радость и весь порыв счастливой матери изливался тогда на Павла Николаевича бурным весенним потоком. От неожиданных названий, подсказанных женским экстазом, Павлу Николаевичу становилось неловко. В самом деле, какой же он «Пончик», «Пупсик» или «Малявочка», когда, как маленькую девочку, носит на руках свою неистовую Леночку? И все-таки он радовался как мальчишка и начинал хохотать среди ночи, пугая мать-затворницу, погруженную по обыкновению в неотступные воспоминания о покойном муже и отнятых детях.