Текст книги "Бессмертны ли злые волшебники"
Автор книги: Евгений Богат
Жанры:
Культурология
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 18 страниц)
Он не успел додумать до конца показавшуюся ему такой важной мысль о новых точках отсчета доброты… Но, видимо, ощутил эти точки остро.
Циолковский ценил высоко волшебные истории.
Он утверждал:
«Сначала неизбежно идут мысль, фантазия, сказка. За ними шествует научный расчет».
«Многое необыкновенное, что случается с нами, может быть объяснено весьма научно безмерной, малопостижимой и непредвиденной сложностью космоса».
Эти строки из книжки Циолковского «Научная этика» Филиппчук тоже переписал в тетрадь, даже подчеркнул.
Почему подчеркнул? Что необыкновенного случалось с ним самим? А может быть, вся жизнь казалась ему необыкновенной?
Штрихи к портретам
I
Руки эти казались мне чудом. Они волновали меня ничуть не меньше, чем руки Рихтера или Коненкова.
В них не было ничего удивительного, если отвлечься от того, что они делают, – обыкновенные рабочие, широковатые в кости, с тяжелыми пальцами, отполированными металлом до темного блеска. В автобусе, передавая деньги, и вчера и сегодня я видел почти у самого лица руки, похожие на эти…
И вот ощущение чуда. Эти руки делают детали математической быстродействующей машины: элементы ее памяти, имитирующей черты жизни, может быть, самого «таинственного острова» мыслящей материи.
Голос моего собеседника – тихий, удивленный голос человека, осязающего что-то новое, сложное.
– Что меня особенно волнует?.. – рассказывает он. – Волнуют новые металлы: их странность. Раньше я имел дело со сталью. Металл чистосердечный. А теперь? – Он понизил голос почти до шепота. – Альфинол… Слышали? И тому подобные… Возможности у них большие, но характер сложный. Обманывают иногда… Не понимаете? Объясню. Вы литератор, ваш материал… – помолчав, подумав. – Слова! Не чернила же и бумага… Вот если бы они изменились: будто бы те же на вид, на слух, а углубишься – иные… А?
Раньше, читая о том, что «химические диковины» становятся «рабочими элементами», я не задумывался, что означает это для рабочего человека, для его рук. Наивная параллель моего собеседника открыла это мне с ошеломляющей ясностью: если бы в самом деле в «старых добрых словах» обнажались новые смысловые грани, открылась игра неисследованных оттенков, появилась еще большая «странность», чем сейчас, «странность», делающая одержимыми сегодняшних физиков и электроников! И не постепенно по ступеням столетий, а в течение одной человеческой жизни… Видимо, не один писатель сломал бы в отчаянии стило.
От этой фантастической мысли мне еще больше передалось ощущение новизны, неисследованности земли, на которой живет и работает мой собеседник.
– Слышал я, – улыбнулся он, – что будто бы начали синтезировать белок. Это вам не металл, даже новый… – посмотрел на меня с веселой хитринкой старого мастерового.
И тут я подумал о том, что этот человек, московский рабочий, Алексей Иванович Кузнецов, тридцать пять лет назад начинал на вагоноремонтном в Сокольниках: там трамваи латали.
Трамвай и память математической машины. Это то же, что динозавр и… Архимед! Живой материи понадобились миллионы лет, чтобы совершить путь от динозавра к Архимеду. Рождались океаны; формировались горы; разливались в небе новые галактики.
Рукам Кузнецова дано было немногим более четверти века…
– Алексей Иванович, – говорю я, – а вычислительная машина, то сложное, что в ней совершается, не вызывает ли это у вас ощущения чего-то загадочного? То, что может она переводить с языка на язык, доказывать теоремы, играть в шахматы или шашки?..
– Да, – думает он над моими словами. – Да. Вызывает…
И опять думает, теперь уже молча, без улыбки. Лицо строгое, торжественное, точно отстраняющее собеседника. В эту минуту он похож на старинного мастера – вот в детских книгах об истории и красоте человеческих ремесел можно увидеть их портреты: ювелиров, литейщиков, часовщиков, каменщиков, людей, углубленных в мастерство, в его таинство.
И это торжественное «старинное» лицо уводит мою память в узкую, как шпага, улочку Праги. Несколько лет назад возвращались мы с международной ярмарки в Брно – журналисты из разных стран, – путь наш лежал через Прагу, и чехи захотели показать нам достопримечательности города. Уже под вечер мы вошли в эту странную улочку, улочку-музей, воссоздающую архитектуру, быт, самое атмосферу эпохи старинных мастеров. Мы заглядывали в их сумрачные жилища, видели таинственные фигуры за работой, у колыбели, за ужином, темную утварь, тяжелую бедную мебель и дивные плоды их искусства.
После XIII века современный город казался фантастическим видением. И вот по дороге в гостиницу разгорелся полусерьезный, полушутливый, беспорядочный и суматошный спор о том, богаче ли духовно старинные мастера современных рабочих – спор о влиянии техники на человека.
Сторонники старины говорили об утрате тайн искусства, о вырождении индивидуальных особенностей мастерства, о том, что рабочий сегодня не создает целостно чудесных вещей, он лишь слепой исполнитель, имеющий дело с элементарными частицами могущественной индустрии. «Великий соблазн техники» – соблазн не думать…
С лица Кузнецова сошла строгость, губы подобрели.
– Я говорил вам сейчас о материалах, но ведь и степень точности новая, – опять терпеливо повел он меня за собой в сердцевину мастерства. – Микроны. Я ночь сегодня не спал…
Я посмотрел на его руки; пальцы пульсировали, точно стрелки, соединенные с системой высокого напряжения.
– Вам тяжело?
– Тяжело? – Он пожал плечами, поскучнел, точно человек, которого не поняли или поняли поверхностно, мелко. Усмехнулся с явным вызовом: – Я в Феодосии отдыхал в декабре. Ветер большой подул, окна запечатали. А я ухожу на гору – сижу и радуюсь. Море вижу… «Вам не тяжело?» – «Нет, доктор, мне тяжело у запечатанного окна». Вы думаете, если ночь не спал…
Мне стало не по себе: я понял, что совершил бестактность. (Вот если бы на мои бессонницы кто-то обрушил, как неотесанный булыжник, это «тяжело»!) Я подумал: его руки кажутся мне чудом, но дальше рук я не вижу.
И откровенно высказал ему это.
– Сидим мы с вами третий час, беседуем обстоятельно, а вы были и остались для меня человеком с секретом.
– А! – отозвался он, чем-то обрадованный. – Вот! И я это чувствую часто. Понимаете? – Он остро посмотрел вокруг. – Видите: телевизор. Раньше – сижу и живу тем, что на экране, – изображением. А сейчас думаю и о том, что за экраном, там… Теперь я в любой вещи вижу секрет. И мне раскрыть его хочется. Это и на работе. Вернешься домой, думаешь, читаешь… А ночью, на рассвете поднимет тебя что-то: сядешь за стол. Жена засмеется: «Заколдовал!» А колдовство мое невинное – эскизы рисую. Может, тысячу лет назад и сожгли бы меня на костре, а сейчас ничего, даже благодарят иногда…
– А читаете что?
– Электронику… Автоматику… Опять, электронику… Образование-то у меня несовременное. Довоенное у меня образование: семь классов.
– А не технику?..
Он улыбнулся мечтательно:
– Старинные книги люблю. Кернера – «Жизнь растений», Неймайра – «Историю Земли», Ранке – «Человек». – И со вздохом блаженства: – Особенно Брема… – По-детски восторженно: – О рыбах, о бабочках!.. Это тоже мир больших возможностей. Куколка становится бабочкой…
Я посмотрел в окно, освещенное большими вечереющими облаками, и мысленно увидел, как ночью он идет кстолу, чертит, потом ходит по комнате, читает Брема, опять «колдует»…
Куколка становится бабочкой.
Утром мне рассказали, что мой вчерашний собеседник нашел остроумную механическую замену человеческим пальцам на обработке миниатюрных деталей. Через несколько дней Алексей Иванович охотно объяснил мне действие этой машинки (наверное, тоже долго была «куколкой»). И заговорил о том, что волнует его, видимо, давно.
– Как вы думаете, исчезнет совершенно ручная работа, когда они, – кивнул в сторону завода, – будут делать даже самих себя? А? Я не о тяжелой или о нудной – этой я сам лютый враг. Я об иной работе. Хорошо бы уже сейчас на заводах-автоматах открыть экспериментальные мастерские, чтобы рабочие в них колдовали, мастерили… Руки увядать не должны. Без них и голова увянет. Вы пишете или стучите? Пишете… Ну вот, не можете меня не понять. Вы и через сто лет будете писать. Рукой… А я через сто лет? – Улыбка удовлетворения. – Тоже буду руками?..
С Антроповым я познакомился по совету Кузнецова. Алексей Иванович, заметив, что я записываю его мысли, возмутился:
– Ну зачем? Лучше побеседуйте с Александром Владимировичем Антроповым. Его называют у нас академиком. Вы войдите на завод со словами: «Мне нужен академик», – и вас поведут к Антропову…
– Академик? – лукаво посмеиваясь, удивился Антропов. – Что-то не слышал… Гм… Зовут меня иначе. Если вы народные шутки собираете – открою: «Лучший в мире». Посчастливилось мне сочинить в технике одну вещь. Назвали ее «Лучшая в мире». Вот и пошло…
– А вещь не заслуживала того?
– Да нет! – ответил он с веселой уверенностью. – Думаю, хороша. И народ тоже одобряет. Но моей заслуги в этом не вижу. Счастье? Да. А заслуга – тех, кто искал до меня. Вы идете утром в лес… А из лесу ваши товарищи с пустыми корзинами. «Искали там, искали тут – не нашли». Вы поворачиваете в третье место, и улыбается вам большой боровик. Тяжелый, смуглый… Кто его нашел? Вы или они? Заслуга ваша в том, что вы не раздавили его сапогом. Поздравляют, однако, вас, а те, кто исследоваллес с пустыми корзинами, топчутся в стороне. Может, я малость огрубляю… Чтобы вырос большой боровик, нужны определенные условия. Бывает и то, что в минуту не найдешь, надо побродить по крупной росе. Но в одном я уверен: находка не мое и не твое чудо. Это шире намного…
Ту же мысль (разумеется, в иных терминах) высказывает и известный английский кибернетик Эшби, утверждая, что человек может решить большую задачу, лишь воспринимая из мира широкую информацию, в том числе опыт окружающих людей, которые и наделяют его после успеха исключительным талантом.
В шутку я обратил внимание Александра Владимировича на это совпадение мнений. Потом рассказал ему о книге Эшби «Введение в кибернетику», о том, что ко второй ее части «Разнообразие» автор поставил эпиграфом строки из волшебной истории Андерсена о солдате, который, побывав в подземелье, полном сокровищ, нашел там старое огниво и потом, попав в нищету, случайно узнал его чудодейственную силу…
Антропов записал: «Эшби. „Введение“…»
– Я эти книги уважаю. Меня самого кибернетика возвысила. А Андерсена, конечно, читал не раз. Но наши русские удивляют меня больше: шире они. Помню я их без числа. В разруху мальчишкой рассказывал по ночам в детдоме. Заменял «Конек-Горбунок» хлеб…
Есть сказки, построенные на смене удивлений. Не успеет герой – и мы с ним – ахнуть, как рождается новое диво. Нечто подобное я испытывал сейчас. Мне рассказали, что вот-вот выходит второй раз книга Антропова «Советы расточнику». В редакции многотиражки показали ее первое издание. Я раскрыл: на заглавном листе – доброе напутствие местному журналисту и ниже – видимо, о себе – четко написанная пушкинская строка: «Лета к суровой прозе клонят…» По соседству с сухим современно-техническим названием она слепила – не найду иного слова, – будто в лицо ударил сноп лучей. «Не удивляйтесь, – заметил работник редакции, – Пушкин – это любимое его. Да!.. Он и сам пишет стихи».
– Писал, – уточнил Антропов. – И стихи собственные люблю, хотя поэт и непризнанный.
Позже я узнал, тоже случайно, что он сам делал рисунки к этой книге – изящно-точные чертежи, изображения машин, их частей.
– Рисовать люблю, – сощурился он. – Помню, в детстве, на уроке математики учителя нарисовал: репинский портрет.
– А математику не любили?
– Не любил математику? – удивился он. – Я и сейчас вычисляю сам…
Вычисления Антропова – это не высшая математика, но алгебра.
Рассказали мне, что он усердный читатель технической литературы. Сам же Антропов, когда об этом зашла речь, внушительно дополнил: «И романы люблю, потолще: Золя, Гюго, Дюма, Бальзака. На вес…»
«Любитель толстых романов» возглавляет на заводе общество изобретателей и рационализаторов. И сам изобретает – постоянно.
– Дело легкое! – шутит он. – Чехов молодой говорил: если надо, понатужусь и дам мелочишек. Вот и я, если надо…
Старые мастера: рабочие Московского завода счетно-аналитических машин Кузнецов и Антропов. Был бы я ваятелем, первого изобразил бы в камне, торжественно, а Антропова по-коненковски – в дереве, и уж постарался бы, чтобы ни один «лукавый сучок» не потерялся, чтобы сама фактура – если даже лицо нахмурено – смеялась, лучилась.
Но, несмотря на «пластическое различие», я ощущаю в них глубокое родство – родство людей, поднимающихся на большую гору. И понимаю, чего им стоил подъем: помню ржавые железки в мастерских ФЗУ тридцатых годов. Они учились в двадцатых… Но одолели, но взошли, и это, говоря словами Антропова, – «не мое и не твое чудо… Шире намного…».
С особенным волнением я узнал о любви Антропова к астрономии. По-моему, это не может не волновать: кажется, у человека минуты нет, не насыщенной земными делами, а вот же находит, и не одну, для раздумий о космосе. А может быть, нужно это для успеха именно земных дел: не случайно же ученые многие земные загадки разгадали по спектру далеких созвездий.
Однажды Антропов открыл мне сам, что больше Гюго и Золя любит книги о мироздании.
– Читать и раздумывать…
Потом мы заговорили о математических машинах, и я напомнил Александру Владимировичу слова, оброненные несколько дней назад: «Кибернетика меня возвысила».
– Не делайте из меня академика, – рассмеялся он. – Я рабочий и думал о самом обыкновенном. Возвысила, потому что в руки идет новизна. – И тише, серьезнее: – Я ее, вычислительную машину, через мое удивление понимаю…
Во времена Ньютона и Лейбница часы были для философов и, может быть, для самых искусных и умных часовщиков не только сложнейшим механизмом, но и вещественным образом вселенной – с ее соразмерностью частей, гармонией.
Я подумал, что для Антропова, возможно, математическая машина – метафора мироздания: рукотворная модель бесконечности, полной загадок, неоткрытых галактик. И, подумав это, ощутил первоначальную силу старинного слова: руко-творная.
Сотворенная руками. Старых мастеров.
II
Перед тем как пойти на этот завод, я рассказал о моем замысле старому архитектору, человеку широко образованному, по-юношески чутко воспринимающему жизнь.
– Понимаю вас, – ответил он. – Это заманчиво: поставить ногу на новооткрытую землю. Я и сам увлечен кибернетикой. Но… – Он взъерошил седые волосы. – Винера читали внимательно? Помните рассказ о видном американском инженере, который купил дорогое, именно дорогое, пианино, не потому, что ценил его чисто музыкальные достоинства, а из интереса к его механизму. Купил, чтобы показать некоему изобретателю, насколько хорошо он овладел техникой инструмента. Не кажется ли вам, что некоторые кибернетики относятся так же к человеку? – Он рассмеялся смущенно. – У Чехова одна героиня, не скрою, любимая мной, говорит о себе: я дорогой рояль, ключ от которого потерян. Ключ кибернетики ищут, ищут новаторски, это не может не восхищать, но забывают иногда, что ключ-то от дорогого рояля, а не от хитроумного сейфа. Извините за старомодную сентиментальность, но поиски бывают лишены музыкального аспекта, нет ощущения человека как волшебства.
Углубляясь в жизнь молодежи завода, я часто возвращался мысленно к «сентиментальным соображениям» семидесятилетнего архитектора, трогательно влюбленного в образ чеховской Ирины.
Начну с несколько экзотической, казалось бы, случайной и не имеющей отношения к существу дела детали: в цехах таинственно мерцают стекла аквариумов – в зеленоватой, окрашенной водорослями воде мелькает оранжевое, черное, розовое… До начала смены, после нее и во время обеденного перерыва перед аквариумами стоят восемнадцати-, двадцатипяти– и тридцатилетние рабочие, стоят подолгу, как дети. В памяти оживает мысль Норберта Винера («отца кибернетики») о том, что в мире живых существ нашей планеты только человек, он единственный, никогда не становится взрослым.
Эта картина – молодые электроники, изумленно затихшие перед аквариумом, – постепенно наполнялась для меня точным смыслом, становилась объемной. Если «старикам», чье мастерство формировалось в юности на «ржавых железках», кажутся загадочными математические машины («я через удивление ее понимаю…»), то воображение молодых волнуют иные тайны. Их отношение к чудесам современной техники сложнее.
Поначалу я не понял этой сложности, даже был немного разочарован известной трезвостью в оценках вещей, для меня бесконечно удивительных, но все отчетливей выступало передо мной углубленное и очарованное всматривание в жизнь – то, что поражает в записях и рисунках Леонардо да Винчи.
Первым моим обстоятельным собеседником из молодых был наладчик Олег Смирнов. Его небольшая, но емкая биография заключает в себе общие черты, характерные для многих биографий на этом заводе. После шести классов «потянуло к настоящей сложной технике»: ушел из школы на завод. В армии познал «сложную технику» еще глубже; одновременно убедился и в том, что раньше казалось несущественным: надо учиться. После армии – новый завод. Вечерняя школа. Институт.
– Нет, – говорил он мне, – ощущения таинственности математические машины во мне не вызывают. Они увлекают меня, даже восхищают иногда, но удивления… – пожал плечами, – удивления не чувствую. Я разбираюсь в схемах частей машины, понимаю логику ее действия. А схемы, логика и таинственность – вещи несовместимые. Верно? Хотя… – он наморщил лоб, подумал, покачал головой. – Лазеры… А? Синтетический рубин не больше карандаша или вот пальца. Если возбудить его атомы, рождается луч – луны достигает шутя! В этом луче можно сосредоточить колоссальный объем информации, то, что сегодня в мире передают по телефону, по радио, по телевизору… – Он посмотрел с мимолетным изумлением на указательный палец. – В одном узком луче… – И рассмеялся мальчишески непринужденно: – Это действительно удивляет, хотя можно понять логику атомных явлений внутри рубинового стержня. Вокруг центрального ядра… – Он рассказывал увлеченно, но изумления уже не было.
– Читаете много?
– Для души: о лазерах или научную фантастику, не особенно много. Живу густо. Работать надо. Учиться надо. Мыслить надо. И… – усмехнулся, посмотрел себе на колени, – сын у меня. Да! Мне бы эйнштейновский парадокс времени, чтобы в одной моей минуте было хотя бы три земных. Чтобы час состоял из больших-больших минут, – он раскинул руки, точно обнял шар.
И заговорил о сыне. О том, что вчера посмотрел сын на солнце, зажмурился и засмеялся: набежало большое облако – опечалился; потом опять зажмурился и уже не рассмеялся – захлопал в ладоши. «Почему?»
Рассказывал он, изумленно улыбаясь, с тихим ликованием человека, которому посчастливилось нечаянно ступить на еще не открытую землю. «Я с ним беседую иногда: некоторые слова кажутся ему смешными, а некоторые печальными. Смысла он не понимает. Почему же?»
Я не ожидал, что двадцативосьмилетний мужчина, не художник и не поэт, будет рассказывать о детском смехе и о солнце, как о чуде. Но через несколько минут это «изумленное видение» сына передалось мне.
И вот тут я начал понимать – понимать, что освежает, обостряет для моего собеседника ощущение чуда жизни. Потом, беседуя со многими товарищами Смирнова, я понимал все отчетливее: нет, он не наивен с его детскими «почему». Вернее, плодотворно-наивен.
Самый «умный» автомат и самая современная вычислительная машина служат великолепнейшим по убедительности фоном для еще более глубокого осознания сложности жизни и ее тайн. Служат именно потому, что их совершенство уже удивительно высоко: его можно измерять «человеческой мерой». Видимо, тут действует та странная логика, которую мудро раскрыл Андерсен (не случайно же кибернетики так любят сказки!) в волшебной истории о соловье, – чтобы оценить пение живого соловья и заплакать от радости, надо было послушать механического. А он, искуснейший, видимо, не уступал по совершенству современным электронным машинам, имитирующим некоторые формы деятельности человека.
Живая серая птаха рядом с механическим дивом обернулась глубокой, волнующей тайной.
М. Горький советовал молодому писателю: «Не бойтесь быть наивным!» Мудрый совет – из боязни показаться наивными мы иногда не высказываем плодовитые мысли, гасим добрые искры…
Те, о ком я пишу, не боятся быть наивными. Не исключено, что это влияние кибернетики, которая в поисках истины смело ставит «детские» вопросы: почему человек говорит, а шимпанзе нет или почему из яйцеклетки кролика появляется не собака и не рыба?.. Она рассматривает с неутолимым любопытством ребенка все возможные формы поведения, все мыслимое разнообразие явлений, чтобы ответить потом: что же ограничило это разнообразие, почему оказалась единственно возможной именно эта, а не иная форма.
Я написал, что поначалу меня несколько даже разочаровала известная трезвость молодых по отношению к логике электронных чудес. Подумалось: не вестница ли она равнодушия – равнодушия, которое наступает, когда уже нечего более желать?
Но я убедился быстро – и только слепой может этого не увидеть, – они влюблены, фанатически влюблены в новую технику, в мир, рождающийся под их трезвыми руками.
И вот тут-то, в сердцевине этого сочетания – изумленная очарованность обыкновенными тайнами бытия и влюбленность в неизумляющий, строго логичный электронный мир, – и лежит, по-моему, разгадка их более сложного, чем у старых мастеров, отношения к новой технике. Резко оттеняя волшебство живого мира, она волнует их воображение возможностью постигнуть закономерности волшебства. Моделировать – раскрыть тайну. Самое волнующее для них в современных, «думающих» машинах – рождение аналогий с живой материей, с вершиной ее – человеком.
В Европе и Америке вот уже много десятилетий, с конца минувшего века, пишут о техническом обесчеловечивании людей. Беседуя с молодежью этого завода, я думал невольно об очеловечивании техники, о той духовной власти над ней, пути к которой тщетно ищут на Западе.
О Евгении Бабенко мне рассказали, что он внес умное усовершенствование в методику испытания одного из сложных узлов математических машин – усовершенствование чисто логическое, указывающее на синтетическое мышление молодого монтажника. Сам Бабенко объяснил новый метод лаконично, образно и человечно.
– Вам нужно заполнить курортную карту. Для этого вы должны побывать в пяти кабинетах – у разных врачей. Утомительно и долго. Если сосредоточить обследование в одном кабинете, вести его комплексно, с помощью совершеннейшей электронной техники, вы выиграете. Нечто похожее и в моем решении – по-новому испытывать узел: одновременно по различным параметрам.
Потом мы заговорили о безграничных возможностях математических машин; он трезво заметил:
– Мне кажется, мы стоим сейчас на пороге исключительных открытий в биологии. Именно в ней, а не в электронике. Расшифровка работы нейрона, синтез белка, разгадка самой жизни. – Он бегло улыбнулся. – Не вечно же мы будем строить наши машины из металла. Обходится человек без триодов, магнитных лент и ламп… – и, точно осуждая себя за измену: – Белок не дает мне покоя.
Некоторые мои товарищи по работе утверждают, что в беседе с корреспондентом любой человек «стремится быть умным». Я этого не думаю, но все же мне хотелось узнать, о чем говорят мои герои между собой – без журналиста.
Допытывался я и у монтажника Саши Клеймана – и в мимике его и в жестах чувствуется характер увлекающийся, чистосердечный и непосредственный.
– Ну о чем? – пожимал он плечами, улыбался. – Вот о Розе Кулешовой, помню, о ее руках.
– И что говорили?
– В общих чертах: что есть в человеке еще не раскрытые возможности. – Помолчал и улыбнулся еще смущеннее: – Ну, Коля Соболев меня в невежестве обличил… Говорит: помнишь описание рук у Стефана Цвейга в новелле «Двадцать четыре часа из жизни женщины»? А я не читал… Жаль, говорит, что не читал: Цвейг первый указал на возможности человеческих рук, расшифровал через них людей… Через неделю у меня день рождения – ребята дарят разное. А Коля – Цвейга. «Избранное». – И уже без улыбки: – Он, Коля, сложный, емкий. И электроникой увлекается, без дураков, и художественной литературой. Ходит на концерты классической музыки. Он как луч лазера – в смысле объема информации.
Мысли о нераскрытом в человеке волнуют молодых. Конструктор (несколько лет назад он тоже был рабочим) делился со мной:
– Бывает, что мальчик талантлив в математике или музыке, а вырастет – нет таланта. Куда же он уходит? Ведь талант не вода, человек не песок. Или, наоборот, раскрывается кто-то на старости лет, и люди ахают: откуда такое чудо? А может быть, мы когда-нибудь постигнем глубоко «механизм» таланта, научимся им управлять?
В триединой формуле Олега Смирнова – работать надо, учиться надо, мыслить надо– ни один из них не забыл о заключительном «надо».
О чем мыслить? О таланте, который иногда «уходит», как вода в песок, о руках Розы Кулешовой и нераскрытых возможностях наших рук, о том, почему ребенок аплодирует солнцу. Что же ищут они: ключ от хитроумного сейфа или от дорогого рояля? Слышен ли в их исканиях тот музыкальный аспект, о котором – помните? – говорил мне старый архитектор?
Художники подтвердят: трудно писать портреты с натуры, когда натура эта находится в непрестанном движении: ходит, жестикулирует, убегает, возвращается, то задумывается, то смеется…
Ни сосредоточиться, ни углубиться! Карандаш и сам делается на редкость подвижным: нервным и беглым. Иначе не поспеть ему за изменчивой натурой, не перенести на бумагу разнообразие этой изменчивости, мелькающие подробности мимики, жестов, походки. Редко кому удается написать в этих условиях законченный портрет. Чаще это штрихи к портрету.
Именно штрихи, более или менее торопливые.
В подобном положении очутился и я на Московском заводе счетно-аналитических машин. У меня было ощущение, что моя «натура» – люди этого завода – ни секунды не находится в состоянии покоя. Дело тут не в индивидуальных особенностях характеров, а в общем настроении, общем пафосе. Для человека ничего нет дороже новизны, а тут новизна хлынула широко и бурно: потоком. Она играет, она выходит из берегов, как река в половодье. Изменчивость жизни – и бессмертие ее – никогда не чувствуется так остро, как весной. А тут весна – все четыре времени года.
Изменения, которых по старым ритмам развития техники хватило бы на десятилетия, сгустились в месяцы, в дни. Новый этот ритм и наполняет человека ощущением неведомых ранее фантастических возможностей жизни.
Сумел ли я объяснить убедительно, почему смог написать только штрихик портретам? Если мне удалось очертить в этих штрихах хотя бы некоторые особенности непрерывного движения моей «натуры», читатель, надеюсь, извинит меня за то, что я не дал ему законченных портретов.
Понимаю, что в достаточной степени банально сопоставлять завод с самолетом или подводной лодкой, но посредством подобных репортерских метафор мне легче передать странное и сложное чувство, испытанное мною в этом новом для меня мире: оно похоже на тоску по земле, которую обычно отчетливо ощущают в долгом полете или рискованном плавании.
Мне хотелось бы разобраться в этом чувстве. Удастся ли?
Вот и сейчас пишу и испытываю это сложное чувство, похожее на тоску, крепнущую час от часу в долгом полете или в большом плавании, несмотря на радость и новизну впечатлений, – тоску по непотрясаемо-твердой тысячелетней земле…