355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Богат » Узнавание » Текст книги (страница 2)
Узнавание
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 01:01

Текст книги "Узнавание"


Автор книги: Евгений Богат



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 13 страниц)

В перестуке колес слышалось мне одно и то же: «все-таки», «все-таки»… И под это металлически отчетливое слово я думал о том, что вот мы запоминаем на десятилетия строки стихов, чужие мысли и то, что нужно нам для работы, и, если ночью меня разбудить, я назову без труда десять самых любимых мною городов и в них – мои самые любимые улицы. Почему же мы забываем людей, с которыми сталкивает нас жизнь? Нет, мы помним, конечно, их имена и черты лица, но ведь это не стихи и не города, а люди, и помнить их надо иначе.

Как буднично все это началось, думал я, восстанавливая в памяти скучный почерк, и как небуднично обернулось. Наш редактор любит говорить с чувством: «За любым письмом, товарищи, стоит живой человек». И нелегко было, слушая его, не улыбаться при слове «живой». Какой же еще может «стоять»? И вот стоит мертвый.

От станции я шел лесом и думал все реже: зачем иду? А потом вопрос этот и вовсе исчез, растворился в шуме частых высоких сосен.

Но перед домиком лесника я остановился в растерянности.

Войти? Я попытался.

Он был закрыт наглухо, как бывают закрыты дома, в которых никто не живет и, наверное, не скоро будет жить.

Долго сидел я на его ступенях, и шумели надо мной неправдоподобные ели…

ЧАСЫ НАД КНИГОЙ


Живая реальность

Тысячи лет живет секвойя; говорят, еще никто не видел, чтобы она умирала; можно думать, что в мире деревьев она бессмертна.

Секвойя человеческого мира – книга. А может быть, лучше назвать ее фениксом? Она тоже воскресает – из пепла. Ее бессмертие надежнее.

Но если книга бессмертнее самых долголетних и могучих деревьев, то, видно, потому, что ее питает источник, живительной силе которого могут позавидовать Солнце и Земля, хотя он ими и создан. Имя этого источника – человеческий дух. Или – человеческое самосознание. Маркс называл его «высшим божеством». «Рядом с ним, – писал он, – не должно быть никакого божества».

Благодаря этому высшему божеству книга и стала живой, бессмертной реальностью человеческого мира: может разрушиться камень с первоначальными письменами, истлеть пергамент и кожа – мысли и чувства, выраженные в них, переходят навечно в человеческую память, с ними рождаются новые поколения…

О человеке можно часто судить по тому, как он берет в руки новую или редкую книгу: детски бережно, как бы боясь осыпать пыльцу с ее нежно-радужных крыльев, или небрежно-уверенно, как берут не живое существо, а вещь.

Когда ты раскрываешь книгу, рождается чудо общения, которое безмерно расширяет твою жизнь, делает ее безбрежно-большой – морем, куда, как корабли, выплывают века и судьбы. Книга, подобно искре, соединяет два мира: «было» и «будет». И ты сам – эта искра, когда читаешь…

Часы над книгой – лучшие часы. Они углубляют любовь к человеку, веру в его сердце и разум, насыщают нравственной силой. Поэтому, чтобы уметь хорошо действовать в мире, очеловечивать его все больше, надо уметь хорошо читать. Великие люди были и великими читателями. Их общение с книгой не менее содержательно, чем общение Антея с землей. И ничто не доказывает это лучше рукописей Маркса, философских тетрадей Ленина, писем Горького…

Карл Маркс на вопрос анкеты «Исповедь»: «Ваше любимое занятие?» – ответил: «Рыться в книгах».

«Они истолковывают труды человека и посвящают в тайны небес», – было начертано о книгах на фризе библиотеки одного из замечательных людей итальянского Возрождения Федериго да Монтефельтро. (Урбино – родина Рафаэля.) «Велика слава этого дома, – было написано на фризе, – но все это тлен, красноречива только библиотека».

Сегодня, когда нас с первых лет жизни окружают книги, самые разные – старые, тронутые тленом и новорожденные, пахнущие типографией, с картинками и без картинок, нарядные, веселые и скромные, строгие, – сегодня, когда стоит поднять руку, чтобы достать с полки любую, трудно вообразить, что некогда книга была величайшей редкостью: ради того, чтобы найти ее, добыть, не останавливались перед рискованными путешествиями, кропотливыми трудами, большими жертвами.

При жизни Петрарки, в XIV веке, в Италии книга стоила неправдоподобно дорого, за нее надо было заплатить не меньше, чем за породистую лошадь, большое поле или даже целый дом. Поэтому Петрарка, чтобы увеличить собственную библиотеку, часто собственноручно переписывал Вергилия, Цицерона, Сенеку. Переписывал любовно и украшал миниатюрами, а потом с наслаждением перечитывал переписанное. «Я болен жадностью к книгам, – сообщает он в одном из писем, – золото, серебро, драгоценности, пурпур, мраморные дворцы, возделанные поля, картины, конь со сбруей и тому подобные вещи дарят поверхностные наслаждения, книги же наполняют нас до глубины души, они беседуют с нами, дают советы и соединяются с нами сердечной дружбой».

Петрарка пишет о наслаждении – «неповерхностном наслаждении» – от общения с рукописями (книг нерукописных тогда, само собой разумеется, не было), а ведь в его эпоху «читать» означало «работать» – работать усердно, с великим терпением, потому что почерки часто бывали малоразборчивыми, а тексты пестрели ошибками. Как это не похоже на наши часы над сегодняшней книгой, с ее явственными «удобными» печатными страницами!

Окончив читать рукописи, переписанные им самим или купленные за большие деньги, Петрарка иногда писал письма их авторам, нимало не смущаясь тем, что они жили задолго до него. Например, писал римскому историку Титу Ливию, делясь с ним, современником давних легендарных событий, как с живым, мыслями, чувствами, писал, будто бы надеялся на ответ.

Сегодня никто из нас не станет писать писем Данте, Пушкину или Толстому, но наше общение с ними должно быть не менее содержательным, чем общение Петрарки с Гомером или Вергилием. И это зависит не от Данте или Пушкина, а от нас самих. Книга нас любит, но она требует и ответной любви. Она требует той же полноты самоотдачи, которая была у ее творца. Она ждет от нас ответной творческой любви. У Петрарки, в соответствии с характером его эпохи, эта ответная творческая любовь выражалась в письме к автору, как к живому человеку. А в чем и как она может, должна выразиться у нас, в соответствии с характером нашей эпохи?

Перед тем как ответить на этот вопрос, подумаем о том, в чем смысл нашего общения с искусством, литературой. А он, во-первых, в том, что мы начинаем наслаждаться богатством собственной личности, которое нам вдруг открывается. Это бесконечно далеко от эгоизма, от погружения в себя; это – постижение в себе того нового, высокого, что раньше было как бы «зашторено», ощущение, что ты на самом деле лучше и чище, чем сам о себе думаешь. Нам будто бы дарят, возвращают наше собственное «я», но углубленным и обогащенным.

Но это не все: смысл общения с литературой, искусством и в том, что мы делаемся богаче еще на одну жизнь, на жизнь художника, который это создал.

Я написал сейчас «еще на одну жизнь». Но нет! Не на одну, а на миллион жизней, потому что художник выразил, высказал то, – что волновало миллионы его современников. В его симфонии, картине, романе: надежды, тоска, боль, радость миллионов людей. Поэтому и становимся мы богаче на миллион жизней – наше сердце и наш ум наполняются духовным опытом веков и поколений.

Что делать нам с этим богатством? Писать, как Петрарка, письма великим? А быть может, постараться отдать хотя бы часть этого богатства (наша жизнь плюс миллион жизней!) окружающим нас в реальной, сегодняшней действительности подлинно живым людям? Ведь письмо – это лишь форма общения человека с человеком. И возможны иные формы общения, не менее творческие и красивые. Никто не ожидает от сегодняшнего читателя, даже самого юного, чтобы он, окончив читать «Войну и мир», написал письмо Толстому. Но от него ожидают, чтобы он стал великодушнее относиться к товарищу, учителю, старому соседу и совсем незнакомым людям, великодушнее, милосерднее, с большим пониманием, с большим желанием одарить и их радостью, как его самого одарил Толстой. Это, наверное, сегодня и есть ответная творческая любовь к Толстому.

Первыми стихами, в которых открылся мне Блок, были в мои пятнадцать лет:

 
Ночь, улица, фонарь, аптека,
Бессмысленный и тусклый свет.
Живи еще хоть четверть века —
Все будет так. Исхода нет.
 
 
Умрешь – начнешь опять сначала,
И повторится все, как встарь:
Ночь, ледяная рябь канала.
Аптека, улица, фонарь.
 

У меня, помню, было чувство, будто кто-то зовет, надо куда-то бежать. И это чувство осталось навсегда. И когда я понимаю, что от меня ждут помощи, в ушах перекатывается: аптека, улица, фонарь.

А до Блока, в двенадцать лет, был Лермонтов. И не стихи, а «Герой нашего времени». Помню мое первое ощущение: как интересен и как сложен человек. После Печорина я стал иначе всматриваться во всех окружавших меня людей. Мне открылось третье, может быть, даже четвертое, если перенести это на язык современной физики, измерение в человеке, то есть я понял, что человек очень неоднозначен, что он может смеяться, а на самом деле у него печаль на сердце, что он может шутить и в то же время решать в уме какую-то серьезную задачу, от которой зависит его судьба. Для взрослых людей это все само собой разумеется. Но тогда, в двенадцать лет, для меня это было полным откровением, потому что мне казалось, что если человек шутит, то ему действительно весело. Если он печалится, то он и в самом деле печален. Открытие сложности человека – оно важно потому, что помогает бережно относиться к людям. Лермонтов помогает выработать особое отношение к состоянию человеческой души. В сущности, если это перевести на язык элементарный, то Лермонтов учит нас такту. Он учит нас быть очень тактичными. Он учит нас быть интеллигентными, потому что высшая интеллигентность заключается в том, чтобы уважать любое состояние той человеческой личности, которая сейчас перед тобой, и понимать ее. Вот это понимание дал мне Лермонтов. И потом оно осталось на всю жизнь.

А после Лермонтова и Блока был Стендаль. Я помню, что его книгу «Красное и черное» читал взахлеб, а потом меня вдруг потянуло перечитать ту страницу, где Жюльен Сорель решает: коснуться или не коснуться руки мадам Реналь.

Почему потянуло перечитать? Потому, наверное, что я почувствовал: это была минута, когда решалась судьба героя, и начал понимать самое существенное – любое наше действие имеет отношение к судьбе мира, ибо судьба Жюльена Сореля отражала судьбу мира, судьбу века. И когда я перечитал эту страницу, мне захотелось через час опять к ней вернуться. И я перечитывал ее потом много раз.

Я ее перечитываю всю жизнь, потому что разнообразие, тонкость, сложность, красота и игра человеческих отношений, выраженные в одном жесте, обрисованы, угаданы Стендалем гениально и гениально соотнесены с жизнью мира, века, человечества.

Но вернемся к Петрарке, к его высокой болезни («Я болен книгами…» – писал он). Однажды, роясь в старой монастырской библиотеке, он разлепил сырые, одряхлевшие листы и понял, что перед ним письма Цицерона, о которых думали, что они потеряны. Он испытал ни с чем не сравнимую радость, величайшее потрясение. Он узнал, узнал в этих старых-старых, полуистлевших листах «божественного Цицерона».

Сегодня, чтобы достать эти письма, стоит пойти в соседнюю библиотеку или найти нужный том в собственном шкафу. Можно не путешествовать, не рыться в архивах – сегодня Цицерон, да и сам Петрарка, у нас под рукой. Но не стоит забывать: потребовались века и тысячелетия, чтобы это богатство стало общедоступным, «обыденным». Забудешь – оно перестанет быть богатством, и сам станешь беднее на миллионы жизней.

Наивно надеяться, что тебе удастся сегодня найти, узнать утраченную рукопись великого писателя. Но можно найти, узнать человека. И испытать не меньшее потрясение, чем то, что ощутил Петрарка в старой монастырской библиотеке.

Высокая нота

Возвращаясь к великим книгам, мы часто по-новому воспринимаем то, что уже читали, потому что в нас самих все время меняется, углубляется, усложняется понимание человека.

Хороший читатель – соавтор писателя. Его духовная жизнь, соприкасаясь с миром Пушкина, Стендаля или Толстого, окрыляется, и он видит то, чего не видел раньше. А ведь ради этого и работает писатель. Чтобы научить видеть.

Я написал сейчас «духовная жизнь». А доступна ли она любому человеку? А если доступна, то почему редки люди, создающие нечто великое в искусстве или науке? Разве духовная жизнь не должна непременно рождать великие ценности? А если должна, то она, видимо, удел избранных…

Подумаем о великом и обыкновенном, подумаем с «Войной и миром» в руках, стараясь быть соавторами Толстого.

Вот Николай Ростов после несчастливой игры в карты с Дороховым, выигравшим у него целое состояние – сорок три тысячи, возвращается в отчаянии домой. А дома поет Наташа.

Николай Ростов не отличается ни явственной духовностью Андрея Болконского, ни живой изменчивостью души Наташи, ни оригинальностью ума и сердца Пьера Безухова. Это самый «обыкновенный» человек – обыкновеннее, пожалуй, любого из нас. И вот пение Наташи захватывает его настолько, что в мире существует лишь ее голос. Вот оно, настоящее, думает Николай, забыв Дорохова, карты, деньги…

И тут ожидает нас у Толстого нечто изумительное, абсолютно чудесное.

Весь мир сосредоточился для Николая в ожидании новой ноты, новой фразы. «Как она этот si возьмет… Слава богу».

И Николай, «не замечая того, что поет, чтобы усилить этот si, взял втору в терцию высокой ноты». «Боже мой! как хорошо! неужели это я взял? как счастливо!» – подумал он. «Неужели это я?!» «Обыкновенный» Николай Ростов вдруг совершает нечто удивительное, становится талантливее ярко-талантливой Наташи. «Неужели это я?!»

Да, это он.

Думаю, у любого из нас должна быть в жизни минута, когда мы становимся талантливей человека, создавшего то, чем мы восхищаемся. Талантливее Рембрандта, Моцарта, Лермонтова. И это ничуть не умаляет великих, напротив, ведь именно они и помогли нам достигнуть фантастической высоты. И ничего, что это лишь минута, не больше. И ничего, что она может уже никогда не повториться, и ничего, что после нее мы не создадим великого романа или великой симфонии; даже одна-единственная, подобная минута («неужели это я?!») делает нас лучше, чище, духовнее.

Формы духовной жизни, как и формы творчества, бесконечно разнообразны. Духовная жизнь – это общение с людьми, искусством, с осенним лесом и с самими собой. Мы духовны, когда беседуем о чем-то дорогом с товарищем, доверяя его уму и сердцу, и когда после сомнений и колебаний жертвуем чем-то дорогим ради общего дела. Мы духовны, когда улыбаемся человеку, чувствуя, что он одинок, и когда наслаждаемся тишиной вечерних полей. Мы высоко духовны, когда чувствуем бесценность жизни и хотим оставить в мире скромный отпечаток собственной личности. Мы духовны, когда наше сердце бьется быстрее перед статуей Микеланджело или картиной Ватто, когда повторяем про себя строки Пушкина и Блока, и когда ощущаем в себе самих что-то родственное этим статуям, этим картинам, этим строкам. И мы духовны, когда, перечитывая любимый том, понимаем его по-новому.

А сейчас мне хочется вернуться к главе, когда несчастный Николай услышал пение Наташи, вернуться для того, чтобы рассказать о том, что я в ней по-новому понял, перечитывая роман в последний раз.

Вдруг, как писали в старину, «с очей моих стаял снег», я увидел то, чего раньше не замечал. Пение Наташи и Николая (ведь и он поет!) занимает в романе совершенно особое место, оно помещено Толстым в один из наивысших моментов размышлений (и героев, и его собственных) о жизни, о ее смысле. Раньше я не то чтобы отрывал эту главу от того, что было до и будет после, а воспринимал, возможно в силу особой ее яркости, несколько обособленно. А тут воспринял в единстве. До нее показан быт той жизни, карты, балы, кутежи (тогда были карты и балы, сейчас футбол или увлечение поп-музыкой), показано то, что Толстой называл «сном жизни», забвение себя, лучшего в себе. А после нее показан Безухов, который по дороге из Москвы в Питер оказывается в Торжке, и нет лошадей, и он не может ехать дальше. И вот Пьер задумывается о самом существенном в жизни, и задумывается настолько сосредоточенно, что ему становится безразлично, дадут в конце концов лошадей или нет, день он будет на этой станции или всю жизнь.

Он задает себе вопросы: что такое добро и что такое зло? Что такое жизнь и что такое счастье? Что такое бессмертие? Его начинает волновать не только собственный духовный мир, но и душа человека, который раньше для него не существовал, хотя он видел его не раз по дороге из Москвы в Петербург. Душа станционного смотрителя в Торжке. Он начинает думать о нем, о его жизни. Он видит, узнает в нем человека. И думает, думает…

«Что дурно? Что хорошо? Что надо любить? Что ненавидеть? Для чего жить и что такое я?»

«Неужели это я?!» – восклицал про себя Николай Ростов. «Что такое я?» – задает себе вопрос Пьер.

А Наташа поет, и пение ее затрагивает что-то лучшее в душах людей, потому что в этом пении – и если говорить шире: в искусстве – выражено лучшее, что заложено в человеке.

Наташа поет, и мы, не замечая того, поем тоже, и берем высокую ноту, и чувствуем себя на минуту талантливее Наташи.

Парк в горах

А теперь раскроем «Диалоги» Платона. Герой «Диалогов» – античный философ Сократ. Он жил в Афинах, в V веке до нашей эры, и самоотверженно учил сограждан мудрости. Он искал в беседах с ними истину – истину о добре, о красоте, о бессмертии. Сократ любил человека и никогда не уставал от общения с людьми, без этого общения он не мог жить.

Вот ночью, до рассвета, стучит изо всех сил палкой в дверь его дома афинский юноша Гиппократ; узнав о появлении в Афинах известного софиста[1]1
  Софист (по-гречески мастер, художник) – так называли древнегреческих философов, выступавших в роли профессиональных учителей мудрости и красноречия.


[Закрыть]
, он разбудил его задолго до восхода солнца необузданно шумно: ведь в жизни нет большей радости, чем мудрая беседа, открывающая каждый раз что-то новое в этом загадочном и для окружающих и для самого себя существе – человеке.

Ровным голосом, будто бы он знал, что его разбудит палка Гиппократа, Сократ отвечает, что ему уже известно о новом госте, потом они выходят во двор, гуляют и беседуют, ожидая утра, когда можно будет пойти в дом, где остановился софист, чтобы «вволю наговориться и наслушаться».

Или вот еще одно утро Сократа: выйдя на улицу, он замечает Федра, афинского юношу, тоже одержимого любовью к мудрости, и узнает, что тот был перед этим у философа и поэта Лисия, который «угощал» его последним сочинением. «Я все тебе расскажу, если у тебя есть время…» Сама мысль, что у него тотчас же, сию минуту, в любую минуту жизни – утром, днем, ночью – может не оказаться времени даже не для непосредственного участия в мудрой беседе, а для того лишь, чтобы послушать, о чем говорили умные люди без него, Сократа, кажется, ему недостойной и странной. «Что это ты? – удивляется он. – Разве, по-твоему, для меня не самое главное… узнать, чем вы занимались с Лисием?»

Они идут за город, чтобы им никто не мешал наслаждаться беседой; и когда Сократ по-детски непосредственно восхищается развесистым платаном, который одарит их сейчас тенью, Федр не удерживается от любовно-насмешливого замечания: «Ах ты, чудак, до чего же ты странный человек! Говоришь, словно ты не местный житель, а какой-то чужеземец…» И тут же сам точно объясняет новизну этого сократовского восхищения платаном, который, видимо, давно уже любим афинянами за широкую надежную тень: «А ведь ты… по-моему, вообще никогда не выходишь за городскую черту».

Уверенно-ровный ответ Сократа замечателен: «Извини меня, добрый друг, я ведь любознателен, а местность и деревья ничему не хотят меня научить, не то что люди в городе».

Кажется, что сейчас, с высоты двух с половиной тысячелетий, ничего не стоит разбить этот довод Сократа, неотразимо убедительно ему доказав, что «местность и деревья» тоже утоляют нашу любознательность: они повелительно хотят научить нас понимать лучше и окружающую действительность и самого человека. Но ведь в ответ он может улыбнуться, и, если даже не последует затем ни единого возражения, мы догадаемся по ней, по улыбке – иронической, мудрой, доброй, – о чем он подумал. «В тебя вошел мир, космос: деревья, местности, океаны, галактики, которыми ты меня сейчас шутя, как ребенка, побиваешь, потому что им было куда войти. А если бы философия, исследуя человека, не расширила и не осветила твой мир, твой космос: сердце и ум – твою душу, куда бы вошло это богатство, из которого черпаешь ты теперь чудесные доказательства? В том, что я тобой, мой добрый друг, побежден, моя великая победа. Если хочешь, обсудим это сообща».

Современник же и воспитанник Сократа Федр не стал оспаривать его положения о местности и деревьях: оно, по-видимому, воспринималось им как совершенно естественное. Надо полагать, что и нам оно покажется нормальным, если мы рассмотрим его не с высоты второй половины XX века, а исторически конкретно.

Когда Сократа судили в Афинах за развращение юношества (он учил мыслить) и оскорбление богов (он чересчур поклонялся человеку), то обвиненный мудрец заявил, что для него нет и не будет большей радости, чем «ежедневно беседовать о доблести, испытывая себя и других…».

Вот в этой формуле «беседовать о доблести, испытывая…» – тайна, вернее, объяснение тайны острой современности Сократа.

Маркс назвал Сократа «олицетворением философии» – высочайшая похвала, которой не удостоился у него больше ни один мыслитель. Она тем более замечательна, что Сократ – «олицетворение философии» – не оставил ни одной строки (за исключением нескольких, написанных перед казнью стихов на темы басен Эзопа); он не писал – он мыслил в живой беседе, исследуя и испытывая человека. Он был философом афинских улиц и афинского рынка; в течение тридцати лет, босой, в старом, истлевшем плаще, он ходил с утра до вечера по городу, подсаживался к ремесленникам, останавливал именитых граждан, собирал вокруг себя молодежь. Самонадеянному рапсоду[2]2
  Рапсод – в Древней Греции – странствующий певец.


[Закрыть]
он доказывал, что тот понимает Гомера несравненно хуже, чем ему кажется; государственному мужу – что у него поверхностное и неточное суждение о добре и истине; софисту – что он учит тому, что сам для себя недостаточно точно уяснил…

На суде Сократ называл себя оводом, потому что, как овод, кусал, побуждая ревностнее и бесстрашнее искать истину. Его ирония выполняла ту разрушительно черновую работу, без которой не может родиться человеческая личность.

Сократ обладал мощным даром общения: он не то что никогда не уставал от человека – он никогда не насыщался им досыта. Его можно назвать гением человеческого общения. Могли ли утолить эту жажду деревья?

Одна из самых высоких и торжественных минут в истории человеческого духа – последняя беседа Сократа: этот удивительный диалог, в котором обреченный на казнь мудрец, улыбаясь, убеждает, что человек бессмертен, а его более молодые собеседники выставляют новые и новые доводы, пытаясь опровергнуть учителя, доказать ему, что его (бесстрашие и надежды покоятся на сомнительных основаниях! И может быть, самое поразительное – доброжелательность, даже удовольствие, с которыми Сократ за час до казни выслушивает возражения, кажущиеся нам жестокими: ведь они могли уменьшить его убежденность и мужество. И вот эти-то «бесчеловечные» возражения и радуют особенно Сократа: он видит, что сумел воспитать людей, для которых истина выше сострадания. А истина не может быть жестокой – он давно это понял, – она целебна. Жестоким может быть только заблуждение.

И он, выслушав различные доводы, подвергавшие сомнению его почти веселое бесстрашие, не спеша, будто бы в запасе у него не минуты, а десятилетия, разбивает их возвышенно-логически, с улыбкой мудреца… Но об этом надо читать у Платона – пересказывать и кощунственно и бессмысленно. Будете читать сами, остановитесь, пожалуйста, на минуту, когда суровую, осязаемо-плотную ткань беседы освежает ручеек смеха. Да, смеха. Смех этот убеждает в бессмертии человека даже больше, чем доказательства Сократа.

«Познай себя» – было начертано через две тысячи лет на потолке библиотеки великого философа Мишеля Монтеня, в числе его любимых изречений. В этой библиотеке Монтень написал «Опыты». В «Опытах» он часто говорит о философском образе жизни.

Что это – философский образ жизни? Чтобы лучше понять, обратимся к нашим дням.

Я расскажу сейчас о парке. Никто не верил, что можно этот парк построить на высоте две тысячи сто метров над уровнем моря, в горах Армении. Пессимисты утверждали, что изменчиво-мимолетна «полоса тепла», не успеют распуститься, расцвести растения, без которых парку не обрести красоты и разнообразия. А если успеют, говорили оптимисты, то стоит ли затрачивать колоссальные усилия в борьбе с болотами и вулканическими камнями, чтобы создать на этой высоте нечто живущее явственно два с половиной – три месяца в году, а остальное время остающееся «вещью в себе», требующей от окружающих самых активных действий по поддержанию запасов жизни. Стоит ли, говорили они, зажигать звезду, если хорошо известно, что она погаснет, не успев вспыхнуть…

А создать парк было важно: от этого зависело, быть или не быть маленькому селению Джермук с целебной минеральной водой большим курортом. Нужен был парк, стягивающий к себе весь город.

И нашелся человек, который парк этот создал. Старый лесник Кирилл Сергеевич Дрепало. Познакомившись с ним, я про себя назвал его: Старик-Завтра-Послезавтра, потому что он повторял непрестанно в разговоре «завтра-послезавтра». Например: «завтра будут у нас розы, послезавтра – рассада». Или: «завтра у нас пустырь за родником, послезавтра – тут георгины». Не мог он жить, не думая о том, что будет делать в парке завтра-послезавтра.

Раньше, до парка, Дрепало выращивал лес в высокогорных районах Армении. Вместе с елью, сосной, березой он поднимался все выше и достиг тысячи шестисот метров над уровнем моря. А потом создал и этот парк.

То, казалось бы, невозможное, что он совершил, состояло, в сущности, из обыкновенных возможностей: он ложился за полночь и поднимался в шесть, писал во все питомники страны, собирал семена и черенки, построил у себя опытную оранжерею, а раньше, до черенков и оранжереи, когда однажды механизмы вышли из строя, «ворочал камни, как рассказывали, и усмирял топь собственными руками». Он доставлял с высокогорных пастбищ хорошо унавоженную землю и добывал редкие семена неприхотливых гладиолусов.

Я был в Джермуке весной, когда парк оттаивал, и видел Кирилла Сергеевича Дрепало ежедневно за делом. Вот он распаковывает ящик с рассадой, вот, после нежданной вьюги, погружает руки в оживающую землю. «Завтра-послезавтра… завтра-послезавтра…»

Решая: быть парку! – Старик-Завтра-Послезавтра ответил на философский вопрос о смысле жизни, о высших целях человеческого существования. Да, стоит зажигать звезду, потому что, погаснув, она возгорится снова, опять.

Он не писал книг и не вел бесед о добре и красоте, но он был истинным философом.

Что же это – философский образ жизни?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю