Текст книги "Бессмертны ли злые волшебники"
Автор книги: Евгений Богат
Жанры:
Культурология
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 18 страниц)
Большими огрубелыми пальцами тронул струну, наклонил голову, слушая тихое пение ее. И стал на редкость похож на обыкновенного русского мастерового, отдыхающего с гитарой после утомительного дня.
Портрет третий
Была полночь.
Редакция засыпала. Отдыхали пишущие машинки и телетайпы. Курьерши, пошатываясь от усталости, тащили из типографии сырые пахучие полосы. Стояла успокоительная тишина.
На пороге кабинета выросла неожиданная в этот час фигура – в темном дорожном плаще, с потрепанным чемоданом. Легким шагом незнакомец подошел к моему столу, поставил чемодан, открыл его и выхватил пачку мятых, исписанных карандашом листов.
– Хорошо, что редакции работают по ночам, – сказал он, захлопывая чемодан. – Они все-таки подписали. Ничего не увидели… Не захотели увидеть!
Я слушал его удивленно, не понимая.
Он быстро подошел к карте области на стене.
– Посмотрите! Дорога Тропарево-Губино стоила десять миллионов, не успели построить – развалилась. Дорога Талдом-Дмитров… Плачут шоферы! А теплая, не остыла еще… Дорога из Коробово в Шатуру… Я написал! – Он дотронулся до пачки мятых листов. – Разберете ли? В поезде карандаш пляшет… Говорят, вечных дорог нет и не будет. Были и будут! Хочу, чтобы… вечно…
Сел и улыбнулся растерянно.
– Извините, даже не поздоровался. Гаврилов, Иван Федорович, инженер технадзора областного дорожного управления.
…Санчо Панса сказал о Дон-Кихоте:
«Он не безумен, он дерзновенен».
Он сказал это перед тем, как рыцарь вышел на единоборство со львами.
Что такое дорога?
У Даля сказано – «ездовая полоса». У Ушакова – «путь сообщения». Для Гаврилова – это не полоса и не путь, а сама жизнь. Гаврилов мыслит дорогами, как художник – образами.
Дороги для него – образы мира.
Четырнадцатилетняя дочь Гаврилова объявила ему однажды, что решила поступить в цирковое училище. Он мысленно с замирающим сердцем увидел ее фигурку на легкой трапеции под куполом цирка, и в тот же миг в нем ожило воспоминание о дороге по льду через Волгу. Даже не воспоминание – физическое ощущение тяжко обламывающегося льда. Он строил это в сорок втором…
До войны Гаврилов успел построить шоссе Атбасар-Покровка: первую каменную дорогу в Северном Казахстане. Она была для него тем, чем и должна быть дорога, – воплощением надежности, обещанием, что все в пути будет хорошо.
По ней потащились быки, поскакали всадники. Один из них, старик казах, соскочил с коня, обнял Гаврилова – спасибо!
Сто лет ему, не меньше, решил Гаврилов и с удовольствием подумал, что дороге тоже будет сто… двести… триста… Сносу нет этой каменной шашке!
Дорога по льду живет день, час, минуту. Она воплощение ненадежности, отсутствия любых обещаний.
Гаврилов укреплял ее хитроумными настилами, строил свай, но лед обламывался под тяжестью людей и техники. То были самые горькие часы в его жизни. Все перевернулось в мире – дорога перестала быть дорогой.
С тех пор чувство тревоги и утраты, ожидание беды, даже ощущение непрочности чего-то, соединились в нем с воспоминанием о дороге по льду.
Это воспоминание в последние месяцы оживало все чаще. В один из дней поздней осени в кабинете, обставленном тяжелой мебелью, с ковром, заглушающим шаги, и портьерами на окнах ему почудилось, что он слышит из дальней дали похожий на смутное эхо треск обламывающегося льда.
– Читал вашу докладную… – говорил суховато, чуть улыбаясь, человек за массивным письменным столом. – Хорошие мысли. Мечтать умеете… Да, дороги должны служить долго…
– Должны! А в действительности? Вот мои расчеты. Анализ экономической жизни трех районных дорог за последние десять лет. На восстановление истрачено больше, чем на первоначальное их сооружение. А те, кто строил, ходили и ходят героями. Перевыполнение планов, экономия материалов. Щебеночное основание уменьшают до восьми сантиметров, стелют асфальт почти на голую землю…
– Мы с вами оба новые люди в управлении, Иван Федорович. Работаем меньше двух лет…
– И сейчас не лучше! В том году построили дорог на шестьдесят миллионов, а в этом затратили уже около десяти на их восстановление. Не дороги – бутафория. Для театра, а не для жизни. Непримиримость нужна. Эх! Вы же поддерживали меня поначалу. Я жене, дочерям рассказывал о вас, честное слово!
Человек за письменным столом улыбнулся. И опять послышался Гаврилову из дальней дали треск обламывающегося льда.
– Вам смешно?
– Я и сейчас готов поддержать вас, но…
– Завтра выезжает комиссия в Коробово…
– …вы, как ребенок, хотите, чтобы в один день все стало хорошо.
– Я к вам не с игрушками – с цифрами.
– Строим не мы – трест…
– Но для нас же строят! А мы? Миримся, подписываем государственные акты. Халтурщики наглеют! В Коробово толщина асфальта…
И тут Гаврилов увидел, что лицо его собеседника обращено к настольному календарю. «12 октября». Да, план нужен и тресту и управлению!..
– …толщина асфальта уменьшена, обочины…
– Я думаю, что комиссия сама посмотрит и решит. В ней опытные люди.
– Дорогу Бородино-Валуево той осенью, помните, ввели? Тоже опытные люди подписывали! А весной уже реставрировали…
– Чего вы хотите?
– Я завтра в Коробово поеду. Сам покажу им эту дорогу.
– Хорошо…
Ирано утром он поехал. В окна вагона бил осенний дождь. Члены комиссии должны были выехать поближе к полдню на автомашине. Он не надеялся, что они возьмут его с собой, и решил ожидать их на месте, в конторе дорожно-эксплуатационного участка (ДЭУ). Обыкновенно комиссии начинают работу с того, что – поверхностно или глубоко – изучают собранную в ДЭУ техническую документацию: зеркало дороги.
Он ждал до четырех, комиссия не появилась. В эти часы, листая синьки чертежей и записи обследований, Гаврилов невольно думал: три дорожные организации в области – управление, трест и Гушосдор. И руководители их, поочередно участвуя в работе государственных комиссий, подписывают акты на дорогах друг у друга.
В пятом часу он вместе с начальником ДЭУ сел в многострадальный «газик» и поехал на новую трассу – искать комиссию. Нашли ее в километрах тридцати от Шатуры, в Коробово, у магазина сельпо. Члены комиссии покупали папиросы; в стороне стояла «Победа».
– А я ищу вас! Жду!.. – подбежал к ним Гаврилов.
– Кто вы? – холодно осведомился один из членов комиссии. Двое молчали.
– Инженер технадзора! Это моя дорога. С вами мы действительно незнакомы. Но с остальными… Подтвердите, товарищи!
– Мы уже осмотрели дорогу.
– Вы видели ее в первый раз. А я в сотый, может быть, в тысячный. Разрешите вам показать…
Договорились, что «Победа» поедет за «газиком»; остановится одна машина – затормозит и вторая…
В первый раз «Победа» остановилась. Гаврилов показал комиссии трещины, рассекающие асфальт. Поехали дальше. «Газик» остановился опять, но «Победа» будто и не заметила: не сбавляя хода, помчалась к Шатуре. «Газик» обогнал ее, снова пошел первым, остановился в третий раз. Но «Победа» точно ослепла! Догнать ее уже не удалось, шла она со скоростью 100–120 километров в час.
«В чем дело? – думал Гаврилов, торопя шофера. – Неужели я убедил их с первого раза? Неужели? А что? Трещины нешуточные!..»
Он вошел в контору дорожно-строительного участка (ДСУ) в тот момент, когда перья обмакнули в чернила. По выражению лиц понял все.
– Хотите подписать акт? Но ведь толщина асфальта уменьшена, у обочин различная ширина, укрепительные работы даже не начаты, дом дорожного мастера не построен… Вы не должны подписывать, выслушайте меня.
– Надо ходить по земле, – не повышая голоса, вежливо сказал ему незнакомый член комиссии, – а вы витаете в небе. Не мешайте работать.
Остальные двое молчали.
– Дорога выйдет из строя через несколько месяцев, – не унимался Гаврилов. – Государство же пострадает! Государство…
– Был один французский король, Людовик Четырнадцатый, – перебил его член комиссии. – Он говорил: государство – это я. Не подражайте ему. Мы тоже разбираемся в интересах государства.
– Да, государство – это я! Не дам вам подписать. Хоть и не король!
– Что?! – В голосе вежливого члена комиссии зазвенел металл. – Уходите отсюда. Ну?
…В поезде он писал. Плясал в руке карандаш, мелькали за окном туманные огни.
Это и были те торопливо исписанные мятые листы, которые он положил мне на стол в полночь, когда в редакции стоит успокоительная тишина, отдыхают машинки и телетайпы…
Статья «Вместо дорог – бутафория» была напечатана. В ней назывались поименно руководители областного управления и треста, члены государственной комиссии. Подвергалась сомнению вся система работы подобных комиссий в дорожном хозяйстве.
Обсуждали статью в одном из управлений Министерства автомобильного транспорта и шоссейных дорог РСФСР. Я не был на этом обсуждении, Гаврилов был.
Начали утром. Темнело, когда он вышел из министерства.
«Трудно… трудно… – думал он. – Вот это сопротивление материала!» От речей, табачного дыма, усталости шумела голова.
Он шел на вокзал узкими переулками с высоким вечереющим небом – хотелось тишины. В ранних сумерках, резко подсвеченных белизной сугробов, теснились не освещенные еще громады домов. И он вдруг вздрогнул от ощущения, что это не дома, а скалы…
Они жили в палатках. Дул сырой ветер с Баренцева моря – к вечеру пальто наливалось тяжестью чугуна, у самых сильных ломило плечи. Собственно говоря, вечера не было и не было утра, стояла полярная ночь, бесконечные сумерки…
Дорогу вырубали в скалах – оружием был динамит – и мостили обломками тех же скал. Исполинские катки медленно и тяжело их уминали.
Скалы были темными, высокими. Когда после шестимесячной ночи взошло неслепящее и все же ослепительно яркое солнце, камень многоцветно засверкал, и все увидели, как он красив. Один мастер рассказал, что из подобного камня вырубали колоссальные человеческие фигуры и лица, и они пережили не века, а тысячелетия… И это были, пожалуй, единственные минуты, когда они думали и говорили о чем-то далеком от их дороги. Она забирала все силы. Сопротивление материала было огромным. Они видели, они ощущали, они теснили камень наяву и во сне.
Там, на Кольском полуострове, он тяжело заболел. Старый доктор с чисто мужской откровенностью пообещал ему, что он умрет, если не уедет на юг. И все же он не хотел уезжать. Заставили… Последние километры вырубали без него.
Это было десять лет назад. Он не умер. Он построил осененное высокими тополями шоссе на Западной Украине, и суровую трассу Кулунда – Барнаул для целинного хлеба, и дороги для шахтеров Новомосковска. На Украине была игра солнца и тени на овлажненном дождями асфальте; целинную трассу обнимали облака пыли, и даже днем машины шли с зажженными фарами; под Новомосковском зимой наносило снега выше человеческого роста. Он странствовал вместе с семьей. Работа и быт были слиты – детские вещи сушились над листами ватмана с очертаниями будущих трасс.
Он странствовал и строил, но все эти дороги, и более и менее легкие, с мостами и без мостов, в степи и в лесах, не могли восполнить в его жизни утраты тех последних километров в скалах.
Он подумал о младшей дочери. У нее закружилась голова на уроке, она упала с трапеции и уже не могла вернуться в цирковое училище. Сейчас она выступает в народном театре с веселыми рассказами. Зал смеется, и никто не догадывается, что вот недавно разбилась ее полудетская смелая мечта.
Может быть, все дело в том, что он наперекор докторам на всех широтах пытался достроить, довершить ту вечную дорогу, искупая невольную вину перед ней.
В переулке зажглись редкие огни. Он вышел на Каланчевку. Через пять минут вокзал, потом Пушкино, его дом, жена, дочери…
Старшая с детства влюблена в географические карты – как мальчишка. Сейчас кончает картографический институт.
Карты ее с морями, горами, старыми и новыми дорогами будут висеть в магазинах географических изданий, похожих на бюро путешествий, в классах школ… Может быть, в кабинете министра автомобильного транспорта и шоссейных дорог.
И сейчас, наверное, в этом кабинете висит карта, и на ней дороги Гаврилова. Возможно, министр даже помнит о нем – посылал же ему поздравительные телеграммы на целину и на Украину!..
Дома он сел за стол. Положил перед собой чистый лист бумаги.
«Уважаемый Василий Федорович!»
Он рассказал о том, что не давало ему спать ночами, и о статье «Вместо дорог – бутафория», и как ее обсуждали…
«У строителей недолговечных трасс нашлись покровители. Эти товарищи, не отрицая фактов, осуждали меня только за то, что я чересчур часто бью тревогу. И решение вынесли ни к чему не обязывающее – ни строителей, ни государственные комиссии…
Может быть, я и в самом деле не следил за изяществом моей речи во время спора в Коробово и Шатуре, но я никого не оскорбил и отстаивал государственные интересы…
После этого совещания что-то во мне надломилось, потерялась вера в то, что работа моя нужна…
Хотелось бы узнать Ваше мнение, Василий Федорович…»
Он отправил министру заказное письмо, показал жене и дочерям почтовую квитанцию, и они наизусть запомнили ее номер – 978…
Весной он вошел ко мне бодрый, улыбающийся.
– Не надоел? Сочините, пожалуйста, характеристику.
Оказалось, что он хочет поступить в Московский вечерний университет журналистики.
– Не удивляйтесь! Хочу учиться. Стыдно, что вы переписывали за меня целые абзацы. И… – Он смущенно замялся.
– Уверовали в могущество печати? – помог я ему.
(Месяца два до этого исполком облсовета и министерство вынесли решения, насыщенные различными мерами по улучшению качества новых дорог. Строители и покровители недолговечных трасс были строго наказаны.)
– В это я и раньше верил. А сейчас полюбил газету. Даже слов не хватает выразить, до чего я люблю ее сейчас!
Я начал описывать его сотрудничество в московской областной газете.
«Гаврилов Иван Федорович, инженер технадзора областного дорожного управления…»
– Я уже не инженер технадзора, – сказал он.
Перо мое замерло.
– Теперь я на новой работе. В бюро технической помощи нашего министерства. Дело интересное. Буду изучать хорошее, что есть у строителей дорог всей России… Понимаете? Потянуло к хорошему!
Я понимал его. Да и можно ли по-человечески это не понять? И стал писать характеристику дальше.
«Его критические материалы отличались точностью фактов, остротой постановки вопроса, глубиной экономического анализа…»
Он уехал и появился через месяц, тоже радостный и возбужденный.
– Видел чудесную дорогу под Саратовом. Не дорога – песня! Лазил, изучал! Я эту песню… – и поднял руки, как дирижер перед хором. – Пожалуй, в Коробово стоит поехать…
При воспоминании о Коробово погрустнел, посмотрел на меня серьезно.
– Неспокойно у меня на душе. Совесть мучает, если начистоту… И чем больше вижу хорошего, тем сильнее… Хорошее, как серная кислота, – жжет! Надо наступать! Спасать худо построенные дороги. Ведь оттого, что они рассыпаются, может пострадать любой из нас – и вы, и я, и мои дочери… Не дождаться помощи, не дойти до цели…
Вот он сидит передо мной – худощавый пятидесятилетний человек с лицом, изрезанным суровыми морщинами (дорога – морщина!), с быстрыми, по-мальчишески непосредственными жестами легких и, видимо, сильных рук. Когда он смеется, в его лице оживает, сияя, та милая капля детства, которая навечно сохраняется у людей чистой жизни и тревожной совести.
Пишу о нем, и все время тянет меня вычеркнуть упоминание о Дон-Кихоте – боюсь, что читатель подумает, будто я вижу в Гаврилове черты донкихотства. Но ведь само это выражение с его определенным печально-ироническим зерном, по-моему, уже устарело. Дар возвышенного переосмысления жизни и доверчивого отношения к ней в наши дни несравненно менее смешон и более близок к истине, чем четыреста лет назад на старых дорогах Испании.
Я не вычеркиваю тех строк, потому что вижу в Гаврилове современного странствующего рыцаря. Думаю, что орден странствующих рыцарей имеет огромное будущее и родиной его стала наша страна. Тысячи моих соотечественников несут в себе рыцарское отношение к долгу, к жизни, и странствуют они, как никто никогда не странствовал, осваивая новые дороги и земли.
У современного странствующего рыцаря – острый вкус к экономике. Чтобы защитить интересы государства, мало честного, бесстрашного сердца, надо разбираться в тонкостях себестоимости. Но дело, конечно, не только в этом – крупинка вечности нужна и в дорогах, и в стихах, в тоннелях, в мостах, в любви…
Портрет четвертый
История эта недавняя.
Беседовали два краеведа – директор Ногинского музея Александр Иванович Смирнов и персональный пенсионер Дмитрий Иванович Корнеев. Речь шла о поисках и находках.
– А картинная галерея Морозовых как в воду канула, – заметил Корнеев.
– Галерея Морозовых… – повторил Смирнов, поняв собеседника с полуслова.
Почти все Морозовы, известные российские капиталисты, хозяева текстильных фабрик, были коллекционерами. Дом молодых Морозовых в Богородске (так назывался Ногинск до революции) был увешан полотнами русских и западных художников, парадная лестница украшена скульптурами…
Ни Смирнов, ни Корнеев, дети ткачей, не были вхожи в этот великолепный дом дальше передней. Но и оттуда видели они в дымных косых лучах солнца или в огне дорогой люстры блеск красок огромной картины над первым маршем лестницы… Рассказывали, что на втором этаже висит картина не меньших размеров: синяя, серебряная и золотая – море в лунную ночь. И много-много картин небольших.
Эта осведомленность и помогла Дмитрию Ивановичу Корнееву действовать в семнадцатом году решительно и быстро.
– …Ты помнишь, с чего мы начали? Или забыл?! – тормошил он сейчас собеседника.
– Хорошо, – согласился Александр Иванович Смирнов. – Давай восстановим события. Но не волнуйся и не забывай сам, что я был тогда в армии, далеко.
Но не волноваться они уже не могли.
– Слушай! – говорил Корнеев горячо. – Семнадцатый, март. Рабочую охрану поставили у банка, у почты, потом пошли к дому Морозовых. Что нас вело? Почему пошли? Картины порядочной в жизни никто не видел… Потом, через много лет, читал я в «Десяти днях» Джона Рида, как темная солдатня замирала в Зимнем у полотен, и понял: тут не ум, нет, – душа… Морозовы бежали налегке, все было в целости. С винтовками стали при этих лунных ночах и осенних полях и женщинах в старинных уборах. После Октября перенесли по соседству, в первый советский Дом культуры…
– А опись? Делали опись картин?
– Да! – твердо ответил Корнеев.
И обоим показалось странным, как они могли жить, не думая об исчезнувшем сокровище, не разыскивая его, будто бы эти десятилетия не были заполнены большими событиями века, будто бы не воевали они в молодости и под старость, не лежали в госпиталях, не учились, не строили, не странствовали…
Теперь душевные силы сосредоточились на одном: найти картины. Но чьей они кисти? И как называются? На это могла ответить только опись – удивительный, рожденный революцией документ, составленный красногвардейцами между подавлением двух мятежей – эсеров в Павловском Посаде и кулаков в соседнем селе. Корнееву казалось даже, что он помнит серую толстую бумагу и округло-старательный почерк юного красногвардейца, который тщательно выводил имена художников и названия картин, а через день был убит наповал – в сердце.
Корнеев рылся в архивах хлопчатобумажного комбината, перерыл горы документов – почти за сто лет! – дышал и дышал пылью старых бумаг… и нашел то, что искал.
И вот они с Александром Ивановичем Смирновым перечитывают в десятый, в двадцатый раз: Айвазовский… Иванов… Васнецов… Маковский… Переплетчиков…
– Хорошо, что не искурили, – улыбается Корнеев, любовно поглаживая серую бумагу.
– Теперь можно искать, – говорит Смирнов.
И город за окном, обыкновенный, районный, с редкими огнями фонарей, старым трамваем, темной волнистой линией крыш на зареве дальних заводов, город, по булыжникам которого они научились ступать, как по половицам родного дома, кажется им вдруг новым и загадочным. Может быть, на соседнем чердаке в тяжкой пыли лежит Айвазовский?..
Из большого и сложного опыта поисков – а чего только он не искал в жизни! – Александр Иванович Смирнов вынес убеждение, что ничто в мире не исчезает бесследно. Все можно найти: иногда нечаянно, чаще – в поте лица. Нечаянно нашел он стоянку человека эпохи неолита на берегу Биссерова озера, рядом с Москвой, – на зависть столичным археологам и этнографам. (Потом по материалам этой находки была написана диссертация – не им…) Нашел нечаянно в одной из старых часовен дивного ангела, сложившего белые крылья на затуманенную столетием мраморную плиту. («Мартос!» – воскликнули искусствоведы и, не дав Александру Ивановичу опомниться, забрали ангела в Москву, в музей.) Долго искал старую керамику, вел старательно раскопки там, где рождались и умирали на Московской Руси гончарные искусства, и нашел под землей керамический завод – обломки печей, тусклые, темные сосуды (выставил у себя в музее).
Думал о старине, а нашел и то, что нужно современности: залежи крупнозернистого песка, о котором мечтали давно машиностроители соседней Электростали. Это тоже нечаянно, а вот картину Рокотова искал-искал по дальним усадьбам, стаптывал башмаки, вышагивал версты… и, к счастью, нашел (на сей раз не отдал в Москву, повесил у себя).
Александр Иванович решил начать поиски исчезнувших полотен с подробного осмотра Дома культуры. В кабинете директора, молодой женщины с добрым лицом, он достал старую серую бумагу, положил на стол, нежно, едва касаясь пальцами, разгладил.
– Вот… Пожалуйста…
– Айвазовский… Маковский… Васнецов… Что это?
– Картины. Их передали в ваш дом в семнадцатом. Красногвардейцы.
– Первый раз слышу.
– Дмитрий Иванович Корнеев сам переносил их сюда.
– Верю. Но…
– Разрешите мне порыться в подвалах и чердаках. Что вы теряете?..
Она, видимо, поняла, что этот непреклонно настойчивый чудак не уйдет из ее кабинета, пока она не разрешит ему то, что он хочет. Успокоительно действовала толстая серая бумага с полустертой фиолетовой печатью. И, возвращая этот странный документ Смирнову, она бегло улыбнулась:
– Ищите…
Стар, велик, запущен этот дом! Построенный в начале века, он потом много раз перестраивался, планировка его менялась, усложнялась все больше… А захламлен! Удивительно даже для старого дома.
Александр Иванович искал. Это была тяжелая физическая работа. Надо было поднимать, перетаскивать полуразрушенные декорации. Он углублялся отважно в старинные недра дома, чувствуя себя рудокопом. Какие-то разбитые кресла, пыльные дорожки, горы старья… Это хорошо, даже весело, если тебе двадцать. Александру Ивановичу семьдесят.
Под вечер однажды работал он в комнате, захламленной и тесной. Ранние зимние сизо-белые сумерки красиво освещали через высокое, оснеженное понизу окно вылинявшие до белизны флаги, дырявые пионерские барабаны, старые трубы с помятыми боками. Александр Иванович стал не спеша это разбирать, нашарил нечаянно лоскут, освободил его, отогнул – он засеребрился. Что это? Облупившаяся краска?
А когда освободил это неведомое от наваленной поверх разнообразной рухляди, увидел, что перед ним полотно, большое, порванное в нескольких местах. Он поднял его, с великой осторожностью поставил у стены, лицом к окну и, ставя, от волнения и боли в сердце почти ничего не видел. Потом отошел, собрался с духом и в молочных сумерках узнал эту волшебную кисть…
Полотно отсырело, облупилось, пожухло, но он не мог ошибиться: это было море, и лунная ночь, и Крым, еле видный огонь в окне на берегу… Александр Иванович заплакал. Потом овладел собой, сосредоточенно и подробно оглядел комнату.
Утром вошел в кабинет директора. Молодая женщина доброжелательно улыбнулась.
– Ищете?
– Нашел. К сожалению, не все. Шестнадцать из двадцати шести.
– Покажите.
Посмотрели.
– Им очень плохо, – сказал Александр Иванович. Он осунулся после бессонной ночи, говорил медленно, тяжело. – Надо заклеить папиросной бумагой живопись. И потом режим воздуха! Чувствуете, жарища?..
– Да… – покачала головой собеседница.
– Я заберу их сегодня.
– Заберете? – искренне удивилась женщина. – К себе? Но это же наше имущество. Я вызову научных работников, обновлю. А вам большое, большое…
– Я не оставлю их в вашем доме, – повторил Александр Иванович.
И вот настал долгожданный день. Александр Иванович уложил бережно полотна в автомашину.
– Я к вам еще вернусь! – весело объявил он директору Дома культуры. – Ждите: вернусь за Колумбом!
– За мраморным мальчиком? Не отдам!
– Это же работа Эмилио Зоччи! Достойная Эрмитажа… А у вас стоит в темном углу. Кисть одной руки отбили уже…
И тут молодая женщина рассердилась.
– Не беспокойтесь! Поставим на видном месте. На лестнице! Получили картины, и довольно с вас!
Александр Иванович тоже рассердился.
– Увожу шестнадцать полотен, а вам в семнадцатом передали двадцать шесть.
В музее заклеили живопись папиросной бумагой, и утром Александр Иванович поехал с картинами в Москву, в реставрационную мастерскую. По дороге его мучительно беспокоила мысль: хватит ли денег, чтобы заплатить за их восстановление – бюджет музея невелик. Можно было бы, конечно, добавить из собственной зарплаты, и раньше он добавлял, когда надо было оплачивать раскопки, но сейчас все равно, наверное, будет мало: большая работа…
В мастерской реставраторы осматривали долго, сокрушенно качали головами. Александр Иванович объяснял, что и почему. Потом заговорил о деньгах. Художники даже обиделись. Они ответили, что эти картины могут восстанавливать только бесплатно, что реставрировать их за деньги – кощунство.
И вот я еду в Ногинск, чтобы познакомиться с Александром Ивановичем Смирновым. Вхожу в музей, навстречу мне – высокий, худощавый, стройный, улыбающийся (да неужели же семьдесят ему?), лицо в густой сети морщин, но тоже не старое, наверное, от улыбки и выражения интереса к гостю… Лишь через минуту замечаю: плечи опущены слегка устало.
В его замедленных жестах, в том, как он подает руку, поправляет редкие седые волосы, что-то старомодно-изящное. (А я-то воображал его по дороге сюда быстрым, угловато подвижным – раз искатель, то непременно устремлен к чему-то!) И улыбка какая-то замедленная, точно стесняющаяся самой себя.
– Хотите посмотреть? Пожалуйста…
Вошли в небольшую комнату – и я ахнул; передо мной было чудо. Юноша сидел на берегу моря. Нет, моря не было – был камень, смутно-белый, человечески нежный, с желтинкой, точно окрашенный навечно южным солнцем, и из камня сильное, легкое тело юноши, непринужденно откинутое на одну руку, живое думающее лицо. В этом лице умирал мальчик и рождался мужчина – была в нем трогательная доверчивость, все еще различимая в резко-волевом выражении силы, готовности к риску и жертве. Казалось, сильный ветер разметал его волосы.
– Молодой Колумб работы замечательного флорентинца Эмилио Зоччи, – пояснил Александр Иванович.
Насилу оторвавшись от Колумба, я посмотрел на стены. Тесно-тесно увешаны они картинами в рамах и без рам – тут их не на одну комнату, а, пожалуй, на десять! Передо мной высоко царило море, на этот раз не воображаемое, а настоящее, осеребренное луной: Айвазовский. Подошел и увидел ниже маленькую картину – желтый осенний день освещает избу над тихой рекой: Левитан…
А через час, возвращаясь в кабинет Александра Ивановича, заметил в тускло освещенном коридоре что-то большое, темное, тяжелое – старинный сундук, что ли? И конечно, не остановился бы, если бы не различил в последний миг что-то похожее на буквы.
И когда Александр Иванович зажег огонь поярче, на большом и тяжелом, каком-то первобытно грубом камне передо мной – то ли красном, то ли черном – выступила странная надпись:
«Квирин Кульман замучен и сожжен как еретик в 1689 году».
Квирин Кульман? Несколько секунд память моя работала напряженно… Ах да! Алексей Толстой, «Петр Первый», морозно-туманный, с низким солнцем день в старой Москве. Болотная площадь, сожжение по указу царевны Софьи немецкого еретика…
– Как попала к вам эта плита, Александр Иванович?
– История долгая, – ответил он.
И вот мы сидим за старым обширным письменным столом, где рядом с чернильницей-«непроливайкой» лежит череп первобытного человека.
– До войны я учительствовал, – начинает Александр Иванович. – Черчение было у меня, рисование, лепка. И любил путешествовать с ребятами по району. Уходили на день, на два и, конечно, пешком, ночевали в дороге… Посвящали путешествие птицам, шли лесом, узнавали их по голосам. Или звездам. Деревьям тоже, травам… Были у нас и маленькие открытия: водоемов, забытых парков, старых карьеров… Ну вот шли мы однажды по берегу реки Вори и зашли в парк, был он устроен давным-давно вокруг усадьбы екатерининского вельможи Лопухина, масона и вольнодумца. Запущен и особенно хорош этой немного таинственной красотой старого, одичавшего парка. И весь изрезан искусственными прудами. А там и сям островки… И на одном из них между корней старой сосны увидели угол камня. Стали копать, обнажилась плита, надпись на ней: «Квирин Кульман…» Через день написал я письмо Алексею Толстому. Он ответил быстро: «Ваша находка чрезвычайно интересна для истории германской литературы, потому что Квирин Кульман крупный немецкий поэт середины XVII века. Хочется поговорить с вами, заходите…» И поехал я к нему, волновался, как мальчик. Хотя уже видел однажды тоже большого русского писателя, беседовал даже с ним. Был я командиром оружейно-пулеметного парка, часть наша заняла с бою Гатчину, под Питером, и узнали мы, что живет в ней Куприн. Пошел я к нему: вот, мол, воевали в Сибири с Колчаком, теперь тесним Юденича, окопная жизнь не мед, хочет душа доброго слова. Обещал побеседовать с солдатами о России, о прекрасном… Но в ту же ночь отступили мы, а когда опять вошли в Гатчину, не было уже в ней Куприна… Алексей Николаевич Толстой сумрачен был в день нашей беседы, может быть, нездоров, и очаровал меня редкой улыбкой. Говорил, что, возможно, могила эта символическая: русский вольнодумец, человек, близкий к Новикову, решил почтить память немецкого поэта, что все это интересно, надо копать глубже… Было это перед самой войной. А через два года шел я горящим Смоленском, и навстречу мне из-за угла вышел, как во сне, Алексей Толстой в сопровождении генералов. Не выдержал я, подбежал к нему: «Не узнаете… я… Квирин Кульман…» Узнал! «Ваша находка, капитан, весьма интересна. Берегите камень. После войны Германии его хорошо подарить». А вокруг наши камни жаром дышат… После победы вернулся я из Кенигсберга, из госпиталя, домой и в тот же день побежал на островок, а плиты нет. Месяц искал по соседним деревням. И нашел все-таки у колхозницы Авдотьи Посоховой: изба за войну одряхлела, камень понадобился в фундамент. Был у нас в музее ученый из Дрездена, пишет исследование о Кульмане, он часами от этого камня не отходил.