Текст книги "Отчий дом. Семейная хроника"
Автор книги: Евгений Чириков
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 45 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]
Григорий совершенно отстал от современности и плохо понимал, о чем идет речь, а гость понял его молчание как признак несочувствия своему направлению и, оборвавши самовосхваление, деловито и лаконично передал приглашение колонии прийти по сообщенному адресу вечером на кружковой чай.
После первого же товарищеского чая, на котором все ощупывали новичка в программном отношении и попутно ругались между собою, Григорий почувствовал себя здесь чужим и далеким. То, что было для Григория значительным, для этих людей не стоило выеденного яйца, и наоборот: что казалось им значительным, не трогало Григория. Своими ересями по адресу социализма и коммунизма он вызывал сперва злость и нападки, а потом общий хохот. Революционное реноме Григория быстро пало, и все, не исключая женщин, перестали относиться к нему серьезно и начали называть просто Гришенькой.
Изредка Григорий Николаевич посещал все-таки «чайное повечерие», не зная, куда бы пойти. Слушал рефераты «первоучителя Скворешникова» и шумные споры разномыслящих слушателей после реферата. Сидел смирненько в уголке и не ввязывался, так как все вопросы, которые он пытался было задавать на вечерних сходках, оказывались «не относящимися к делу»…
Скворешников читал о росте капитализма в России, о путях революции, об интеллигенции как категории капиталистического строя, и так сух и безразличен был в своих цифрах и выкладках, словно и сама Россия-то существовала только для того, чтобы подтвердить марксовский «Капитал» [238]238
«Капитал» —важнейший труд К. Маркса (1867) по политической экономии, на котором выстроена теория марксизма. В «Капитале» содержался критический анализ капитализма, основывающийся на диалектико-материалистическом подходе к природе и историческому процессу.
[Закрыть].
Сперва эти рефераты сопровождались боями до хрипоты и ссор, но с течением времени ересь уже перестала возмущать. Терпеливо слушали, тайно позевывая от уныния, и не возражали. А Скворешников воспринимал это как победу и гордился…
Вот уже третий год, как этот «первоучитель марксизма» разъезжает по городам и городкам Волги и проповедует евангелие от Карла Маркса [239]239
Знающие Скворцова указывали, что он «знал чуть ли не наизусть целые страницы» из «Капитала» и «мог часами составлять разные схемы, следуя за формулами, набросанными Марксом» (Валентинов Н.Недорисованный портрет… М., 1993. С. 481–482). В воспоминаниях современника Скворцов характеризовался следующим образом: «Этот человек, по справедливости, должен считаться одним из главных основоположников российского „марксизма“. Он стал его проповедовать еще тогда, когда мало кто знал в России о Марксе и его знаменитой книге „Капитал“. Распространением учения Маркса он усердно занимался и в кружках молодежи, и в своих статьях, печатавшихся в „Юридическом вестнике“ и в др. того времени. Как это ни странно, но все эти издания, ничего общего не имевшие с марксизмом, давали полную возможность этому „марксисту“ проводить свои „идеи“. Великий „марксист“ Ленин пришел уже позже, а в эти годы он был всего лишь тот же робкий ученик П. Н. Скворцова» (Волжанин О.Юный Горький (Из моих литературных воспоминаний) // Дни. 1928. 25 марта (№ 1369). С. 4). О том, что «он подходил к марксизму, как к Евангелию, которое открыло истину», писал встречавшийся с ним историк марксизма Г. Л. Бешкин (Нижегородский краеведческий сборник. Н.-Новгород, 1929. Т. 2. С. 199). У Чирикова здесь хронологический «сбой»: Ульянов впервые подписал псевдонимом «Ленин» одну из своих статей в «Искре» в декабре 1901 г., в то время когда Скворцов, активно печатаясь в конце 80-х – начале 90-х гг., уже отошел от публикаторской деятельности.
[Закрыть]. Владимира Ульянова числит в своих новообращенных учениках, но жестоко критикует его статьи, появившиеся за границей под псевдонимом Ленин:
– Марксист, да ненастоящий! Неправоверный. Перескочки делает [240]240
Знакомство П. Н. Скворцова с Лениным состоялось в Нижнем Новгороде в 1893 г., где они «схватились» по поводу особенностей развития русского капитализма. Скворцов утверждал, опираясь на опыт европейских государств, что разложение общины и «освобождение» крестьянства от земли, то есть разорение, – единственно возможный путь, и ссылался при этом на последнюю главу первого тома «Капитала», где и говорилось о неизбежной жестокой дифференциации сельского населения. По мысли Ленина, которую он развивал в 1890-х гг., необходимо было как раз экспроприировать помещичью землю, национализировать ее и создать почву для фермерских отношений. Это расхождение привело к тому, что Скворцов назвал Ленина «ревизионистом» (см.: Нижегородский краеведческий сборник. Н.-Новгород, 1929. Т. 2. С. 209, 214).
[Закрыть].
Целый год Григорий Николаевич слушал рефераты, но однажды потерял терпение, выступил с заявлением, что для того, чтобы народ воспринял социализм, необходимо освятить его идеей Бога и христианской моралью. Скворешников сразу оборвал:
– Стара шутка! Нас на мякине не проведешь.
Только посмеялись над Гришенькой и его отсталостью. Кто теперь верит в Бога? Только научные невежды да попы некоторые, а весь религиозный культ служит только буржуазии для устрашения эксплуатируемого человечества.
Григорий перестал посещать чайные повечерия. А вскоре произошел и совершенный разрыв с колонией.
Пришла девочка, дочка одного ссыльного, и принесла Григорию письмо:
Многоуважаемый коллега! Колония ссыльных желает выяснить следующие вопросы: 1) правда ли, что, встретясь на улице с исправником, вы подали ему руку? 2) известно ли вам, что у нас не принято этого делать и что таким лицам мы предпочитаем не подавать своей руки? 3) что вы предпочитаете: пожимать руку исправника или нашу? Ждем категорического ответа. Колония единогласно при одном воздержавшемся.
Григорий Николаевич прочитал письмо, покраснел и, подсев к столу, написал и отдал ответ:
Предпочитаю руку исправника.
Григорий Кудышев.
Так Григорий Николаевич остался одиноким. Товарищи выкинули его из списков интеллигенции и при встречах обдавали презрительным взглядом.
Однажды в Черный Яр заехал священник-миссионер, специалист по обличению сектантов, которыми так богато все низовое Поволжье. Начались обычные диспуты. Григорий начал ходить на эти диспуты и принимать в них активное участие. Сектантские начетчики почувствовали в новоявленном защитнике умного книжного человека, заинтересовались им. Откуда взялась эта птица залетная? Познакомились и сдружились. Один из них наезжал из Черемшанских скитов [241]241
Черемшанские скиты– старообрядческие монастыри Саратовской губернии, расположенные недалеко от города Хвалынска, в долине речки Черемшан, впадающей в Волгу.
[Закрыть], другой – с Иргиза [242]242
Иргиз —приток Волги, по берегам которого (после принятия Екатериной II в 1762 г. манифеста о заселении пустующих земель раскольниками из-за границы) стали селиться староверы, ранее бежавшие от преследований в Польшу. Первым основал скит на Иргизе в 1763 г. старовер Авраамий. Со временем старообрядческие скиты превратились в монастыри, которые в годы царствования Николая I были превращены в единоверческие.
[Закрыть], третий – с реки Еруслана [243]243
Еруслан —левый приток Волги, на берегах которого по указу 1762 г. старообрядцам также было разрешено селиться.
[Закрыть]. Сходились и беседовали.
И когда они разговаривали, даже в случае разногласия в глазах искрилась ласковая улыбка, взаимная симпатия, тяготение душ. Такая большая разница между ними во всех отношениях: в научных познаниях, в кругозоре мировосприятия, в методах мышления, не говоря уже об общественном положении и бытовых условиях жизни, и все-таки Григорий Николаевич чувствовал этих умных от природы и ласковых бородачей ближе и роднее себе, чем интеллигентных колонистов. Что роднило их души? – Неутолимая жажда найти путь от небесного к земному и от земного к небесному, найти не на словах только, а на деле. И тут Григорий Николаевич, стоявший во многих отношениях выше своих новых друзей, чувствовал себя ниже их. То, что они познали почти из единственной открытой им книги, из Евангелия, они старались утвердить всей своей жизнью, а вот он многое познал, а все стоит на одном месте, не двигается. «Во многом знании несть спасения!» [244]244
Парафраз строк Ветхого Завета (Екк. 1, 17–18): «И предал я сердце мое тому, чтобы познать мудрость и познать безумие и глупость; узнал, что и это – томление духа. Потому что во многой мудрости много печали; и кто умножает познания, умножает скорбь» (русский перевод).
[Закрыть]– повторял он иногда в часы одиноких размышлений.
Было еще у Григория одно близкое, что роднило его с новыми друзьями: Лев Толстой, единственный русский писатель, которого знали и чтили эти ищущие правды простые русские люди. Один из этих начетчиков был у Толстого и говорил о нем:
– Мудрый человек, а я все-таки так скажу тебе: заплутался он в мудрости своей.
– Как заплутался? Почему?
– Говорит: Бог есть любовь!..
– А ты не согласен?
– Нет. Любовь только дар Божий, а не Бог. Любовь – сила, которую передали нам апостолы Христовы через Духа Святого. Бог-то не только милует, а и карает, а разя можно потому сказать: Бог есть гнев, покарание? И вера, и любовь нам даются от Бога. Кабы всем людям эти дары были даны, так и Царствие Божие на земле свершилось бы. А оно… в том-то и беда наша… у одного человека любовь есть, да веры мало, а у другого вера есть, да с добрыми делами не ладится, потому любви мало. А много и таких, у которых ни веры, ни любви, а только гордость сатанинская.
Особенно полюбился Григорию Николаевичу этот, с реки Еруслана, Петр Трофимович Лугачёв. С первого диспута полюбил. Очень уж этот старик убежденно и спокойно со священником препирался и частенько-таки ставил его в затруднительное положение своей детски мудрой простотой. Миссионер высмеивал тех еретиков, которые объявляют себя пророками, на которых будто бы Дух Божий почил. А Петр Трофимович покачал головой и говорит:
– Батя, в кажнем человеке может Дух святой местожительствовать. И все мы, христиане то есть, уповаем на это…
– О, гордость дьявольская! Яко надменные фарисеи!
Тогда Петр Трофимович спросил:
– Скажи же ты мне, батя, почему в молитве Царю Небесному все люди просят: «Прийди и вселися в ны?» Молятся, а когда вселится, ты кричишь: врут от гордости дьявольской. Не веришь в это, так почто Бога просишь?
Полюбился с той минуты Петр Трофимович Григорию Николаевичу. Пока тот гостил в Черном Яру, каждый день виделись. А уехал на свой Еруслан, стали письмами обмениваться. К себе в гости все Петр Трофимович Григория звал.
Когда толстовская колония, куда поступил Григорий Николаевич после окончания ссылки, развалилась из-за внутренних ссор и мелочных дрязг членов колонии, он не поехал в отчий дом, где его так ждали, а пешком, в виде странника Божия, побрел на реку Еруслан отыскивать Петра Трофимовича…
Ушел и пропал без вести. Как в воду канул на много лет… В последнем письме матери написал:
Не ждите меня. Ухожу на трудовую жизнь к чистым сердцем и душою простым людям. Благословите, мама, в путь-дорогу…
Писали, справлялись, Сашенька ездила в Черный Яр, оттуда – в бывший толстовский поселок. – Не нашли. Исчез.
VIII
Встрепенулся и ожил весь Симбирский край: началась постройка железнодорожного пути между Казанью и городком Алатырем. По самым глухим медвежьим углам. Точно золотую тучу нанесло, и дождь золотой стал кропить живой водой ленивых, заспанных жителей. Огромный капитал был брошен в дело постройки, и, потянув носом, все почуяли, что жареным пахнет. А позабытый Богом и людьми городок Алатырь – Бел-Камень на малосудоходной реке Суре так тот прямо именинником сделался и сразу широкую известность получил: и в газетах про него стали писать, и от званых и незваных гостей стало деться некуда. Понаехало разных инженеров, механиков, техников, таксаторов [245]245
Таксатор —специалист, производящий оценку леса, инвентаризацию.
[Закрыть]и землемеров, бухгалтеров, счетоводов – хоть пруд пруди, да большинство еще и с семействами. Эти надолго. А то еще птицы перелетные: директора заводов, присяжные поверенные, подрядчики и поставщики, скупщики земель и домов, контролеры разные да проныры без определенных занятий и звания, купцы из Симбирска… Всех и пересчитать трудно. Весь город битком набили, места не хватает. И по всем дорогам простой народ, как на богомолье в Лавру [246]246
Лавра. —Киево-Печерская лавра, крупнейший мужской монастырь на Руси, основанный в Киеве в 1051 г.
[Закрыть], и на телегах, и пешком тянется. В Поволжье голодовка [247]247
В Поволжье голодовка… —Голод, возникший в Поволжье 1891–1892 гг., был вызван неурожаем, вслед за которым началась эпидемия холеры. От голода в основном пострадали восточные области черноземной зоны (двадцать губерний с 40-миллионным крестьянским населением). По всей России прошла широкая волна правительственной и общественной помощи голодающим: в городах собирались средства, в деревнях организовывались столовые, проводилась раздача зерна, врачи безвозмездно работали в районах, охваченных эпидемией.
[Закрыть], повалили на постройку на земляные и лесные работы. И не надо бы больше, да ничем не остановишь: нужда гонит.
Везде кипит работа. Работают лесопилки, молоты по железу, растут амбары, лабазы, новые дома, керосиновые и нефтяные цистерны, грохочет чугун, поет медь, скрипит кирпич на возах, позванивают рельсы, пыхтят буксирные пароходы купца Тыркина. Трактиры и лавки растут как грибы после дождя. Гулящих нарядных девиц понаехало много, жуликов – тоже. Улицы народом кишат, на площадях точно всегда базар или ярмарка. С раннего утра над городком гул стоит.
Застонали дремучие леса под пилами и топорами: просеки для полотна делают. Дикое зверье и птица от ужаса во все стороны мечется. Приходит конец и Лешим, и Лесачихам, и Бабе-Яге, и всякой лесной нечисти, что веками спокойно в дремучих лесах сосновых и дубовых около Суры хоронилась. Да и в городке не все довольны: старики мещане, что хлебопашеством да огородами помаленьку жили в мирной тишине, ворчали и ругали и инженеров, и железную дорогу нехорошими словами: пьянство, блуд, воровство, драки, трактиры с музыкой, девки продажные, песни по ночам – ничего этого раньше не было, а жизнь чуть не вдвое вздорожала.
– Жили отцы и деды без этих заморских затей, и мы прожили бы!
Тяжеловато и властям всяким стало: и городской судья, и полиция были кляузами завалены, город и земство свое имущество от алчных железнодорожников охраняло – норовили безвозмездно отчудить и землю, и постройки, грозили вокзал за три версты от города построить. И голове Тыркину, и председателю земской управы Кудышеву приходилось крепко вожжи держать, да в оба глаза посматривать. А тут у земства опять война с губернатором началась из-за голода, обрушившегося на все Поволжье от Нижнего до Саратова. Земство пророчит голод и бьет тревогу, а губернатор отрицает, и никаких мер не принимается. И в газетах нельзя тревогу бить: голод приказано называть недородом. А какой уж тут недород, когда народ с Рождества начал скотину резать и муку с мякиной и желудями есть!
И вот всколыхнулась и матушка-Волга, и все Приволжье от бродячего голодного люда: из деревень и сел по городам и городкам стали, как тараканы, расползаться. Алатырь одним из магнитов сделался. Началась там тифозная эпидемия. Неспокойно сделалось: давай работы, а работа вся уже расхватана…
Павел Николаевич на своем посту остался, а всю семью на всякий случай в Никудышевку пораньше отправил: дома-то спокойнее и надежнее.
По пятам за голодом и революция змеей поползла из подполья, начала правительство в пяту жалить. Такой уж у нее обычай сохранялся: всякой бедой на родине пользоваться для борьбы с самодержавием и властями и внедрения в голову народа всяких революционных идей. Голод давал революционерам крупный козырь в руки: и в нелегальных своих, и в легальных иностранных газетах они круто расправлялись с правдой – к каждому умершему от истощения или тифа они набавляли не меньше сотни мнимых, сочиненных, а голод объясняли жестокостью и кровожадностью русского самодержавия, сдирающего с народа в виде податей и налогов последнюю рубаху, а если она оказывалась уже снятою помещиком, то с мужика драли шкуру. Не дремали они и дома: по всей Волге на пристанях и пароходах разбрасывались лживые, хлестким языком написанные прокламации с призывом к восстанию против властей и помещиков, пьющих и сосущих народную кровь и бросающих высосанных людей в лапы голодной смерти.
Эти лживые летучки, случайно попавшие за пазуху к мужикам, разносились ими во все стороны, куда расползался полуголодный люд, и, конечно, мутили и так уже взвинченный несчастьем народ.
Все эти подпольные печальники народа были рады всякому несчастию в России и не только не жалели народ, а утверждали, что «чем хуже, тем лучше», а потому рекомендовали не кормить голодных, а предоставить их в полное распоряжение голодной смерти.
Впрочем, как ни старались революционеры отуманить здравый смысл и живое чувство любви к ближнему, никто их не слушался. Великий писатель Лев Толстой как бы ответил на эту дьявольскую злобу, отправившись лично помогать голодающим [248]248
В 1891 г. Лев Толстой вместе с родными организовывал на свои средства столовые для крестьян в Рязанской губернии.
[Закрыть]. Бесконечным потоком полились пожертвования, а учащаяся молодежь массами пошла в добровольную армию борцов с голодом и заразными болезнями, отдавая свои силы и часто саму жизнь…
Надо, однако, сказать правду: поток пожертвований направлялся главным образом в земства или персонально известным общественным деятелям или частным лицам и учреждениям, а не в правительственную кассу. И это, конечно, только усиливало подозрительность правительства, возбуждало его ревность и толкало к бестактности его представителей, тормозивших дело помощи голодному народу.
Воевал, конечно, и Павел Николаевич, оказавшийся одним из тех популярных в губернии лиц, в распоряжение которых охотно и изобильно жертвовались средства на открытие столовых, организацию санитарных отрядов, оборудование лазаретов. Воевал он успешно, ибо имел к этому большой навык, большие связи, острый язык, прессу и – главное – общественное доверие. В числе первых жертвователей у него были купцы Тыркин и Ананькин: прислали ему по тысяче рублей и написали: «Распоряжайся сам, как хочешь, расписки не надо».
Павел Николаевич скакал по уезду и спешно и энергично налаживал борьбу с голодом и эпидемиями.
В никудышевском районе было тоже неблагополучно. Хотя здесь голодовка запоздала, но уже Пасху встречали полуголодными, а с мая начали питаться хлебом, в котором было больше разных примесей, чем ржаной муки, и народ стал прихварывать желудками.
Барская усадьба осаждалась бродячими семьями из окрестных сел и деревень, вынужденными «пойти в кусочки». То и дело за решеткой двора или за оградой палисадника пели то мужские, то женские голоса:
Батюшки, матушки,
Кормилицы, поилицы,
Подайте Христа ради!
Приходили и свои никудышевские бабы с малыми ребятами и тоже, изловивши тетю Машу, Сашеньку или какую-нибудь гостью, плакали, отирая концом головного платочка слезу, и просили:
– Сами-то уж как-нибудь перетерпим, а вот ребятишек жалко: весь день и ночь ревут – есть просят…
Беспокоят эти голодные совесть, мешают беспечно обедать и чувствовать, что – вкусно, мешают читать книги, пить чай с вареньем и с белыми сдобными булками, мешают играть на фортепиано…
Отрывались и подавали либо медяками, либо натурой. Сперва с чистым добрым сердцем, потом без особенной доброты и, наконец, с раздражением: всех голодных все равно не накормишь! А главное – прямо часу не проходит, как опять за душу тянут своим: «Батюшки, матушки, кормилицы, поилицы». А скажешь: «Бог подаст, не прогневайтесь», – совесть потом скулить начинает. Надо что-нибудь сделать. Так невозможно.
И вот прискакал ненадолго Павел Николаевич из Алатыря и устроил «питательный пункт» для детей Никудышевки в возрасте от трех до двенадцати лет. Тетя Маша – во главе. Ее муж – кассир и бухгалтер. Сашенька и попова дочка Глашенька помогают тете Маше. Никита – вроде надзирателя за порядком. Для сношения с жителями – никудышевская расторопная баба Дарьюшка, вдовая солдатка: дежурит во время обеда или, как выразилась Елена Владимировна, кормления зверят. Павел Николаевич вытребовал к себе сотского Никудышевки, сделали перепись голодающих ребят. Вышло сорок восемь душ намеченного возраста. У остальных – дело терпит. Местом питательного пункта наметили лужок в дальнем углу второго барского двора, под старым кленом. Павел Николаевич распорядился сложить здесь печь и поставить под вязом столы и скамьи. Высчитали приблизительный расход на детскую душу. В обед – картофельная похлебка и гречневая каша с салом; вместо ужина – сладкий чай с хлебом. Павел Николаевич выдал тысячу рублей Машиному мужу и, посекретничав с женой, всех перецеловавши, сел на троечку с колокольчиками и – поминай как звали…
Никита взял лопату, топор и пилу и, помолившись, начал работать под старым вязом, а дня через три на барском дворе началась веселая суматоха. С раннего утра беготня и крик. На заборе, что около вяза, как воробьи, деревенские ребятишки сидят и смотрят, что делается около печи и под вязом, у столов. Пугает их Никита метлой, да толку мало; спрыгнут, а через минуту снова белобрысые головы вырастают. Очень уж интересно, как бары обед им стряпают и чем пахнет. В полдень у ворот, словно около улья, гомон, писк, смех, плач. Никита по номеркам ребят и баб с малышами во двор пропускает, наблюдая, чтобы без номерка не проскочили шустрые. Бабы как галки трещат, между собой ругаются. Никита же и мирит их. У Никиты сердце жалостливое: всех бы пропустил без всяких номеров, а что поделаешь: не приказано без номера пропускать, а потом и правда: всех не накормишь. А разве бабы понимают это? Готовы разорвать Никиту от злости:
– Небось ты сам с утра господской сладкой пищи налопался, а мово Ваську не пропускаешь! Что он, Васька, меньше, что ли, голодный от годочка лишнего? Если двенадцать годов так можно, а коли тринадцать, так и не жрамши проживет?
Не растолкуешь. Всякими словами ругают бедного Никиту. Готов сквозь землю провалиться. Точно всему он, Никита, виноват.
А под вязом – радость, оживление, веселый гомон: на лавках, как на жердочках птицы, мальчишки и девчонки разноцветные. Полукругом – бабы умиленно на них поглядывают, наблюдают зорко, чтобы их ребят супротив других не обидели. Никита покрикивает:
– Мишка! Нашто хлеб за пазуху положил? Я тебя, стерва, ложкой по лбу!
– Мамыньке хотел отнести…
– Все будете по домам разносить, так этак и господ съедите! Положь!
Ребята на две группы поделены: от 3 до 6 и от 7 до 12 лет. Около первых – Глашенька, около вторых – Сашенька. Прибегают Петя с Наташей посмотреть. Тетя Маша гонит их: мама не велит сюда бегать – заразятся еще чем-нибудь, а они без спроса. Деревенские ребята так вкусно едят, что и Пете с Наташей попробовать картофельной похлебки хочется. И так интересно деревянной ложкой!
Выросли ребята: Пете 15, Наташе скоро 14 лет. Осенью Петю в гимназию отдадут, а с Наташей еще не решено: мать и бабушка хотят ее в Казань, в Институт благородных девиц, а Павел Николаевич упрямится и настаивает на гимназии. Большие уж: не слушаются тети Маши, не уходят.
– Никто не заражается, а мы заразимся!
Бабы обижаются:
– Никакой заразы от нас не будет, барыня… Пущай поглядят!
Едят быстро. Через полчаса – на молитву и по домам.
Только бабы с малыми не уходят. У каждой горшочек под фартуком: остатки от обеда на руки раздаются. Самый неприятный момент: ссоры, взаимные обличения. Того и гляди, в волосы друг дружке вцепятся. Тут уж Никита с Дарьюшкой бабьи бунты усмиряют:
– Что вы собачью грызню подняли? Кыш по домам!
– Постыдитесь, бабы! Нехорошо, чай… Вам помогают, а вы как на базаре…
– Никому не давать, коли так…
Притихнут бабы и с ворчанием расползаются, чем-то очень недовольные.
А вечерком – чай. Пускают только ребят от 7 до 12 лет, без баб.
Тише и веселее ужин проходит. Тут иногда и бабушка с внуками появляется – гостинцев приносят. После чая не сразу расходятся ребятишки: слушают через окна барскую музыку. Но вот появляется Никита, и кончено.
– Кыш со двора!
Все в барском доме большое душевное облегчение от этого доброго дела почувствовали. Доброе дело само себе наградой бывает. Приятно быть добрым и хорошим! Но вот что непонятно: никудышевцы не чувствовали никакой благодарности, хотя постоянно притворялись благодарными. Почему?
Опять своя мужицкая логика по отношению к барам: если они кормят, значит – им кем-то приказано это делать, а они неправильно кормят, свою выгоду соблюдают: что это за закон, чтобы до двенадцати годков кормить, а коли больше, так с голодухи околевай? Опять и то сказать: может, в расход на всех показывают – кто их проверять будет?
Так разговаривали втихомолку никудышевские жители, дети которых кормились на барском дворе, под вязом. А матери, дети которых не попали в список, еще и злобствовали:
– Сами жрут с утра до ночи, с годами своими не считаются, а у нас кажний лишний годок засчитывают.
Но такие разговоры до ушей господских не доходили. Это оставалось мужицкой тайной, господа же получали поклоны, посулы награды от Господа и пожелания царствия небесного покойным родителям – все честь честью…
IX
Приходит беда – растворяй ворота: беда беду за собой тянет. За голодом холера пришла. Голодные бродили во все стороны, и она расползалась по всей Волге и Приволжью, а так как Симбирская губерния голодных особенно теперь притягивала, то добралась холера и до Алатыря, а оттуда пошла гулять на все четыре сторонушки. На реку Суру перебросилась, в большом селе с хлебными пристанями загнездилась, нашему знакомому, земскому врачу Миляеву, много хлопот прибавила, а купцу Тыркину – расходов и убытков: на всех пристанях и на пароходах – карантины, задержка, а время горячее и доходное – только поспевай с пароходами оборачиваться: ненасытна утроба строящейся чугунки, бездну всяких материалов жрет. В селе Промзине холерный пункт с бараками. А Промзино от Никудышевки – рукой подать, всего-то верст сорок. И дорога почтовая на Алатырь близко, а по дороге той беспрерывно артели голодных ползут и больных на пути своем оставляют. Слухи в барский дом прилетают: то тут, то там поблизости холерных подбирают. Вот и в самой Никудышевке жители стали брюхом болеть. Двое померли.
Приехал врач Миляев с Егорушкой Алякринским, который к нему в помощники по холерному делу определился. Обошли больных и, вернувшись, не пошли в главный дом, а ночевали во флигеле. Напугали Елену Владимировну: нарочного к Малявочке отправила. Прискакал на тройке Павел Николаевич, переночевал, переговорил с деревенским начальством, съездил к земскому начальнику в Замураевку, помчался в Промзино к Миляеву.
Спустя неделю в Никудышевке, в недостроенной еще Павлом Николаевичем школе, холерный пункт готов. Егорушка Алякринский в заведующие этим пунктом попал. В его распоряжение прислали санитарный отряд: фельдшера, сестер, санитаров – все учащаяся молодежь: кто из Казани, кто из Москвы.
Несмотря на строгий приказ тети Маши прекратить всякие сношения между барским домом и холерным пунктом, молодежь обеих сторон быстро перезнакомилась через Егорушку, не умевшего еще строгое начальство разыгрывать, и сдружилась. Никакие приказы и страхи не могли преодолеть взаимного тяготения. Одну сторону притягивало любопытство к случайным залетным гостям, а другую – барский дом – этот оазис в пустыне, кусочек культурного мирка: там так ярко светят через листву деревьев по ночам приветливые огни, из раскрытых окон доносится музыка, там есть огромная библиотека, туда из Москвы и Петербурга прилетают газеты и журналы, там совсем иначе звучат женские голоса и смех, там не давит окружающая темнота и невежество, не пахнет махоркой и кислятиной, там все устроено так, чтобы жизнь протекала приятно и красиво.
Началось с библиотеки, через ограду. Потом встречи в парке, потом разговор через ограду двора… И вдруг шумная история: тетя Маша накрыла «холерных студентов» во флигеле у Сашеньки с Глашенькой! Каким образом попали, когда Никита всегда у ворот, а ему не велено пускать никого из холерного пункта без разрешения тети Маши?
По произведенном тетей Машей расследовании оказалось, что холерные студенты влезли в окно флигеля при помощи поданного им из окна стула.
Целая гроза в отчем доме!
Тетя Маша так гремела гневом, что девицы плакали, а студенты убежали без фуражек, неповинный Никита ждал расчета. Никита, конечно, во всем винил барышень господских:
– В окошко парней допускают… А еще благородные! И я же виноватым остался! Вот у них правда-то какая… Виноват не виноват, а раз мужик – отвечай!
Когда приехал Павел Николаевич, вся эта история была передана на его рассмотрение. А кончилось все к общему удовольствию. На семейном совете, без участия, впрочем, бабушки, которую не решались посвящать в историю с окошком, было вынесено такое решение: как сам Егорушка, так и его холерные студенты и девицы однажды в неделю, а именно в субботу, имеют право посетить легальным порядком не только флигель, но и дом, но предварительно должны побывать в бане и затем облечься в особые халаты, которые будут храниться в беседке парка и будут выдаваться им лично тетей Машей. «Нахалы», как назвала тетя Маша сгоряча холерных студентов, забравшихся через окно к девицам, оказались очень скромными и симпатичными, так что все другие страхи, кроме чисто холерного, у тети Миши отпали, да и холерный страх сбавился, потому что холерные кавалеры и девицы тщательно соблюдали сами все предосторожности, завели даже особые туфли и омовение рук раствором сулемы. Хорошо проходили эти субботники, на которые гости приходили по очереди. Особенно было весело, когда в очередь попадал исполнявший роль фельдшера кончавший курс в Петроградской военно-медицинской академии Коренев, в которого были влюблены все барышни, холерные и не холерные, в особенности же попова дочка Глашенька, прямо таявшая у всех на глазах от влюбленности и умиленности. Даже начальник пункта Егорушка Алякринский как-то стушевывался в присутствии Коренева, и все вели себя с последним так, словно не Егорушка, а именно он был главным. Тете Маше, впрочем, он не особенно нравился. «Столичная штука!» – говорила она про Коренева, сравнивая его со скромным и невеселым Егорушкой: совсем не умеет вести себя в женском обществе!
Случалось, что субботники обрывались. Это значило, что эпидемия вспыхивала, и на пункте работали до полного изнеможения.
Ценили ли эту самоотверженность молодежи крестьяне, то есть народ, на помощь к которому молодежь самоотверженно бросилась в годину несчастья? Ведь лет тридцать скоро, как в России работает земство, тысячи больниц разбросало по селам, миллионы крестьян прошли через эти больницы и амбулатории, пользуясь достижениями медицинской науки и любовным уходом русской интеллигенции: ведь народ миллионами собственных глаз мог убедиться в том, что и наука, и ее служители направляют свой труд и заботы только на благо простому народу?
Нет. Не ценили.
Не научились уважать науку и относиться с доверием и благодарностью к ее представителям. Еще подгородние крестьяне верили в доктора и охотно ходили в больницы. Но стоило верст на двадцать пять отъехать от города, как картина резко менялась: верили больше знахарям, заговорщицам, даже колдунам и колдуньям, чем земскому врачу и акушерке. Посылаешь больного к доктору, а окружающие тормозят:
– Все в руках Божиих. Коли Господь к себе призывает, – никакой дохтур не поможет…
Никакие чудеса медицинской науки их не трогали и не удивляли:
– Значит, так Господу было угодно.
А знахари и заговорщицы да повитухи большую практику имели и, случалось, на большую округу знаменитостями числились.
Не потому ли, что для мужика и бабы доктор, как и все люди науки, были прежде всего господами, барами, взятыми на веки вечные под народное подозрение?
Недружелюбно посматривали и никудышевцы на школу, где приютился пока холерный барак:
– Попадешь к ним, живой не выйдешь!
Скрывали заболевших. Боялись дезинфекции. Боялись приближавшихся к избе студентов и сестер, избегая с ними встреч и разговоров. Еще больным признают! Злобились, что к попавшим в барак никого из родных не допускают, а помрет, так не в церковь, а прямо на погост поволокут, как стервятину в ямы закопают да еще известью зальют. На деревне болтали, что в Промзине одного человека холерным признали, а он просто выпимши был, сродственники не давали, так урядник приехал и силой забрали в бараки, а там и уморили каким-то зельем. Вообще свой барак с его хозяевами никудышевцы воспринимали, как вредный нарост на своем теле, вскочивший по воле барского дома вместо школы.
– Сперва баней угощал – не удалось, потом школу посулили, а заместо нее – холерный барак сделали…
Видя, что никудышевцы не слушают совета – не пить сырую воду из грязной речки, мешают дезинфекции и вообще не принимают никаких мер предосторожности, Егорушка Алякринский в одно из воскресений сказал в церкви после обедни слово: что такое холера и как от нее уберечься. С недоверчивым любопытством слушали «барина в пенсиях», говорившего будто бы и по-русски, но совсем непонятно, разглядывали его с головы до пяток и хитровато улыбались…
– От сырой воды, говорит. А я вот пью ее, сколь душенька запросит, а мне ничего не делается.
– Врут они. Вон у Якова все семейство одну воду из одного ведра пили, а брюхом заболел только один, а все остальные – здоровы.
– Огурцы, говорит, нельзя есть, воды не пейте, а хлеба и так нет. Чудаки!
– А сами чего только не жрут, а вот не помирают…
У каждого было в запасе много случаев из своей и чужой жизни, которые доказывали, что все, что наговорил барин в церкви, один обман:
– Народ и так с голодухи пухнет, а они – того не ешь, этого не пей…
– А я так, старики, замечаю: не было энтого барака, у нас меньше и болели и помирали. У меня у самого раза три брюхо схватывало: баба баню истопит, попарит, и кончено, полежишь да и встанешь. А в барак попал бы…
– Оттуда прямо на погост!
О холере ничего из слов Егорушки не поняли, а что ухватили памятью, так только сомнения увеличивало и давало пищу для неприязненного остроумия и высмеивания докторов и господ вообще. Наследственное крепостное эхо крепко сидело в душах и при всяком несчастье в жизни начинало шевелиться старой неприязнью и подозрительностью к «барину» во всех ее видах и формах: к помещику, чиновнику, врачу, агроному, статистику. Как передовой интеллигент с революционным настроением в подходящих и неподходящих случаях обвинял самодержавие и правительство, а интеллигент ветхозаветный – отмену крепостного права и всякие свободы нового времени, так мужик какими-то тайными путями своей логики всегда упирался в «барина», который помешал убитому им царю отдать крестьянам всю барскую землю, да мешает это сделать и новому царю.