Текст книги "Отчий дом. Семейная хроника"
Автор книги: Евгений Чириков
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 45 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]
Иногда по субботам, когда гости из холерного пункта, все в белых балахонах, как живые покойники, сидели на веранде барского дома вместе с хозяевами, которые в таких случаях тоже облачались из осторожности в такие же белые балахоны, и, попивая чай, оживленно разговаривали и смеялись, за оградой останавливались проходящие и смотрели в дырки решеток:
– Матушки! Гляди-ка, гляди-ка: все в саванах!..
Странными, загадочными, совершенно чужими людьми чужого племени казались они наблюдателям за оградой. Вероятно, мы, культурные люди, с такими же глупыми выражениями на лицах смотрели бы на каких-нибудь полинезийцев.
Все по-другому, по-своему: и чай пьют, и ходят, и одеваются, и разговаривают.
Крестьянские парни с девками хихикали:
– Гляди, слушай: вон она, стриженая-то, чихает как! Со смеху помрешь!
– Как она, эта штука, у него на носу держится? – спрашивали про Егорушкино пенсне, а другой пояснял:
– Вишь, за ухо привязывает!
– На што это он?
– Для красоты.
– А ноги-то, ноги-то! Как у журавля!
– Они зайцов жрут…
– Чаво зайцов! Лягушек жрут!
– Врешь?
– Ей-господи, сам видал!.. Поймал вон тот, долгий-то, лягову и сейчас давай потрошить, как рыбу! Сам видал, вот те крест!
– Вот погань, прости Господи! Мне, девки, инда блевать захотелось…
– А почему околь них холерой мрут, а им ничего не делается?
– Слово такое знают…
– Никита сказывал, что вон энтот, долгий, к нашим барышням в окошко по ночам лазит;
– А это, чтобы холера не забирала! – острит смешливый, и все прыскают со смеха.
Подходит Никита:
– А вы проходите! Чаво не видали? Нехорошо. Вот тетя Маша увидит, она…
– Боишься?
– Она как ведьма злая… И тоже четыре глаза имеет… Два своих собственных, да два стеклянных, казенных…
И любопытство, и страх, и неприязнь, и насмешка за оградой. А на веранде принципиальный спор: одни утверждают, что надо сливаться с народом, а другие не согласны: надо до себя поднимать темный народ…
X
Приближалось время покоса, а там и жнитво недалеко уж. Если в обычное время этот период лета сопровождался всегда большим передвижением рабочего крестьянского люда на заработки, то в этот голодный год народ бродил целыми семьями, и пешком, и на телегах. Раньше народ сплывал в низовья Волги на пароходах. Теперь боялся: холера косила голодный народ, пароходы бегали под желтыми флагами (знак неблагополучия), особенно же пугали плавучие холерные бараки-баржи, вымазанные дегтем и похожие на огромные черные гроба, куда сдавали пароходы заболевших. И вот, минуя опасный путь, народ расползался вглубь Поволжья, двигаясь кто в Малороссию, кто на Дон, кто в Засурье…
Ползли и через Никудышевку. Кто пешком «людьми странными», с котомкой на спине и с бадогом в руке, кто на телегах – семьями и артелями, наподобие бродячих цыганских таборов. С ними расползалась и тревога по русской земле.
Останавливались около трактиров, постоялых дворов, на лужках около церквей или располагались таборами за околицей на ночевку. Снимались и двигались дальше, оставляя позади, по селам и деревням, недовольство, озлобленность и короб всяких тревожных и невероятных слухов про голод и про холеру.
Всех прохожих и проезжих пугал никудышевский холерный пункт. Кому отдых или ночлег был нужен, сворачивали, объезжая Никудышевку задами, и располагались верстах в двух от Никудышевки: подальше от греха!
Выпрягали заморенных лошаденок и пускали их щипать выгоревшую придорожную травку, а сами разжигали огонек под кустиками и располагались на отдых. Подтягивались к огоньку отставшие, останавливались никудышевцы, начинались взаимные расспросы. А там на огонек и пастухи из ночного подходили. Начинались свои интимные мужицкие разговоры.
Ночь душная, темная. Небо от туч – как покров черного бархата. Гром где-то далеко погромыхивает, осины да дубки посохшей листвой шепчутся. Давно дождем небеса дразнят, а дождей нет. Пропадает трава, пропадают хлеба… Горит и трава, и хлебушко… Греха, видно, много на земле накопилось!
На лесной опушке костер трепыхается. Табором дальние ночуют, из Самарской губернии перетянулись.
Около костра светло, а шагни в сторону шагов на десять – темень, хоть глаз выколи.
Шагал по дороге из Замураевки в Никудышевку Лукашка-лодырь, тот самый, что убытки с Павла Николаевича потребовал, когда мирскую баню мужики разворовали. Тот самый, которого в поджоге сенниц барских подозревали. Шел он от земского начальника с набитой за озорство мордой. Тряпицей грязной глаз завязан. Увидав под леском огонек, свернул с дороги, подошел полюбопытствовать: две телеги в распряжку, оглоблями в небо, два зада лошадиных на свету лоснятся, а народу не видно, одна баба у костра: вялую грудь из-за пазухи вывалила, затыкает рот плачущему ребенку, да подросток лет пяти, босой, шелудивый, у котелка на развилках сторожит: картошку, видно, варят. Никого больше не видать, а в ночной тишине голоса мужицкие слышны.
– Здорово живешь, бабынька!
Оглянулся по сторонам. А тут зарница в небесах полыхнула, пыльную дорогу и никудышевскую колокольню показала, а под кустиками и ночлежников обнаружила: мужики в кружок сбились, беседу ведут. Лукашка цигарку от костра закурил и к компании:
– Мир вашей беседе!
– Милости просим!
Не все чужедальние. Есть и свои, никудышевские. Со своими поговорил, присел послушать, что дальние говорят.
Теперь везде один разговор: про голод, холеру, про землю, про бар и про земских начальников:
– Вот я тоже к земскому ходил насчет пособия от казны, а заместо пособия он мне морду своротил да чуть глаз не вышиб. Поглядите вот, люди добрые!
Две бабы из темноты выплыли и подсели, пригорюнившись. Чуть только лица в темноте намечаются; потом солдатишко, что ли, шатающийся какой, в лаптях, а на затылке фуражка солдатская с медной пуговицей вместо кокарды. Маленький, невзрачный, и сколько ему годов от роду – не поймешь: с лица немолодой, а ни усов, ни бороды нет. Слушают, что никудышевский старик-пастух рассказывает:
– В грязи, говорит, живете, вот от этого самого и холера, и ребятишки помирают…
– А что бы нам с ними делать-то, если бы не помирали? – вставила баба жалобным голосом.
– У них все сыты, – отозвался Лукашка. – У их собаки ржаного хлеба не жрут…
– Видишь вот: а у нас ребяток нечем покормить. Вот водила свою девку в економию к вам, так не взяли.
Девка хмыгнула носом и стала рукавом утирать слезы.
– Видно, в город ее надо…
– В город! – запел хриплым тенорком солдатишко. – А вот я – из городу. Живут, братцы, там люди суконные – дома у них каменные, глухие, решетками чугунными огорожены, а на дворе – собаки злющие. А окошки хоть и агромные, а рукой не достанешь и занавесками прикрыты. И ничего им не видать и не слыхать. А Христа ради просить будешь, так в полицию, и никакого разговора… И морду набьют, и по этапу отправят. Оно, конешно, обидно, а зато с голодухи не подохнешь в тюрьме-то…
Самарский мужик заговорил:
– У нас на Волге бунты пошли… Под Хвалынском дохтуров этих самых холерных бьют, вон изгоняют, бараки палят. Людей они морят, чтобы барам было просторнее. Народу перемрет много, и земли прибавится, про барскую позабудут…
Солдатишко покачал головой:
– Слышал и я про это в Пензе, а только так полагаю, что это глупость одна.
Баба как с цепи собака сорвалась:
– Верно, верно – морят хрестьянский народ! Мне один человек сказывал что своими глазыньками видел, как фельшар у них заразу в воду из махонького пузырька наливал…
– Что-нибудь видал, да понятия настоящего не имеет, – возразил солдатишко. – Это, смотри, для санитарности что-нибудь…
Мужики заговорили все разом:
– А кто их, дохторов с дохторицами, подсылает? Понаедут со всех сторон, и, как куда приедут, хуже народ помирать начинает.
Лукашка подтвердил:
– Правильно, бабочка, правильно. И у нас так же сперва мало помирали, а барак этот сделали да дохторов с дохторицами пригнали, так самый мор и пошел кругом.
– А какая им нужда народ морить? – не унимался солдатишко.
Самарский бородач заговорил сурово:
– Вот что, служивый. Когда в прошлом году у нас в барской экономии [249]249
Экономия —поместье, хозяйство.
[Закрыть]барская корова сдохла, приехал, это, скотский дохтор и давай у нас живой скот приканчивать. Понял теперь?
– А что вы желаете этим доказать?
– А вот, значит, так и теперь с холерой. Которые есть действительно, что сами помрут… Смерть придет, все помрем!.. Ну двое-трое сами помрут, а десять душ заразой уморят… Чтобы болесть до городов не доходила. Боятся господа-то, что голодный народ к ним холеру-то занесет, вот они и понастроили везде этих самых бараков да и перехватывают и морят, чтобы в города не доходили… Войны, видишь, давно не было, народ-от множится, а земли не прибавляется. Узнает царь-батюшка, что столько народу по земле голодного шляется, должен будет манифест выпустить. Понял теперь?
– Вот это, пожалуй, и так… – неохотно согласился солдатишко, а самарский бородач про землю заговорил:
– У нас вот земли на ревизскую душу по две с половиной десятины приходится. А душа у человека не ревизская, а живая. У меня трое сыновей взрослых да две девки на возрасте, а ревизский-то я один. Приехал, это, к нам земский, мы его насчет земли и попытали. А он нам: которые, байт, земли мало имеют, пусть у помещика в аренду берут. Вот, значит, и работай на барина опять, как до воли было…
Тут снова Лукашка выступил:
– Палить их надо и больше ничего! Выжигать, как вшей из рубахи…
Разговор перешел на царей: царя-освободителя убили, нового тоже хотели убить и манифест задержали, и Лукашка рассказал, как два брата никудышевского барина в злодействе запутаны, а сам деньгами откупился: сто тысяч в карты выиграл и всех задарил…
– Все они из одного дерева сделаны!
Всполыхнула в тучах зарница. Заворчал где-то гром, и наступила тишина.
Самарский бородач вздохнул шумно и вслух подумал:
– Сотворил Господь небо и землю, моря-окияны, леса и горы, и нет конца просторам Божьим, а мужику деться некуда…
Когда Лукашка подходил к Никудышевке, там было тихо и мертво. Темными кучами, похожими на овины, казались во тьме избы, и чуть-чуть маячила на взгорье церковь. Только в деревьях, за которыми пряталась барская усадьба, как огромные звезды, сверкали освещенные окна, из которых вливались в темную бездну ночи обрывки струнных вздохов фортепиано, да в холерном пункте светились огни.
Остановился Лукашка, проходя мимо барской усадьбы, послушал музыку, поправил повязку на глазу и прошептал злобно:
– Погодите: отольются вам когда-нибудь наши слезки!
Выругался скверными словами и пошел прочь.
– Кто там матершинит? – спросил пробудившийся Никита под воротами.
– Не лай, барский пес… Не страшно, – проворчал Лукашка, скрываясь в темноте.
А из окон все струилась «Лунная соната»: это Елена Владимировна скучала по своему Малявочке…
XI
По задворкам Никудышевки, по овражку меж кочек и осоки протекал к пруду ручей, грязный, тинистый, с незабудками и лягушками, с пискарями и пиявками, с бегающими по радужной поверхности жуками-водолазами. Большое удобство для той части села, избы которой выходили задами к этому ручью: бабы делали тут запруды и брали воду для поливки огородов, полоскали белье, поили скотину, случалось, что по лености идти к колодцу брали воду и для домашней надобности. Детвора в этих запрудах-яминах купалась, ловила пескарей и лягушек, пускала лодочки. Изб восемь занимали эту выгодную в летнее время позицию, и бабье население этих изб почитало себя счастливыми, вызывая зависть в бабах другой части и концов села.
Побывавшие в этом счастливом бабьем уголочке студенты-санитары сообщили об этом очаге заразы своему начальнику, Егорушке Алякринскому, а тот сделал распоряжение, чтобы из ручья не брали воды, не мыли в нем белья и не поили из него скотины. Так как бабы не слушались и не исполняли Егорушкиных распоряжений – на утренней зорьке потихоньку и воду брали, и белье стирали, – «холерный доктор» обратился за содействием к заехавшему уряднику. Этот решительный шаг был чреват последствиями. Молодежь раскололась и поругалась. Женский персонал находил нетактичным и ненормальным вмешивать в свои отношения с населением сельскую полицию. Сестра Маруся Соколова однажды в разговоре по этому поводу, откровенно заявила:
– По-моему, жаловаться полиции вообще… возмутительно, чтобы не сказать более.
Егорушка покраснел:
– Это женская логика. Если нас не слушают, мы вынуждены заставить слушать!
– Мы должны убеждать словом!
– А если из этого ничего не выходит? Принимаете вы на себя ответственность, если в результате вашей сентиментальности и брезгливости к урядникам, заболеют и умрут лишние десять человек? Всех, кто принимает на себя вместе с сестрой Соколовой моральную ответственность, прошу поднять руку.
Никто, даже и сама Соколова, руки не поднял. Урядник покричал на баб, погрозил посадить в темную, напугал сельского старосту самим губернатором. Бабы озлобились еще пуще на холерный пункт.
– Приехали незваны-непрошены да и безобразничают в чужом дому!
Дня через три под вечер сельский староста, насмерть запуганный урядником да и баб побаивающийся, поймал «холерного барина» и выдал ему тайну счастливого уголка:
– В одной избе там мальчонка хворый есть… Лихоманка, что ли… Не велят вам сказывать-то, а я вот все-таки объясняю, чтобы потом на меня вашего гнева не было… Ты бабам про меня ничего не говори, а обойди сам весь порядок… В избе Ванина ищи! Прячут они… Я как перед Богом… всю правду тебе сказываю, а только меня в это дело не путай, сделай милость!
На другой день утром Егорушка взял двух санитаров и пошел осмотр никудышевской «Венеции» делать. Там и так не улеглось еще бабье возмущение незваными-непрошеными, что в их дому распоряжаются, поэтому появление их было встречено с большим неудовольствием со стороны населения. Слетелись, как сороки, бабы из всех уголков и застрекотали визгливыми голосами. Через ребятишек, словно по телеграфу, по всем избам уголка весть разнеслась:
– По избам пошли!
Со всех дворов потянулись, в толпу сбились около избы, куда холерные студенты пошли. Тревога по всем избам побежала, словно неприятель вошел… Беготня, перекличка улицы с избами через окошечки.
Когда к избе Ваниных осмотр подходил, у ворот – бабья сходка. Как злые, спущенные с цепи собаки, встретили бабы врагов своих. В бабьем настроении было столько воинственности, что Егорушка со спутниками не решились сразу идти во двор и в избу, а вступили в мирные переговоры.
– Уходите от греха с Богом! – визжала самая злющая баба, с вилами в руке.
– В этой избе больной мальчик есть. Посмотреть надо.
– Нечего вам тут смотреть!
Подтянулись мужики. После долгих препирательств между бабами и стариками такое решение вышло: всех не пускать, мальчонку не отдавать, а пусть один, главный из них, зайдет в избу и поглядит больного мальчика, а потом лекарства пришлет.
Егорушка под конвоем баб вошел в избу, и испуганный плач зазвенел там и вылетел в окошко на улицу. Больной мальчик испугался Егорушки в белом халате, точно дьявола увидал. Егорушка погладил его по белобрысой головенке, успокоил ласковыми словами и сам успокоился: никаких признаков холеры не было.
Егорушка дал мальчику конфетку.
– Не ешь, Минька!
– Брось, брось! – закричали в несколько голосов бабы.
– Ну вот… Ничего опасного нет. Лихорадка. Видно, воды из ручья напился…
Бабы заслонили стеной больного. Егорушка кивнул головой и пошел из избы:
– Пусть ко мне кто-нибудь придет – хины дам!
– Не надо нам ваших лекарствий! И так поправится, без вас…
– Сам пей их, а холера тебя заберет…
– Их она не смеет…
Смущенные и растерянные под перекрестным огнем насмешек, уходили Егорушка и санитары от избы Ваниных. Злобно торжествовала злая баба с вилами:
– Надел седло на нос, так думаешь, испугаемся? А вот это видал?
Злая баба сделала неприличный жест, и вся улица загоготала дружным хохотом.
– Вот этак-то с ними лучше… Ай да бабы! – кричали мужики.
Эта бабья победа явилась причиной крутого перелома в мужицкой психике: утратили страх и почувствовали свою силу и волю. Нужен был только толчок, чтобы эта воля могла найти воплощение. Таким толчком явилось случайное совпадение: больной мальчик в избе Ваниных поправился, а в это же время в бараке умер мальчик одних лет с выздоровевшим. Мать умершего мальчика, как полоумная, бегала по улице, кричала: «Уморили моего касатика, золотого ненаглядного сынка Степушку!» – причитала и грозила кулаком по направлению барака. Выбегали со дворов бабы, сползались мужики и парни. Шумная толпа, как снежный ком, лепилась и росла около несчастной матери. Появилась злющая баба с вилами и двумя-тремя злобными словами потянула за собой толпу к холерному пункту. По пути приставали любопытные, проходящие странники, появился полупьяный Лукашка-лодырь.
– Ослобонить надо всех из барака, которых еще не уморили!
– Вон их всех отсель! Чтобы духу ихняго не было!
Когда толпа с возбужденным криком подошла к бараку, Егорушка понял, что дело плохо. Ужас охватил всю молодежь. Коренев успел-таки запереть входную дверь. Трясущимися руками заряжал схваченный с полочки револьвер.
Женский персонал оказался храбрее: сестры, высунувшись в окно, переговаривались с толпой:
– Отдайте всех, а сами вон от нас!
– Отпирайте дверь, а то не поглядим на запоры!..
Толпа нервилась все более. Лукашка стал бить коленями в дверь. Злая баба тыкала вилами в окно.
Егорушку осенила мысль – спастись через подволоку: там, под крышей, есть слуховое окошко, а под ним – крыша амбара, а за амбаром – поросший крапивой и бурьяном заброшенный пустырь.
– За мной, господа! – крикнул Егорушка.
Толпа разбивала дверь, а они лезли на подволоку. А когда толпа ворвалась в барак, весь персонал его бежал пустырем по направлению к барскому дому.
Если бы они остались, все могло выйти иначе. Забрали бы своих больных по рукам, а дохторов прогнали бы из барака. Но на беду ребятишки заметили убегавших и закричали, махая руками:
– Бегут! Бегут! Вон они, сволочи!
Часть толпы, оставшаяся за дверью барака, заревела, заулюлюкала, засвистала разбойным свистом. Бабы и ребятишки, несколько парней, повыдергав из плетня колья, погнались за убегавшими. Ужас, объявший убегавших, словно окрылял их бегство. Однако погоня усилилась перебежкой наперерез, с каждой минутой приближалась. Смерть гналась позади по пятам. Уже слышалось тяжелое дыхание и задыхающаяся ругань. Несколько кольев с жужжанием прокатились мимо ног…
Казалось, надежда на спасение рухнула. Тогда Коренев приостановился и, обернувшись, выстрелил в воздух. Среди преследователей произошло замешательство. Это дало возможность многим увеличить расстояние, на котором гналась смерть, но зато приблизила к ней Коренева и изнемогавшего от удушья Егорушку Алякринского. Еще выстрел в воздух, другой… Снова смерть отстала, но теперь позади всех остался санитар Кузмицкий, самый молодой и хрупкий, сильнее всех чувствовавший свой «долг перед народом» и так хорошо напевавший под аккомпанемент мандолины малороссийские песенки, Володя Кузмицкий, тосковавший в лунные ночи о далекой, оставленной где-то невесте…
Ему, этому трогательному юноше, почти мальчику, и суждено было расплатиться за всех остальных.
Перепрыгивая через попутную канаву, он упал и не мог сразу вскочить на ноги. И вся ярость настигнувшей свою жертву толпы обрушилась на него одного. Заметив издали этот ужас, Коренев выстрелил еще дважды, но это лишь разъярило толпу, а стрелять больше было нечем.
Володю Кузмицкого били кольями, он пытался подняться, его пинками ног валили и снова били и топтали ногами, испуская злобный вопль сквозь зубы. Били с такой жадностью, точно холодной водой утоляли нестерпимую жажду. А всех остальных бросили. Они успели добежать до барской усадьбы и скрыться за оградою.
Совершенное злодейство утолило злобу толпы. Побросав колья в крови, она в угрюмом молчании расползалась от совершенного греха. А свернувшийся клубочком, обезображенный и окровавленный Володя Кузмицкий лежал в канаве и смотрел одним широко раскрытым синим глазом в небеса, точно спрашивал: «За что?»
Красный ужас ворвался в барский дом вместе со спасшимися от смерти за его оградою. И в этом ужасе не сразу вспомнили о Володе Кузмицком.
Только один Коренев видел, что Володя попал в лапы жестокого зверя, но Коренев, как и все остальные, убежавшие от зверя, были полны еще двойственным чувством: радостью спасения и страхом смертельной опасности, ибо чудилось еще всем, что погоня продолжается и вот-вот толпа появится у ворот и ворвется за ограду. Все долетавшие в дом голоса и звуки со двора превращались в угрозу жизни, и в доме происходила бестолковая трусливая суматоха. Елена Владимировна заперлась с детьми на антресолях и выла там, как деревенская баба. Бабушка гордо и величаво молилась, исповедуясь в грехах перед образом Владычицы. Сашенька сидела в уголке за фортепиано, бледная как полотно, с застывшим в глазах ужасом. Молодежь, как мертвецы в белых саванах, металась, вооружаясь чем попало. В этом паническом хаосе не растерялась только тетя Маша. Она уже распорядилась запереть ворота и калитки, сорганизовать всю дворню, вооружив ее топорами, вилами, кирками, послала Никиту верхом в Замураевку к земскому начальнику и к уряднику. Назвала «киселем» своего мужа, который слонялся, опустив руки и позабывши, что в доме есть охотничьи ружья…
Дворня посмеивалась над этой мобилизацией и над тетей Машей, называла ее «командером» и успокаивала:
– А вы не бойтесь! Никто вас не тронет… Не звери же, поди, а люди: опомнились уж, сами теперь боятся, попрятались…
Коровница бегала на луг посмотреть на убитого барина. Пришла в слезах. Рассказывает:
– Никого там нет… А он лежит в канавке махонький, скрючился, одним глазочком смотрит… Весь в кровях… Уж так жалко смотреть и сказать не могу, миленькие… И что теперь будет? Господи… Грех-то какой!
В доме понемногу успокоились. Вечером приехал урядник, и все ему обрадовались, как родному человеку. Допрос снимал с пострадавших.
Тетя Маша попросила урядника ночевать у них в доме и отвела ему комнату Фомы Алексеича, под лестницей. Хорошо накормила и водочки поднесла.
Отправили нарочного в Промзино и послали телеграмму Павлу Николаевичу.
Ночь прошла спокойно: урядник под лестницей всем давал уверенность в полной безопасности. Даже Маруся Соколова, недавно возмущавшаяся принципиально сношением с полицией при борьбе с холерой, находила теперь совсем нелишним присутствие урядника в такой непосредственной близости: под лестницей. Она всю ночь проплакала: она тайно любила Володю Кузмицкого.
XII
Володя Кузмицкий, горевший неутолимой жаждой подвига во благо родному народу, превратился в страшное для Никудышевки мертвое тело. Это «мертвое тело» из барского дома оставалось лежать на лужке в канаве, под рогожей до приезда властей, но его в очередь караулили отряжаемые для того мужики-никудышевцы. Днем к караульным подходили бабы с обедом, прибегали любопытные деревенские ребятишки, подходили поговорить старики. Ночью около «мертвого тела» трепыхал красным огоньком костер, около огня было не так страшно оставаться с покойником. Все, кто приближался к страшному месту, были печальны, сумрачны, озабочены, кроме деревенских ребятишек, которые были только пугливо-любопытны и старались об одном: приподнять рогожку и посмотреть на страшный раскрытый глаз. Караульные гнали их прочь, но они, отбежав, ждали, когда те проворонят, чтобы воспользоваться моментом.
Никудышевцы присмирели. Злоба и воинственность сменились раскаянием во грехе и страхом ответственности. Если мужицкое «мертвое тело» всегда считалось мирской бедой (затаскают по судам и виноватых и правых!), то барское «мертвое тело» казалось много опаснее обыкновенного:
– Их воля, господская, – шептали, вздыхая мужики, поглядывая на барский дом.
И дом этот, и холерный барак, и мертвое тело на лужке – в мужицких головах связалось в одно целое. Да и как же иначе? Господский дом и барак никак не отделишь друг от друга: и там и здесь – господа, в дружбе промежду собой, вот и спасаться в барский дом побегли! А днем два холерных барина (это были Егорушка с Кореневым) вместе с урядником из барского дома в барак ходили и там порядок наводили и протокол какой-то писали. А к вечеру то и дело колокольчики звенеть начали: всякое начальство в Никудышевку скачет и всё сперва прямо в барский дом. Только тройка проехала почтовая, опять пара колокольцами позванивает…
– Все начальство забеспокоилось… Будет теперь нам горюшка-то, – вздыхают мужики с бабами, шепчутся о виноватых: кто бил, да сколь раз ударил, да кто добил в глаз колом… Били все, кто на лужке были, те, что догнали, и те, которые после подбежали, а каждый вину в убийстве на другого сваливает:
– Кабы колом в глаз не пырнули, не помер бы… отдышался бы.
– Не надо друг на дружку показывать… Ничего не знам, и никакого другого разговору. Пусть сами допытываются. Тут правды не найдешь. Один Бог правильно рассудит…
– Вон опять колокольчики звонят! Становой это…
Много понаехало: врач Миляев из Промзина, Павел Николаевич из Алатыря вместе с судебным следователем и городским врачом, становой пристав, земский начальник из Замураевки. Только становой остановился на въезжей, а все остальные прямо на барский двор. На дворе – староста, сотские, понятые, урядник, взбаламученная дворня. За оградой – куча любопытных. Тетя Маша с мужем с ног сбились: всех надо накормить и всем ночлег приготовить. Даже о ямщиках и лошадях чужих позаботиться. И своя тяжелая забота на душе лежит: за своего Егорушку боится. Уж какая тут служба народу, когда он с камнем за пазухой и своих же благодетелей по глупости убивает? Сперва вся молодежь от службы решила отказаться, а приехали Павел Николаевич с Миляевым и стыдить стали, в трусости и малодушии упрекать. Теперь опять все расхрабрились. «Мы обязаны на посту остаться», – говорит Егорушка, а без револьвера из дому не выходит. Это уже не работа, а война какая-то. Да еще в дом холеру затащат: осмотры разные делают, допросы во флигеле идут, из барака и в барак то и дело людей посылают и сами ходят, а обедают и ужинают все вместе, в столовой главного дома. Халатов на всех не хватает. Хотя бы уж не засиживались: поужинали и расходись! А то часов до двенадцати чаи на террасе распивают да между собой чуть только не ругаются. Права бабушка: «И как только языки не отвалятся?» Как съехались, так в первый же день после ужина сцепились.
Спор вышел действительно не только горячий, но обостренный, скользивший часто по грани личных ссор. Тема самая избитая, на которой и литературные перья, и языки давно, казалось, поломались: народ, правительство и интеллигенция. Сперва говорили просто о холерных бунтах и о голоде. По всей Волге эти бунты с избиением врачей, фельдшеров и санитаров. Под Самарой, под Камышином, под Саратовом.
– Вот и до нас докатилось…
– А кто виноват? – насмешливо спросил земский начальник Замураев.
– Вы изволите меня спрашивать? – отозвался Миляев.
– Я вообще… всех и никого в частности, – произнес Замураев и, вздохнувши, потише уже прибавил: – Что посеешь, то и пожнешь!
– Поправки эта пословица требует: в этом году и семян не соберут! – отозвался из угла Машин муж.
Павел Николаевич насторожился: он сразу понял, в чей огород родственный земский начальник камешки бросает.
– А помнишь притчу: сеял сеятель доброе семя, а в нощи пришел дьявол и посеял в пшеницу плевелы? [250]250
Отсылка к евангельской притче, в которой рассказывается, как некий человек посеял семена пшеницы, а его враг на том же поле разбросал ночью семена сорняков. Когда на поле появились первые ростки, выяснилось, что вместе с пшеницей взошли и плевелы, и слуги предложили уничтожить их, на что хозяин ответил: «Оставьте вместе расти то и другое до жатвы; и во время жатвы я скажу жнецам: соберите прежде плевелы и свяжите их в связки, чтобы сжечь их, а пшеницу уберите в житницу мою» (Мф. 13,30).
[Закрыть] – насмешливо же спросил он родственника.
– Такой притчи, положим, нет, но что-то подобное имеется… Но в таком виде притча поучительна. Вот я про дьявола-то имею в виду…
– Не совсем грамотно: можно иметь в виду дьявола, но не про дьявола…
Миляев покосился через сползающие очки:
– А позвольте спросить, кого же вы разумеете под дьяволом?
– А уж это вы сами догадайтесь!
– Тогда скажите, правильно ли я догадываюсь? Мне кажется, что под дьяволом следует разуметь тех, кто вместо света тьму сеет или мешает свет сеять? Правильно ли я понимаю?
– Правильно. Только надо примечание сделать: не принимай волка в овечьей шкуре за овцу и не смешивай дьявола с сеятелем света! Вот интересно, как вы на наше убийство смотрите, на этот бунт? Кто его посеял? На чью голову падет кровь этого… убитого санитара… как его? Кузминского или…
Подвинулся судебный следователь:
– Вопрос, кажется, интересный и для нашего брата следователя…
– Виновников убийства найти не трудно, Виталий Васильевич, а вот где вдохновители? Не те ли господа, которые лет двадцать стараются всеми средствами народ бунтовать против нас, помещиков, его вооружать против властей и так далее? Вот я и сказал: что посеешь, то и пожнешь! Вот вы все, господа, нас, земских начальников, в газетах третируете и шельмуете, а…
– Одним словом, добрые сеятели – вы, земские начальники, а дьяволы – мы? Это ты хочешь сказать? – нетерпеливо перебил Павел Николаевич.
– О присутствующих вообще не принято говорить, и потому твой вопрос, Павел Николаевич, я признаю не… даже нетактичным. Я говорю вообще по поводу происшедшего убийства и бунта… Если у нас интеллигенция убивает царей, почему мужику не убить студента?
– Позвольте вам заметить: в нашей среде никто не убивал не только царей, но и земских начальников… и…
– Я говорю не о нас, а о народе и интеллигенции вообще, об их отношениях к государству и правительству.
Павел Николаевич расхохотался немного искусственно, делано:
– Государство! Построили огромный дом, населили его квартирантами, поставили управляющего с дворником и квартальным и стали жить-поживать да добра наживать! В основе государства должен быть не дворник и квартальный, а гражданин! Я спрошу вас, когда русский человек был гражданином? Были рабы разных видов и рангов, были жители, обыватели, все что угодно, но только не граждане. Вот в том-то и беда наша, что гражданское творчество веками является монополией правительства и полицейский участок искони является исключительным пунктом общения между нашим государством и жителем. У нас даже свободно думать небезопасно, ибо это уже создает образ мыслей, за который у нас высылают куда Макар телят не гоняет!
– Что ты этим хочешь доказать? Свою либеральность? Так она мне известна, как и всем окружающим, – огрызнулся земский начальник.
– Я хочу сказать, что наше так называемое государство без граждан – ибо какой же мужик гражданин? – антигосударственно, ибо государственность народа, нации, пребывает в теснейшей связи со степенью его гражданственности, то есть сознания своих прав и обязанностей по отношению к своей родине и государству. А народ столетиями держался в искусственной темноте. И вот результаты темноты и гражданского невежества: убивают тех, кто бескорыстно идет на службу народу и государству! И либерализм тут совершенно ни при чем. Все это государственная азбука, которой не знают и не хотят знать наши государственные мужи, не говоря уже о… земских начальниках, смешивающих свет и тьму, пшеницу с плевелами и сеятелями правды и законности с дьяволом!