355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Богат » Ахилл и черепаха » Текст книги (страница 12)
Ахилл и черепаха
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 05:58

Текст книги "Ахилл и черепаха"


Автор книги: Евгений Богат



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 23 страниц)

И в тот же миг он увидел перед собой чуткие и нежные плечи Тао – плечи женщины, которая готова заплакать, и понял, что с этой минуты должен надолго забыть о мальчике и окутывать ее по-мужски ненавязчиво и умно оберегающим теплом.

– Ты начала рассказывать о Кло, и нам помешали, но я помню отчетливо, на чем ты остановилась. Она умела беседовать с животными и деревьями, повелевала дождями, лечила детей…

Девушка молчала, и он положил ладони ей на плечи:

– Переливаю в тебя, Тао, мое бесстрашие.

Ноан с силой сжимал ее плечи, пока не стало ей больно, и она не откинула его рук в резком полуобороте и не улыбнулась ему.

– Я расскажу тебе дальше историю Кло. Она, – уже без улыбки, – печальна, Ноан. Да, Кло была доброй волшебницей. Но и женщиной тоже. Она полюбила и родила. Бедная Кло родила мальчика-урода и поняла это сама до изумруда. Она умолила епископа не трогать ее сына пять лет, пока с помощью добрых чар не избавит его от уродства. И она поклялась, что если не вылечит мальчика, то позволит епископу надеть на него маску. Говорят, она отдала сына, чтобы его не видели, на самую тихую, малолюдную улицу полуслепой старухе и окутала могуществом добрых чар. Но они оказались бессильны. Тогда… – Тао перевела дыхание, – тогда, Ноан, она обратила его в камень и сошла с ума.

– Может быть, – улыбнулся Ноан, – этот камень и разорвал в расщелине мой плащ. Он был действительно уродлив и на редкость остер.

– Не кощунствуй! – с силой, которой он не ожидал от нее сейчас, закричала Тао.

Она стояла перед ним откинув голову, неподвижно, но лицом, руками, сердцем отталкивала его навсегда. И первый раз он ощутил, что их разделяет бездна – тысяча двести лет. И понял еще, что если она или он, оступившись, в эту бездну упадут, то уже никогда больше, даже через сто веков, не повторится чудо. С мощью мужской тоски и надежды, над столетиями, реальными, как камни мостовой, он вытянул умоляюще руки, успел удержать ее и удержался сам. Когда бездна закрылась, они почувствовали, что им уже нечего бояться в жизни.

В кухню ее дома, с сумрачной медью на стенах и живым теплом еще не остывшего очага, он вошел с ощущением непредвиденным и радостным: обычно по возвращении в мир детства кажется, что вещи, окружающие тебя, странно уменьшились, его же изумляли: этот торжественно-пиршественный стол, обилие посуды, отражавшей и день за окнами, и последние судороги догоравших поленьев, отчего помещение походило на обширную – из «Тысячи и одной ночи», что ли? – пещеру, выложенную темным, самосветящимся золотом… А очаг с исполинским – он чуть было не подумал: космически мощным нутром – алтарь кухни, ее вечно рождающее, созидательное начало! У этого очага он уселся удобно, надолго и не помогал ей, когда она разрыхляла кочергой пепельный, помертвевший жар.

Тао помедлила, пока он не уснул, и, уже не боясь ему помешать, пошла за поленьями, в тихом забытьи подкладывала их, оживляла огонь, освещавший кухню все явственней по мере того, как угасал за окнами день. Она достала хлеб и вино, нарезала, волнуясь от старания не раскрошить, мягкий овечий сыр, а мясо не стала разогревать, чтобы Ноана не разбудили потрескивания жира и раздражающий ноздри запах. Потом, украсив стол едой, сидела долго у очага…

Когда Ноан очнулся, показалось ему, что с четырех сторон заходят четыре сумрачных солнца: темная медь тысячелетней посуды уже успела вобрать в себя огонь очага, тяжело отражала его игру и играла сама, перебрасываясь от стены к стене отсветами, как мячами. Потом в атом удивительном, может быть, самом фантастическом из тех, что ему когда-либо открывались, четырехзакатном мире он увидел освещенное солнцами лицо Тао.

– Я не подогревала мясо, чтобы тебя не разбудить, – стала она объяснять с неспешной обстоятельностью, – но если ты не любишь холодное…

– Именно холодное я и люблю, – успокоил он ее.

За столом, пустынным и торжественным, созданным для долгих и шумных пиров, они молча ели и пили из больших кубков. Потом он разломил яблоко, то, которое им подарила сумасшедшая Кло у ратуши, и отошел к окну, а Тао села у очага.

Ноан видел горы, освещенные с тыла опускавшимся солнцем и оттого окруженные постепенно исчезающим нимбом. Вечер резко выявлял незавершенность их очертаний, и она радостно возбуждала его, как вызов, как копье, зазвеневшее о щит…

– Что с тобой?

Ноан уловил в голосе Тао обиду и подумал: в детстве он доставал для нее яблоки с самых высоких ветвей – чем выше росло, тем лучше. Если бы можно было не с дерева детства, а с дерева жизни бережно кинуть ей в подставленные ладони… Что?! Летающие города? Рассказать ей сейчас о том, что там, за горами, уже оседлали силы антигравитации и он стал потому космическим архитектором, что не хочет строить летающих городов? Он чересчур старомоден для этого, может быть, оттого, что родился на улице Малых Шагов… Хорошо, что Галактика богата шарами, во много раз более тяжелыми, чем наш, на которых не действуют земные антигравитационные устройства, и поневоле надо строить то, что не летает!

Да, дерево жизни. Можно ли, как яблоко, опустить ей в ладони летающий город?

Он обернулся, ее широкоскулое, тяжеловатое лицо показалось ему женственно юным и мудрым. И он сообразил, что и это яблоко может быть осязаемо понятным, обаятельно округлым, как подлинное яблоко с дерева детства. Улыбнулся от радости открытия.

– Рассказать тебе об антимирах?

– Да! – с милой готовностью отозвалась она, нимало не удивившись диковинному названию.

– Ну слушай, – начал он. – Восемьсот лет назад жил там («У нас? У них?» – мелькнуло) волшебник Теодор Амадей Гофман, он создал забавного человека по имени Циннобер и описал подробно занятную и печальную историю его жизни. В раннем детстве одна фея, пожалев Циннобера за маленький рост и хилое тельце, наделила его поразительным качеством. Он стал единственным обладателем того хорошего, красивого, доброго, что рождалось или делалось вокруг. Если кто-нибудь талантливо играл, окружающим казалось, что исполнял пьесу не музыкант, а маленький гениальный Циннобер. И когда в комнате говорились разными людьми умные вещи, то и они воспринимались как речи мудрого маленького Циннобера. Хотя почему же маленького? Сильного, рослого, с царственной осанкой! И вот настала пора, когда мир начал видеть в Циннобере самого образованного, одаренного и очаровательного человека. И он сам первый жестоко издевался над теми, чей ум, талант, красота чудодейственным образом несправедливо его украшали. А дар, которым фея наделила Циннобера, ничуть не убывал. Даже оброненная кем-нибудь мимоходом острота воспринималась тут же как меткая шутка находчивого Циннобера.

Чутко уловив тон его рассказа, обращенного как бы не к женщине, а к девочке, она с лукавством ребенка поощрила подробное и наивное повествование:

– Это было в жизни? Ты сам читал?

– Было… – задумался он. – Я отыскал эту занимательную историю в старинных книгах. Но мира, который в ней описан, там (рукой – за горы!) уже нет. Родился иной мир, и в нем все наоборот. Если я хорошо играю на музыкальном инструменте, думают, что играешь ты. И если я совершил что-либо большое, удивительное, окружающим кажется, что это твоя заслуга. Вот я сейчас тебе рассказал то, что узнал из редкого манускрипта, а там бы решили, что тебе удалось отыскать и открыть мне его содержание.

– Но я бы, наверное, возражала? – нахмурилась она.

– Ну конечно же! – улыбнулся Ноан. – Ты обратилась бы к действительно доброй, чудодейственной силе, и она отослала бы эти дары, но только не ко мне, а к кому-то третьему, и были бы они чуть больше, потому что в них осталась бы и частица твоего сердца. А от третьего они могли бы вернуться и ко мне, но уже настолько более яркими, что, быть может, я и не узнал бы их. В мире, нет, в антимире, о котором я сейчас тебе рассказываю, лучи жизни все время переплетаются, обмениваясь богатством и разнообразием. Циннобер Гофмана – жалкий бедняк рядом с самыми бесталанными из них…

– Зачем же вернулся ты из антимира в мир? – пожелала узнать уже не девочка, а женщина.

– Зачем?! – Он посмотрел опять в окно на уже чернеющие горы.

Сейчас, когда закатилось солнце, но небо еще сохраняло ясную вечернюю синеву, они были таинственно объемны: казалась почти осязаемой незавершенность, открытость их форм. Последний раз Ноан видел их ребенком, тоже вечером, потом ночью, они чернели, укрупненные большим ясным небом, и запомнилась явственно именно эта ранящая душу незавершенность, запомнилась и жила в нем, уже не мальчике, а мужчине, рядом с видением космически мощного и разнообразного города, который он хотел построить на земле. И когда они соединились – воспоминания мальчика и видение зодчего, – он собрался в дорогу, из антимира в мир, через эти самые пока не завершенные горы. «Зачем же вернулся ты?..»

– Зачем? Мне хотелось бы не рассказывать, а показывать тебе это… – Он чуть усмехнулся про себя, подумав мельком, что началось бы в городе теперь, накануне торжества Великого Возвращения, если бы он сейчас, сию минуту… Но нет, нужно особое состояние духа, особое биение сердца.

– Как на тех уютных камнях? – уточнила она.

– Да, как утром, когда я в тебе узнал…

– Ноан! Мы сейчас на улице Мягкой Кожи. Я тут родилась и выросла и никогда в детстве не бывала на улице Малых Шагов. Она далеко, почти в горах. Ты утром ошибся, Ноан…

– Мягкая Кожа? Мягкая Кожа? – повторял он с детской растерянностью незнакомое название.

– Да. Живут на нашей улице ремесленники. Они уже много поколений плетут для них телячьи маски. Ты огорчен?

Тогда он улыбнулся над собственной растерянностью и серьезностью:

– Разве дело в названии улицы? Важно, что я тебя узнал. («Ошибиться улицей, – подумал про себя, – не беда, трагично, когда ошибаешься мирами…»)

Они долго молчали: медь посуды отражала убывающий жар очага; на окна тяжело наваливалась ночь.

Ноан не уловил минуты, когда ночь расплавилась. Посмотрев в сумрачно покрасневшее окно, он увидел стебли огня, танец искр, наплывающие в отсветах лица людей.

– Уже идут к ратуше… – пояснила Тао.

С углубленным радостью новизны любопытством рассматривал он рождавшиеся в ночи диковинные формы. Вот понесли большую, размером чуть ли не в маленький космический корабль, колбасу. Булка, похожая на допотопную атомную лодку. Кубок – огня факелов недоставало, чтобы осветить его доверху, и был он, конечно, не настолько высок, чтобы зачерпнуть созвездия на небе, поэтому ярко серебрился дном и постепенно угасал, размываясь в ночи… Несли шкатулки, в которых, казалось, могли бы уместиться целые королевства, чьи уютные изображения тускнеют в истлевающих манускриптах. Там и сям огонь высвечивал животных, вытканных серебром и золотом: единорогов, кентавров, сов с женскими головами, исступленно ощерившихся быков и пантер, пантер, пантер с крыльями, чаще опущенными, реже распластанными…

А над разнообразием и неоглядностью этих диковин, поверх тяжелых, как походные костры, факелов громоздились тысячелетние дома, чутко улавливая огонь, убегала, играючи, черепица. Город выступал, отступал, тяжелел, утрачивал вес, танцевал, каменел. И Ноан ощутил: совершилось то, что было одним из самых высоких чудес в жизни, – он уже видел город не извне, не из окна, город стал собственностью его души, он всматривался в него, как в себя.

«Может быть, и надо было тайно сохранить его на дне исполинской чаши гор, как сохраняют в подвале редкое вино».

Ноан охмелел на минуту, стоя рядом с, Тао у окна, которое набухало теплом факелов.

– Пора… – тихо напомнила она о позднем часе. – У ратуши уже, наверное, полным-полно, ты можешь ничего не увидеть…

– Да, – улыбнулся он ей, – да.

Тао ушла, вернулась с плащом. Он потянулся к нему, но она отвела руку и объяснила строго:

– Я бы не стала тебе говорить, но это, по-моему, единственное, чего ты боишься. Мой брат был гинги

– Дай! – резко ответил он ей и, когда она уступила, накинул на плечи, тщательно расправил складки и четко отметил: – Хорош!

Они вышли на улицу.

Тетрадь третья. Битва четырех пантер

Извилистая и узкая, как русло горной реки, улица текла факелами, колбасами, булками, бочонками, разнообразием похожих на бочонки или иссохших, нормально высоких или карликовых человеческих тел, и течение это показалось Ноану теперь, когда он физически с ним соприкоснулся, странно, неестественно замедленным. Но особенно удивляла тишина. Толпа не пела, не смеялась, не говорила – она текла в торжественном безмолвии, одетая в латы великой серьезности. И эта серьезность, начисто не вязавшаяся ни с живописно шутовской одеждой, ни с театральными эмблемами цехов, ни с танцем огня, вызывала отчетливое ощущение не яви. У окна в кухне Тао он видел и переживал реальность. Тут же, на улице, вошел в сон. Ему захотелось себя ударить. И в ту же минуту кто-то остро шибанул его в бок. Маленький человечек в дурацком колпаке расталкивал толпу высоко поднятыми локтями, настиг бочковато тяжелого бюргера, несшего с достоинством большую копилку, и, опрокинув его на камни мостовой поразительно точным ударом головы в живот, отчего колпак сжался наподобие гармошки, начал усердно топтать. Те, кто был вокруг, молча расступились, отодвинули в сторону тяжелую копилку, дабы она не мешала человечку наносить частые и сильные удары обутыми в остро загнутые туфли ногами.

Ноан импульсивно резко подался туда, сжав кулаки, но Тао его удержала:

– Успокойся! Сегодня ночью в городе разрешены шутки и вольности.

– Шутки? – опешил Ноан.

– Ну да, – улыбнулась она печально. – Люди отдыхают от трудов и забот.

– Не хотел бы я, однако, стать жертвой подобной шутки, даже ради отдохновения этой почтенной публики.

– Доберемся переулками. Там сейчас ни души, – потянула она его за руку.

Едва выйдя к ратуше, Ноан отметил, что, несмотря на обильно и медленно текущие с разных концов города толпы, тут царит совершенно определенный, видимо раз навсегда – установленный, порядок. Там, где утром были раскиданы столики кондитерской, у низких домов, напротив ратуши, вогнуто, полукружьем устанавливались цехи: булки, копилки, колбасы, шкатулки, пирожные парили над толпой, собирая вокруг мастеров и подмастерьев.

У самой ратуши, в ее исполинской тени, высился покрытый сумрачно-багровой тканью помост («Для епископа и высокопоставленных лиц», – быстро объясняла Тао); рядом, там где тень была особенно густа, стоял одетый в черное второй помост, пониже («Для магов»); и, наконец, тянулось вдоль ратуши выложенное обыкновенным низким камнем возвышение («Для алхимиков, астрологов, архивариусов и летописцев…»). Тао и Ноану пофартило: они угодили сюда.

Позади них, когда стояли они, озираясь в раструбе выбегающего к ратуше переулка, выросла как из-под земли высокая, облаченная в пергаментно-желтую, похрустывающую мантию фигура.

– Добрый вечер, господин Таам! – воскликнула Тао.

Человек доброжелательно наклонил узкий, заостренный нос и, заметив легкую растерянность молодых людей, покровительственно подхватил их под руки, быстро повел к возвышению, поставил рядом с собой. «Великий Архивариус и Летописец, – успела шепнуть Ноану Тао. – Мой дед одевал в кожу его рукописи, и он до сих пор не может нахвалиться этой работой».

– Да, да, милая Тао, – важно заговорил Великий Архивариус, еще ниже наклонив нос, точно эта наиболее выдающаяся часть лица и была отяжелена мыслями, которые он собирался высказать, – теперешние переплеты – детская забава в сопоставлении с работой почтенного вашего деда. Искусно тисненная кожа сама сообщала величие событию, память о котором она сохраняла для потомства. Но тише!.. Появились епископ, почтеннейшие из бюргеров и маги…

Тишина у ратуши стала еще более осязаемой и весомой с той минуты, когда на высокий, сумрачно-багровый помост поднялись бессмертный епископ и богатые бюргеры, – особенно выдавалась массивная фигура именитого Кварка, – а на соседний, черный, пониже – три мага, тоже в черных, но расшитых золотом облачениях.

Маги запрокинули лица, уставились сосредоточенно в небо. Над городом шевелились укрупненные чашей гор, как телескопом, созвездия. Маги одновременно в четком поклоне опустили головы, епископ замедленно поднял руку. Ноан ожидал, что ночь из факельно-дымной станет зеленой, нахлынет, затопит морская вода, но кольца на руке епископа сейчас не было; тусклая даже в отсветах огня, она повелительно вызывала что-то: сюда, сюда!..

Из-за массивного, похожего на скалу, высившегося в изголовье площади дома Кварка, как из-за кулис, медлительно, с явственно ощутимой даже издали тяжеловесностью выплывали фигуры, одетые, точнее задрапированные в ткани, разноцветные с ударом в черное: густо-багровые, темно-сизые, перезрело-лиловые, сумрачно тяжелеющие золотом, полуночно-синие…

Епископ опустил не без изящества сухую, тусклую руку – там и сям заблестели лезвия кос; фигуры, покачиваясь мерно, задвигались, закружились, наплывая; и Ноан узнал в них старух, которые утром у кондитерской жестоко рушили серебряными лопатками феодальные замки из теста и крема, насыщаясь до отвала зубцами стен, деталями подъемных мостов, стенами башен. Сейчас, хорошо освещенные факелами, они танцевали напротив епископской трибуны: обнимались, отталкивались, кружились, соприкасаясь остриями кос, разбегались в разные стороны, усердствовали, стараясь заслужить высочайшее одобрение.

– Пляска смерти… – шепнула Тао Ноану.

Одна из старух, поднявшись с усилием на высокий помост, поцеловала епископа в губы. Это резко воодушевило остальных – они рассыпались, побежали к безмолвствующей под величавыми эмблемами цехов толпе, заключали в объятия мастеров и подмастерьев.

– Сегодня ночь Великого Равенства, – шепотом поясняла Тао. – И бессмертный епископ, и последний из подмастерьев подвластны…

В эту минуту подбежала старуха и к их возвышению, остановилась, отдыхая, делая вид, что рассматривает алхимиков, астрологов, архивариусов и летописцев в поисках избранника. У нее явно уже не было сил, чтобы подняться сюда, и старомодно изящный Таам нагнулся, рыцарски почтительно подал ей руку. Ноана удивили ее черно-белые, густые, казавшиеся сочными усы. «Взбитые сливки! – догадался он. – Да это же она, в ночном чепце, черпала из бездонной тарелки…»

Старуха хотела обнять Таама, но губы Великого Архивариуса были надежно защищены носом. Она лениво обхватила руками голову тщедушного человечка – писаря, судя по изображениям гусиного пера на обшлагах рукавов, и сочно поцеловала его, оставив не только на губах и щеках, но даже на лбу и почему-то на кончиках ушей остатки любимого лакомства. Писарь несколько раз быстро облизнул губы тонким язычком, попробовал даже дотянуться до щек и, не поблагодарив старуху за избрание, отвернулся. Лицо его выражало тоску. Таам, учтиво улыбаясь, помог женщине сойти с возвышения, и она, собравшись с силами, побежала к остальным. Разноцветные с ударом в черное фигуры растворились в раструбах нескольких переулков, канули в каменные щели, как в бездонные люки вечности.

– Гм… – покачал носом Таам. – Если верить летописям, то в ночь Третьего Великого Возвращения это выглядело торжественнее и даже, пожалуй, веселее. Тогда в городе еще не умерла музыка… – Он быстро закусил губу и огляделся, как человек, ляпнувший лишнее. Машинально посмотрел вокруг себя и Ноан. Его опять поразило тоскливейшее выражение лица писаря: была в нем мука, абсолютная и безысходная, ставшая для души обыденным состоянием, как для носа, чувствительного к холоду, – неизбывный острый насморк. Даже застывшие хлопья сливок, до которых не дотянулся тонкий язычок, ничуть не казались забавными.

Но вот на середину площади выбежал быстроногий карлик Пак. Он начал танцевать, показывая восемь, десять, двенадцать ног, играя руками и украшенной шутовским колпаком головой. Он танцевал, не чувствуя собственного веса, без малейших видимых усилий. Его маленькое тело ликовало.

Он в последний раз высоко подпрыгнул, задрав вверх подбородок, раскинув, как для полета, руки, играя бесчисленными ногами, казалось, задержался в воздухе секундой дольше, чем позволяет неотвратимость земного тяготения, и рухнул, упал на колени. Потом медленно-медленно, точно испытывая терпение окружающих, поднялся, постоял в задумчивости и стал раскачиваться наподобие перевернутого маятника, усиливая и усиливая размах колебаний. Это было чудом ловкости: казалось, голова Пака вот-вот коснется мостовой. Но маятник, отсчитав отмеренные судьбой минуты, замер – завод кончился, и Пак уже в новом ритме и рисунке танца тяжело задвигался, еле волоча две тонюсенькие ножки. Он с тоской озирался вокруг, тащился лениво, будто засыпая на ходу, и, очнувшись, начал посылать епископу и толпе воздушные поцелуи. Порой он задерживал дольше, чем надо, пальцы на губах, судорожно съеживаясь, как человек, которого на людях тошнит. «Пародирует старух!»– радостно догадался Ноан.

Карлик шел, отяжелев настолько натурально, будто тащил на спине глыбу ратуши, и через несколько шагов затрясся, уткнувшись лицом в подставленные ладони; его рвало шоколадно-бисквитной романско-готической архитектурой, обилием съеденных утром феодальных замков. Он забавно корчился, исходя пудами теста и крема.

И Ноан, ощутив восторг освобождения, расхохотался. Это было веселье, которое возносит, как волна, опьяняет и молодит. Его подняло над безмолвной толпой, сумрачно-багровым возвышением епископа, над ратушей, над городом; он хохотал, как никогда в жизни.

– Ноан, Ноан! – услышал он, наконец, голос Тао и, еще хохоча, увидел ее растерянное лицо – Очнись!

Пак уже не танцевал.

Карлик несся к епископской трибуне, откуда повелительным мановением руки торопил его, легкого и быстрого как стрела, самый богатый человек в городе – Кварк. Но хотя в эту минуту, казалось бы, ничего не показывали толпе, она сосредоточенно что-то рассматривала. Ее немое, но тем не менее весьма напряженное любопытство было явно устремлено на нечто новое и странное. Ноан начал было осматриваться, но тотчас же понял, что это новое и странное – он сам. Вернее, его сапоги. Двое юных подмастерьев, нагнув факелы, ярко освещали их, чтобы толпе удобнее было рассматривать. Ногам Ноана становилось все жарче. Он уже собирался попросить молодых людей чуть отодвинуть огонь, как их ловко растолкал быстро подбежавший Пак.

– Рыцарь! – обратился он к Ноану с торжественно-комичным поклоном. – Достопочтимый Кварк покупает у тебя эти сапоги за сто золотых.

«Сто золотых!» – ахнули алхимики, астрономы, архивариусы, летописцы, и даже Великий Таам важно наклонил нос.

– Но зачем они ему? – удивился Ноан.

– Как зачем?! – по-детски обаятельно опешил Пак. – Он хочет тоже смеяться.

– Он хочет тоже смеяться! – повторил в восторге Ноан и, не в силах удержать хохота, опять затрясся, загрохотал, ощущая сквозь кожу сапог ширящееся тепло факелов.

– Ноан! – умоляюще сжала Тао его руку.

Пак ждал.

– Что передать почтенному Кварку?

– Ста золотых мало, – ответил, утихнув, Ноан.

– Что ж, – одобрил его решение Таам, – если верить летописям, явление, именуемое хохотом, в последний раз наблюдалось в городе в начале Третьего Великого Возвращения, лет триста назад, и поскольку сапоги с тупыми мысами, видимо, обладают чудодейственной силой…

Ему не удалось договорить. «Канатоходцы! Жонглеры!»– закричали в толпе, и люди, с усилием отрываясь от сапог Ноана, начали задирать головы.

То, что увидела Тао наверху, заставило ее забыть о канатоходцах. Не закрывая полуночного неба, опускаясь и поднимаясь, над площадью висел будто бы сотканный из серебряных нитей купол. По нему перебегали разноцветные пятна. Послышалось тихое пение английского рожка.

Тао заглянула в лицо Ноану: он улыбнулся, щурясь на факелы, пылавшие по-прежнему у самых его ног, как улыбаются после наикрепчайшего, восстанавливающего силы сна.

Тао посмотрела вверх и вокруг. Неужели она одна видит этот купол, обозначавшийся резче и резче? Толпа сосредоточенно, как минуту назад сапоги Ноана, рассматривала первого канатоходца. С высоты ратуши, раскинув руки с горящими факелами, он начал медленно соскальзывать по канату.

– Ноан! – легким ударом пальцев по подбородку Тао подняла его голову.

Канат был почти неразличим. Казалось, человек с факелами наклонно падает – фантастически медленно. Полет от башни ратуши до черепицы кондитерской занял, конечно, не более нескольких секунд, но нереальность зрелища растянула их в томительные минуты. Второй канатоходец соскальзывал, жонглируя тремя факелами. Третий появился наверху с четырьмя. Он стал соскальзывать, поразительно быстро играя огнем, но не достиг и середины пути, когда ноги его утратили упругость и легкость – канат начал обвисать, подобно жалкой веревке для сушки белья: не выдержало, поплыло ввинченное, наверное, тысячелетие назад в стену башни кольцо.

Тао ахнула в ужасе и тут же заметила: бутоны соцветий над ее головой обозначились резче, отчетливее засеребрились нити купола, он опускался ниже и ниже; и, когда выпало кольцо и обвалился канат, жонглер не упал, а съехал на землю, как съезжают дети на собственных ягодицах с ледяной горки. При этом, разумеется, он не играл факелами, а напряженно держал их на отлете – по два в руке. А коснувшись подошвами мостовой, растерянно их уронил.

Было тихо. На камнях догорали, потрескивая, четыре огня. Никто даже не ахнул. «Неужели в этом городе начисто утрачен дар удивления?» – подумал Ноан. В ту же минуту к нему подбежал быстроногий Пак.

– Кварк согласен заплатить за сапоги тысячу золотых!

Ноан молчал, думал. Видя днем мир через разноцветные стекла, нельзя не жить в ожидании чуда. И вот оно совершается. Действительность, отделенная от них более чем тысячелетием, посылает отблеск человеческого могущества. Отблеск, обладающий реальной силой, не давшей сию минуту жонглеру разбиться. И что же? Тихо-тихо. Догорают факелы…

– Тысячу золотых, – повторил Пак с милой ужимкой. И объяснил, извиняясь перед рыцарем за назойливость: – Хочет смеяться…

– Мало тысячи, – ответил в задумчивости Ноан. – И десяти тысяч мало…

Пак, поклонившись, упорхнул к епископской трибуне.

– Ну, – учащенно поклевывая носом, объявил, ни к кому в отдельности не обращаясь, Таам. – Сейчас, сейчас… – И добавил, нервно шевеля пальцами, тоже узкими и заостренными: – Четыреста лет назад нервы были, несомненно, покрепче, но и тогда, если верить летописям, две молодые женщины и юный подмастерье лежали после этого в обмороке. Ну, – поклевывал он носом. – Ну…

Очнувшись от задумчивости, Ноан наклонился к Тао:

– Посмотри на Великого Архивариуса. Что с ним?

– Таам – самый нервный человек в нашем городе, – ответила она шепотом. – Рассказывают, что однажды он побледнел при виде рисунка, изображающего сожжение еретика… И я понимаю, что сейчас ему не хочется оставаться. А уйти мешает чувство долга: ведь он не только Великий Архивариус, но и Великий Летописец и обязан описать это для потомства.

– Что это? – улыбнулся Ноан. – Ты рассказывай мне понятно и подробно, как ребенку, как тебе я рассказывал о маленьком Циннобере.

– Что ты! – резко нахмурилась Тао. – Рассказать подробно и понятно! Это бывает раз в четыреста лет. Ни я, ни Таам, ни Пак – никто не видел раньше ничего подобного. Мы только читали об этом в манускриптах. Видел лишь бессмертный епископ: три раза. Сейчас начнется состязание Великих Магов. Битва… четырех… пантер.

– Битва четырех пантер? – опешил Ноан. И, осмыслив сообщение Тао, удивился уже явственно, поднял руку к колесу на башне ратуши. – Но пантеры-то символические. Из металла или камня. Не живые, дикие кошки!

– В том-то и дело, – таинственно посвящала его Тао в важнейшие подробности Торжества, – что живые Великие Маги перевоплощаются в живых пантер, и они…

– Да… – Ноан понимающе посмотрел на Таама.

Нос самого нервного человека в городе удлинялся и съеживался; казалось, это узкая и острая деталь лица насыщена электричеством и ритмически разряжает его в окружающую атмосферу.

– Но послушай, – забыв перейти на шепот, оживленно, как ребенок, которому задали увлекательную задачу, обратился Ноан к Тао, – ведь Великих Мага три, а в битве участвуют четыре пантеры…

– О! Рыцарь запамятовал о самом существенном, – успел за Тао ответить Таам, которому, видимо, легче было теперь говорить, чем молчать. – Четвертой пантерой можете быть вы.

– Я?! – отпрянул Ноан.

– Любой из мужчин, участвующих в торжестве Великого Возвращения. Вы. Он, – указал носом на писаря с тоскливейшим выражением лица. – Почтенный Кварк… Но, понятно, при само собой разумеющемся условии…

Ноан растерянно, еще ничего не понимая, посмотрел на Таама, писаря, Кварка, массивно покоившегося на трибуне, и увидел, как бессмертный епископ во второй раз за сегодняшнюю ночь медлительно поднял сухощавую руку. И тотчас же, будто ждал этого жеста четыреста лет, сорвался с места, чуть не опрокинув наземь Таама, писарь, быстрее легконогого Пака побежал к епископу. Тусклая рука поднималась, и бежали, бежали, повинуясь ей, второй… пятый… восьмой…

– Сейчас, – объяснял Ноану Таам, – епископ выберет самого достойного. Тот может, если, разумеется, ему удастся перевоплощение, стать Третьим, Вторым или даже Первым Магом: в зависимости от исхода битвы. Я думаю, – тараторил он, пьянея от волнения, – что Четвертая пантера – величайшее из изобретений епископа – символ обновления и демократии. Посудите: он, вы, последний подмастерье… Хотя при торжествах Первого, Второго и Третьего Возвращения, если верить летописям, искусные маги новичкам раскроили лапами черепа в самом начале битв. Но сейчас, – он таинственно понизил голос, защекотав кончиком носа Ноана за ухом, – упорно поговаривают о том, что ослабли чары и силы Второго Великого из-за увлечения куклами-автоматами. Лично мне не хочется, чтобы ему в образе пантеры раскроили череп. Его последние механизмы, которые сами играют в кости… О! Посмотрите! Избранником оказался наш писарь.

Ноан уже увидел: тусклая рука, помедлив, торжественно застыла в воздухе, возвещая о высочайшем выборе, – бессмертный епископ как бы осязал на расстоянии окончательно окаменевшее лицо писаря. Остальные семеро, тоже хотевшие испытать себя в битве, удалились покорно.

– Ну, ну… – Из носа Таама уже сыпались искры. – Первый Великий покидает возвышение…

Высокая, на редкость четкая даже в мягком черно-бархатном облачении фигура. Первого Великого Мага – издали она казалась выточенной из мореного дуба дивной тысячелетней фактуры – важно, то и дело замедляя шаг, передвигалась по большим, тоже удивительно четким камням; можно было подумать, что ее передвигает в мудрой неспешности рука шахматиста, еще не окончательно обдумавшего ход. Маг остановился, наклонил голову: видимо, он нашел тот магический камень, который обеспечивал успех чародейства.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю