Текст книги "Трудный год на полуострове Ханко"
Автор книги: Евгений Войскунский
Жанры:
Военная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 10 страниц)
– А этой ночью били по «Хвосту», порастрепали там фиников, – продолжает Сидлер.
Но об этом я и сам знал.
Наконец-то я поймал неуловимого лейтенанта Васильева. Начинало темнеть, а это означало наступление его рабочего времени, и Васильев куда-то торопился, так что беседа наша была короткой.
Хорсенский Тотлебен происходил из Калининской области, учился в ленинградском строительном техникуме, потом окончил военно-инженерное училище, участвовал в финской войне. В десантный отряд Николай Григорьевич Васильев прибыл в августе – в самый разгар боев за острова западного фланга. С тех пор он ведет исключительно ночной образ жизни. Подобрав команду бойцов, сведущих в минном и строительном деле, Васильев занимается укреплением островов.
Начинали с тех, которые ближе к противнику, – с Эльмхольма, Фуруэна, Гунхольма, нескольких безымянных. На Хорсене рубили деревья, вязали плоты, гнали их ночью к островкам переднего края. На открытых местах финны освещали плотовщиков ракетами, обрушивали минометно-пулеметный огонь. Храбрецы плотовщики – Недоложко, Буянов и другие – не теряли голову под огнем, ухитрялись быстро проскакивать открытую зону. Из доставленных бревен делали накаты для дзотов и капониров. Под носом у противника – на Фуруэне, на северном мысе Эльмхольма – сооружали дзоты и ставили рогатки проволочных заграждений, минировали берега. Каждый удар топора, каждая искра, высеченная из камня перетаскиваемой рогаткой, вызывали обстрел. Васильев и его люди – Погорелов, Ставцев, Сачава, Цимбаленко и другие – пережидали огонь, укрывшись кто где – за камнем, в расселине скалы, – и упрямо продолжали работать. А однажды случайно взорвалась своя мина – что тут началось!
«Ползуны по скалам» – так прозвали людей Васильева. Островные гарнизоны, конечно, помогали им строить. Прежде всего – огоньком. Под шум перестрелки «ползуны» быстро делали свое дело. Тот самый капонир на Эльмхольме, в котором мы недавно сидели с Кравчуном, был построен за одну ночь.
Несколько легче было работать на Кугхольме, Ленсмане и других островах, лежавших дальше от финских позиций. Васильев и его бойцы облазили десятки безымянных островков, они знали тут каждую банку, каждую отмель. Около пяти тысяч мин выставили они в шхерах.
В одну из последних ночей октября был высажен десант на финский остров Соммаре, к востоку от Гунхольма. Не стану вдаваться в причины неудачи этой операции. Гарнизон на острове оказался более сильным, чем предполагалось, и десантники, продержавшись сутки и понеся потери, отступили. Васильеву было приказано подойти к Соммаре и снять раненых, которые могли укрыться на скалах и банках близ этого острова. Всю ночь шлюпку с Васильевым и двумя гребцами качало на зыби. Финны то и дело освещали шхеры ракетами, но Васильев был начеку, ловко укрывался за скалами. Подходил к каждой банке, тихонько окликал, напряженно вслушивался – не раздастся ли в ответ стон раненого. В седьмом часу утра шлюпка возвратилась на Хорсен. Из нее выгрузили двенадцать раненых бойцов…
Я познакомился с одним из Васильевских «ползунов» – Буяновым. Он был щупленький, по-деревенски стеснительный. В одну из ночей Василий Буянов гнал плот к Эльмхольму, отталкиваясь длинным шестом от каменистого грунта. И уже дошел до середины пролива, когда плот вдруг стало сносить течением, а глубина тут была такая, что шест не доставал до дна. Со Стурхольма заметили плот и открыли огонь. Разрывы мин ложились рядом, подбрасывали плот, обдавали Буянова фонтанами воды. Никто бы не упрекнул бойца, если бы он – в такой вот обстановке – прыгнул в воду и доплыл, ныряя, до ближайшей скалы. Ну подумаешь – плот, десять бревен… Буянов не прыгнул в воду. Перебегая с одного конца плота на другой, он наконец шестом нащупал дно, с силой оттолкнулся и, уже лежа, чтобы не срезала пулеметная очередь, продолжал орудовать шестом, пока не увел плот с открытого места. Много плотов перегнал он вот так же или буксируя их шлюпкой на островки переднего края.
* * *
Десять дней находился я на островах, а когда возвратился в редакцию, все уже знали: есть приказ Ставки эвакуировать Ханко.
Что ж, балтийский Гибралтар выполнил свою задачу.
В тяжелые месяцы, когда противник рвался к Ленинграду, он сковал часть финской армии, флота и авиации. Ни один крупный корабль германского флота не прошел в Финский залив. Сильный, боеспособный и главное – не знавший отступления гарнизон был готов схватиться с врагом на новом участке фронта.
Уже дважды прорывались к Гангуту корабли эскадры Балтфлота и вывезли в Кронштадт и Ленинград часть гарнизона. Ожидались еще караваны.
Эвакуация, таким образом, уже шла. Противник, конечно, знал об этом: как ни соблюдай правила скрытности, а факта прихода кораблей не скроешь. Предвидя ситуацию, когда на Ханко и островах останутся лишь небольшие последние заслоны, которые нужно будет скрытно снять, командование базы прибегло к хитрой тактике. На многие часы и даже сутки умолкал передний край: ни выстрела, ни дымка, ни голоса. Будто вымерло все. Несколько раз финны предпринимали вылазки, прощупывали нашу оборону: может, и впрямь большевики ушли с полуострова? И тут оживали огневые точки, отбрасывали финские разведывательные и штурмовые группы. Так противника держали в неведении вплоть до того момента, когда отошли последние заслоны. Есть свидетельства, что финны более суток не решались ступить на совершенно пустынный полуостров…
А пока что Гангут жил обычной жизнью. Как обычно, финны обстреливали полуостров. Но – прав, прав был Коля Кравчун! – теперь наши артиллеристы не экономили снарядов. Артдивизионы Гранина, Брагина, Кудряшова, железнодорожные батареи Жилина, Волновского, Шпилева крепко били по Вестервику и другим финским батареям на соседнем полуострове Подваландет (по «Стенке», как говорили на Ханко), по огневым точкам за перешейком.
Заметно меньше стали экономить на питании. Снова появилось сливочное масло. Прибавилось мясных консервов. У нас в редакционной комнате теперь стоял пузатый чайник со сгущенным молоком – подходи и пей на здоровье. (Сколько раз мы вспоминали потом этот чайник в голодном блокадном Кронштадте!)
И еще одна перемена: работникам редакции, пришедшим из армейских частей, выдали флотское обмундирование. Теперь мы были краснофлотцами. Грудь обтянута тельняшкой, на ногах – широкие черные брюки и яловые ботинки с сыромятными шнурками, – здорово!
Дудин, тоже переодевшийся во флотское, с усмешечкой оглядел меня и сказал, нажимая на «о»:
– Совсем другое дело. Теперь не стыдно твоей Лиде на глаза показаться. Что призадумался, служивый? Или жаль с портянками расставаться?
Мне и вправду было немного жаль расставаться с серой шинелью, пропахшей мокрой землей и дымом, с заслуженными моими кирзачами, разбитыми о скалы.
– А знаешь, – продолжал Миша, – в Белоруссии есть город Лида.
– Знаю, – сказал я. – А что?
– Вот давай после войны поедем в город Лида.
– Давай, – сказал я. – Непременно поедем.
А сам подумал: неужели скоро мы увидим Ленинград? Гангутцев, наверно, сведут в соединение, которое вольется в Ленфронт, – такой прошел у нас слух. Но, надо полагать, уж денек-то дадут по прибытии, отпустят, чтобы повидаться с родными. Дух захватывало при мысли, что скоро, скоро я пробегу университетским двором… увижу Лиду…
Я спешил «отписаться»: к этому безмолвно взывал блокнот, набитый материалом. Помню, в тот вечер, когда была поставлена в номер моя статья о политруке Безобразове, в редакцию пришел комиссар базы Арсений Львович Расскин. Он и вообще-то часто заходил к нам в подвал. Редактор дал ему просмотреть готовые внутренние полосы. Расскин прочел статью о Безобразове и спросил: «Кто писал?» Я поднялся. Комиссар похвалил статью и сказал, что надо и впредь широко освещать опыт лучших политработников. Я вовсе не ставил себе целью обобщение опыта – просто рассказал в статье о том, что видел и слышал. Но доброе слово комиссара обрадовало меня. Тем более что сам Расскин был превосходным политработником – образованным, хорошо знающим военное дело, спокойным и очень простым, без тени той вельможной значительности, которую мне впоследствии приходилось наблюдать у иных начальников.
Я торопился «опорожнить» блокнот. И одна мысль не давала мне покоя: успеть бы съездить в 21-й батальон. И не только для того, чтобы повидать ребят, – мне хотелось о них написать. Газете не интересны Агапкин и Рзаев, землекопы, таскальщики носилок? Черта с два! Теперь я кое-что понял. Бесчисленные дзоты и капониры, подземные ангары и склады, подземный госпиталь, подземный командный пункт – вот он, главный фактор неприступности Ханко. Разве не стоит за всем этим невидимый труд землекопа? Разве смогли бы взлетать и садиться герои летчики, если бы ребята из моего батальона не засыпали под постоянным огнем воронки на поле аэродрома? И разве не нашим потом полита железнодорожная ветка под колесами Жилинских транспортеров, несущих главный калибр Гангута – грозные для врага двенадцатидюймовки?
Не безымянные землекопы сделали это! И нечего стыдиться агапкинской лопаты!
Я попросил Лукьянова отпустить меня на день в батальон – в часть майора Банаяна. Лукьянов поднял глаза от макета очередного номера:
– А с десантниками – все у тебя?
– Еще нет, но я успею, Константин Лукич.
– Заканчивай плановый материал, а потом посмотрим. – Он закурил и снова углубился в макет.
А когда я наконец «отписался», навалились новые срочные задания, и так я и не выбрался в свой батальон. Так и не выбрался. А оставались уже считанные дни…
В последних номерах «Красного Гангута» прошло еще несколько моих корреспонденции об островитянах, в том числе и очерк о храбром плотовщике Василии Буянове.
Сравнительно недавно мне довелось перечесть его, и я ужаснулся возвышенности собственного стиля (простительной, как я надеюсь, для моих тогдашних девятнадцати лет).
Этот очерк о Буянове спустя более четверти века как бы получил неожиданное продолжение. Летом 1968 года Владимир Александрович Рудный, которому до сих пор пишут десятки ветеранов Гангута, получил письмо от незнакомой учительницы из Куйбышева. В письме шла речь о бедственном положении ее соседа – инвалида войны, которому никак не оформят пенсию из-за нехватки документов, подтверждающих службу в армии, Это был Василий Буянов. Учительница знала с его слов, что он воевал на Ханко, и знала, что Рудный пишет о гангутцах. Словом, она обратилась по правильному адресу. Надо ли говорить, что мы сделали все возможное, чтобы помочь – через посредство «Правды» – Буянову. Пенсию ему назначили. Документом, подтверждающим его участие в обороне Ханко (и, следовательно, военную службу), послужила одна из книг Рудного, в которой приводится тот самый эпизод с плотом из старого моего очерка…
Но судьбы гангутцев – материал для особой книги (и это была бы, я убежден, книга интересная и поучительная). Здесь же я только вспоминаю свою жизнь на Ханко и людей, с которыми встречался. Это – записки рядового, и ни на что большее они не претендуют.
* * *
1 декабря вышел последний номер «Красного Гангута». Накануне редактор поручил мне написать передовую – название ее говорило само за себя: «Мы еще вернемся!» Над разворотом шла огромная шапка: «Мы уходим бить немецко-фашистскую сволочь и будем бить ее по-гангутски»! На видном месте было заверстано прощальное стихотворение Дудина. Вот две строфы из него:
Не взяли нас ни сталью, ни огнем,
Ни с воздуха, ни с суши и ни с моря.
Мы по земле, растоптанной пройдем,
В других местах, с другим врагом поспоря…
Такие не боятся и не гнутся.
Так снова в бой и снова так дерись,
Чтоб слово, нас связавшее, – гангутцы —
На всех фронтах нам было как девиз.
Тираж последнего номера был отпечатан намного больше обычного, потому что часть его предназначалась финнам. Нам дали грузовик, и мы – Пророков, Дудин, Шпульников и я – медленно проехали по улицам городка, оставляя газеты в уцелевших домах, наклеивая всюду, куда попало, листовки. Затем машина выехала за переезд, помчалась по дороге, такой знакомой мне дороге, и всюду мы разбрасывали газеты и листовки.
Справа лес расступился, открылась поляна – та самая, которую мы, молодое пополнение, столь усердно утаптывали год назад. Здесь старший сержант Васильченко учил нас ходить, и поворачиваться, и отдавать честь, здесь он выкрикивал параграфы воинских уставов. Поляну теперь покрывал снежный наст, а дальше – дальше стоял, утонув почти по крышу в сугробах, наш темно-красный сарай, теплая наша казарма. Не валил, как прежде, дым из ее трубы, и некому теперь было расчистить снег вокруг – некому, да и не надо.
Машина повернула обратно, лишь немного не доехав до лесочка, на опушке которого стояла среди берез и сосен белая кирха, бывший клуб 21-го батальона.
Прощай, кирха, жаль, что не увидел тебя напоследок!
Прощай и ты, дорога, не забывай меня!
Прощай, Ханко!..
Прощальным салютом был ураганный огонь гангутских батарей. Под грохот канонады артиллеристы взрывали одно за другим тяжелые орудия, которые невозможно было вывезти на Большую землю. Страшная работа уничтожения шла и в порту: разогнав, сталкивали в воду автомашины, паровозы, вагоны, платформы…
Нашей боевой техникой были наборные кассы и печатная машина. Шрифт наборщики упаковали в пакеты, и каждый из работников редакции и типографии получил по два таких пакета, отчего вещмешки и чемоданы стали свинцово-тяжелыми в полном смысле слова.
Печатную машину взорвали, бросив связку гранат.
Сборы закончены, оставалось только ждать погрузки. Мы сидели на мешках и чемоданах в штабном дворе. Странно было видеть наших наборщиков ничем не занятыми. Печатник Костя Белов, необычно возбужденный, снова и снова принимался рассказывать, как погибла печатная машина (не сразу удалось ее взорвать), и было видно, что он с трудом удерживается от слез. Кандеров хмуро слушал его, а может, не слушал, думал о своем. Неторопливо покуривали наборщики – Пименов, Ясеновый, Малахов, Федотов, Шохин, Гончаренко, Самохин, Еременко. Веселый ленинградец Федотов сегодня никого не подначивает, помалкивает. Не слышно мелко-рассыпчатого смеха маленького улыбчивого Еременко, мужичка с ноготок. Лица у наборщиков бледные с желтизной. Им редко удавалось видеть дневной свет. Подвал наборного цеха отпускал их только для еды и сна.
Но вот пришла машина. Последний взгляд на черный проем двери, ведущей в редакционный подвал… Всё. Поехали!..
В порту мы погрузились на тральщик, уже набитый другими группами гангутцев. Спустя час или два тральщик пошел на рейд, где стояли на якорях крупное транспортное судно и корабли конвоя – эсминцы, тральщики, торпедные катера. Снова ожидание у высокого борта транспорта. Это был красавец турбоэлектроход довоенной амстердамской постройки – «И. Сталин». Война перекрасила его нарядные белоснежные борта и надстройки в строгий серо-стальной цвет, переименовала в военный транспорт номер такой-то, послала в опасный рейс по кишащему минами Финскому заливу.
Спущен трап, потекла наверх черношинельная река.
На борту транспорта нашей команде отвели четырехместную каюту. А было нас двадцать человек – литсотрудники, художники и вся типография, а старшим – Борис Иванович Пророков. Меньшая часть редакционного коллектива – Эдельштейн, Лукьянов, Войтович, Золотовский, Беловусько – вместе с работниками политотдела была распределена по другим кораблям.
День был холодный, плотно затянутый тучами. Мы продрогли, дожидаясь погрузки в порту и на рейде. Но почему-то не сиделось в тепле каюты. Кинув чемоданы и поставив в угол винтовки, мы с Дудиным дотемна торчали на верхней палубе. Заснеженный берег Гангута как магнитом притягивал взгляд. А к транспорту все подходили и подходили тральщики и катера, текла по трапу человеческая река.
Караван стоял на рейде и весь следующий день, 2 декабря. Продолжалась погрузка. Судовые стрелы опускали в трюмы мешки с мукой и сахаром, ящики с консервами. После полудня корабли доставили защитников Осмуссара, которые, как и гангутцы, ушли со своего острова непобежденными, повинуясь приказу. Сколько всего было принято людей на борт транспорта? Насколько я знаю – шесть-семь тысяч. А может, больше. Судно было набито до отказа. Казалось, скрипели и стонали палубы и переборки. Не только в каютах, но и в трюмах, коридорах была страшная теснота. Всюду гомонили, спали, ели, дымили махоркой вчерашние бойцы, столь неожиданно превратившиеся в пассажиров.
К вечеру Гангут опустел совершенно. Последними ушли заслоны с переднего края, с островов, чьи звучные названия навсегда останутся в памяти. Было тихо. В городе что-то горело. Это зарево было как бы последним отблеском 164-дневной обороны.
В двадцать один час транспорт занял место в походном ордере, и вскоре караван взял курс на восток. Лаг отсчитал первую из двухсот тридцати миль, отделявших нас от Кронштадта.
Некоторое время было видно зарево пожара на берегу покинутого полуострова. Потом ночь поглотила его. Вокруг расстилалась беспросветная мгла. Ледяной норд-ост бил в лицо колючей снежной крупой. Транспорт шел, тяжело переваливаясь с борта на борт.
Больше делать на верхней палубе было нечего, я спустился вниз. Еще днем я встретил кого-то из знакомых бойцов 21-го батальона и узнал от них, что батальон тоже погружен на транспорт, в один из трюмов. Я пустился было разыскивать – очень хотелось повидать Лолия и других друзей, – но вскоре убедился, что это невозможно: все проходы были забиты. Не пройти…
Я вернулся в свою каюту. Здесь было душно и тесно, очень тесно. Ребята сидели и лежали на койках, на палубе вповалку. Шла обычная «травля»; кто-то из наборщиков поедал консервы, утверждая, что качку легче переносить на полный желудок, другие посмеивались над едоками. Постепенно смолкли разговоры, угомонились самые заядлые остряки. Я тоже забылся сном. Но не надолго. Шел второй час ночи, когда я проснулся. Палуба подо мной мелко дрожала, вибрировала от работы судовых машин. Заметно усилилась качка. Духота была страшная. Мокрая от пота тельняшка прилипла к телу. Осторожно, чтобы не наступить на спящих, я выбрался из каюты. Было просто необходимо глотнуть свежего морозного воздуха. Но дойти до трапа, ведущего на верхнюю палубу, я не успел.
Прогрохотал взрыв, транспорт вздрогнул всем своим огромным телом. Погас свет. Я пошел назад по коридору, нащупывая и отсчитывая двери. Разбуженный транспорт гудел встревоженными голосами. Кто-то с ходу налетел на меня, чуть не сбив с ног. Заплясали огоньки карманных фонариков.
Моталась раскрытая дверь нашей каюты. Я вошел, никто, конечно, уже не спал. Чиркали спички. И тут где-то в корме грохнул второй взрыв.
– Ну, конец, – негромко сказал Борька Волков.
– Заткнись! – рявкнул на него Иващенко.
Резко щелкнуло в динамике судовой трансляции, чей-то голос объявил:
– Всем оставаться на местах! – И, несколько раз повторив это, добавил: – Никакой паники!
Снова вспыхнул свет. Тусклый, неживой, аварийный, он осветил напряженные, блестевшие от пота лица. Мы были дисциплинированные. Мы оставались на местах, хотя было непонятно, что произошло, – наскочили на мины или попали под обстрел береговых батарей… Идем или стоим, потеряв ход… Все было непонятно, и от этого особенно тревожно.
Прогрохотал третий взрыв. Донесся чей-то отчаянный крик. Транспорт сотрясся и медленно начал крениться на левый борт. В коридоре затопали. Кто-то куда-то бежал, кто-то стонал, кто-то матерился…
Мы были дисциплинированные. Мы смотрели на старшего в нашей команде – Пророкова, на его бледное лицо. Он встал, натянул шинель, коротко бросил: «Пошли». Перед тем как покинуть каюту, мы нацепили Коле Карапышу на спину вещмешок, в котором хранилась подшивка «Красного Гангута». Свое барахло мы бросили, не задумываясь (да и что там было у нас, разве что консервы и галеты из сухого пайка), но шрифт и подшивку эту бросить было никак нельзя.
Трудно мне писать об этой нескончаемой ночи. Все куда-то разбрелись. Дудин и я все время держались вместе. Было много раненых. Уж не помню, где и как мы раздобыли носилки, но мы с Мишей таскали на этих окровавленных носилках раненых в кают-компанию, в которой врачи развернули операционную.
Четвертый взрыв был особенно сильным и продолжительным. Он отдался в мозгу уже не жутью, а тупой усталостью. Я слышал крики, стоны, голоса, в сознание входили обрывки фраз: что транспорт потерял ход и нет никакой надежды; что только система водонепроницаемых переборок еще удерживает его на плаву; что взять транспорт на буксир не удалось; что тральщики подходят и снимают людей…
Помню: из какого-то люка вылез полуголый матрос и проговорил с отчаянием: «Вода… всюду хлещет!..»
Были еще какие-то взрывы послабее.
Миша затащил меня в пустую каюту. Он кивнул на винтовки, по-прежнему составленные в углу, и очень внятно сказал:
– Винтовки есть, патроны тоже. Давай… Лучше так, чем на дно…
Оспины на его лице казались черными. Не помню, что я ему ответил. Я схватил Мишу за руку и с силой вытащил из каюты. Будто его слова подстегнули нас обоих: мы вклинились в толпу у двери, ведущей на спардек, и наконец пробились наружу. Светила луна, по ее диску проносились, гонимые ветром, рваные тучи. У борта транспорта, хотя и осевшего, накренившегося, но все еще высокого, плясал на штормовых волнах тральщик. С транспорта прыгали на него, сыпались люди, и некоторые оказывались в воде, потому что тральщик то отбрасывало, то снова накидывало, и рассчитать прыжок было не просто. А долго ли продержишься в ледяной декабрьской воде?..
Тральщик с лязгом ударил в борт транспорта. Вот его узкая, переполненная людьми палуба как раз под нами… Миша прыгнул, я видел, как его подхватили на тральщике. Вскочив на фальшборт, приготовился прыгнуть и я, но какая-то подсознательная команда удержала меня, и в тот же миг тральщик резко отбросило.
Я еще слышал, как закричал Миша:
– Женька, прыгай! Прыга-ай!
Поздно, поздно. Тральщик уходил, Мишин голос удалялся… Стоя на раскачивающемся фальшборте и вцепившись рукой в какую-то стойку, я висел над беснующейся водой, как над пропастью. «Все кончено, – мелькнуло в голове, – все наши ушли, остался я один…» Не помню, сколько времени я так висел: минуту, час или вечность. Какой-то провал в памяти. Вдруг я увидел в толпе, забившей спардек, Пророкова, Шалимова, Шпульникова, еще кого-то из наших ребят. Отлегло от сердца: значит, я не один.
Подошел еще тральщик, снова посыпались люди, прыгнул и я, чьи-то руки подхватили меня. Такие прыжки бывают раз в жизни.
Базовый тральщик «217» был последним из кораблей конвоя, который подходил к борту нашего транспорта. Начинал брезжить рассвет, когда 217-й отвалил и на полном ходу принялся догонять ушедший вперед караван. На транспорте еще оставалось много, очень много людей, но, наверно, больше ничего нельзя было сделать: корабли конвоя, всю ночь крутившиеся вокруг транспорта, были до отказа переполнены спасенными.
Война есть война…
Весь день «БТЩ-217» шел сквозь неутихающий шторм. Мы – Борис Иванович, я и несколько ребят из нашей команды – держались тесной кучкой. Нам было плохо. Мы жестоко мерзли. Около полудня налетел «юнкерс», но был встречен таким яростным пулеметно-автоматным огнем, что вскоре отвязался. Ваня Шпульников заставил нас хлебнуть из фляги бензоконьяку. Обжигающий, но милосердный глоток.
Под вечер встал из воды фиолетовый горб острова Гогланд. Промерзшие до костей, измученные качкой, потрясенные пережитым, мы сошли на причал. Куда идти? Где искать ночлег? Все домики небольшого поселка были забиты пришедшими раньше нас. У какого-то сарая меня окликнули. В группке бойцов я узнал парня из бывшей моей роты. Сейчас уже не помню, кто это был. Он-то и рассказал мне, что мало кому из бойцов 21-го батальона удалось спастись: взрыв первой же мины разворотил борт, и в трюм, в котором разместился батальон, хлынула вода. Я, еще надеясь, выпытывал у парня, не видел ли он среди тех, кто выбрался из трюма, Лолия Синицына, Мишу Беляева, Диму Миркина, Мишу Рзаева, Генриха Местецкого.
– Да нет, говорю тебе! – крикнул он. – Сам их искал! Не вышли они.
Я тогда не поверил ему. Не хотел, не мог поверить. Припоминаю, что в ту же ночь на Гогланде встретил бывшего моего начальника клуба Шерстобоева. Он тоже с транспорта угодил в воду, – к счастью, его подобрал торпедный катер. Шерстобоев тоже сказал, что батальон погиб, но сам-то он не был в трюме… Словом, я все еще не терял надежды, что мои друзья спаслись. Потом, в Кронштадте, я наводил справки в тех частях, в которые влились гангутцы, – безуспешно. Наверное, прав был тот парень. (Уже версталась эта книга, когда я узнал: Генрих Местецкий уцелел, живет в Киеве.)
Вот несколько цифр, ставших известными спустя многие годы. За время обороны на Ханко погибло 850 бойцов. За месяц же эвакуации Гангут потерял 4500 человек – главным образом на злосчастном нашем транспорте: предыдущие караваны дошли более или менее благополучно. Всего в Ленинград и Кронштадт было вывезено 23 тысячи гангутцев и 1200 тонн продовольствия.
И еще мы узнали впоследствии, что полузатонувший транспорт прибило дрейфом к эстонскому берегу, и тут он сел на мель. Все, кто оставался на турбоэлектроходе, были захвачены в плен. Их судьбой стали фашистские лагеря для военнопленных…
…Утром 4 декабря шторм все еще бушевал, но было солнечно. Длинные тени от сосен лежали на снегу, и скалы Гогланда так были похожи на скалы Гангута.
Мы отправились разыскивать своих и вскоре увидели возле красного домика с белыми наличниками окон долговязую фигуру Дудина и не менее долговязую – Иващенко. Мы обнялись, как братья. Вся наша команда была снова в сборе, все 20 человек. Но всезнающий Иващенко, уже успевший побывать на кораблях, принес ужасную весть: погиб Константин Лукич Лукьянов. Катер, на котором он шел, подорвался на мине. Проклятые мины Финского залива!
Более полутора суток мы ничего не ели. Теперь надо было добыть еду – не простая задача, если учесть гогландскую неразбериху тех дней. Хорошо, что у Иващенко всюду были друзья: он принес с тральщиков несколько буханок хлеба, какую-то крупу, немного сахару. Потом, бродя по острову, мы наткнулись на лесной поляне на подвешенные к перекладине говяжьи туши, которые, впрочем, при ближайшем рассмотрении оказались кониной (копыта были явно не раздвоенные). Развели костер, разыскали ведро, и Еременко сварил в этом ведре такой суп с мясом, вкуснее которого мне в жизни не доводилось есть.
В красном домике с белыми наличниками мы истопили печку, натаскали соломы и в этаком неслыханном комфорте улеглись спать. Мы лежали рядком в темноте, сытые, спасшиеся, живые, и Миша Дудин на каждого сочинил экспромтом двустишие – ну, это не для печати. Мы хохотали, как дети. А потом, когда воцарилась тишина и кое-кто уже похрапывал, Миша вдруг начал с силой:
Кто, рыцарь ли знатный иль латник простой,
В ту бездну прыгнет с вышины?
Бросаю мой кубок туда золотой.
Кто сыщет во тьме глубины…
Странно было слушать здесь, на островке Финского залива, омываемом войной, старую шиллеровскую балладу. Кубок, думал я, кубок, который надо испить до дна…
Наутро Борис Иванович и Иващенко, как бы исполнявший роль комиссара при нем, пошли по начальству. А во второй половине дня, дохлебав первобытный свой суп, мы погрузились на базовый тральщик «БТЩ-218». Вечером караван двинулся дальше на восток, к Кронштадту. Еще долго был виден за кормой горбатый силуэт Гогланда на красноватом фоне угасающего закатного неба. Таким он и остался в памяти, Гогланд, – маленькая неожиданная пауза в громыхающем оркестре войны.
У Толбухина маяка начался лед. Дальше караван шел за встретившим его у кромки льда «Ермаком». Оказывается, был еще жив дедушка русских ледоколов.
Пасмурным днем 6 декабря наш тральщик ошвартовался в Арсенальной гавани. Снова мы ступили на родную кронштадтскую землю. Колонны гангутцев потянулись к красным корпусам Учебного отряда. Непередаваемое чувство владело нами – чувство возвращения.
Сбоку к колонне пристраивались городские мальчишки.
– Здорово, пацаны! – гаркнул кто-то.
В ответ мы услышали:
– Дяденька, хлеба!.. Сухарей!..
Колонна притихла. Мы были готовы все отдать им, голодным мальчишкам Кронштадта. Но у нас не было даже черствой корки.
– Дяденьки, хлеба!..
Я всмотрелся в одного из подростков, в плохонькую его одежку, в прозрачные, обтянутые скулы, в недетские, печальные глаза под надвинутым треухом.
Так впервые глянула на нас блокада.
* * *
Воспоминания о Ханко закончены, пора ставить точку. Здесь я не буду рассказывать о Кронштадте, о блокаде. Скажу только, что в ту зиму мне не удалось вырваться в Ленинград, а в феврале сорок второго Лида эвакуировалась с университетом по Ладожской ледовой дороге. Так и не сбылась моя мечта: не бежал я к ней по университетскому двору, не выпалил с порога заранее приготовленную фразу. Встретились мы несколько лет спустя – в другом городе, при других обстоятельствах…
Много времени прошло с той далекой поры – почти целая жизнь. И, как всякая жизнь, она полна событий, крупных и мелких. И неожиданных. Таким – неожиданным – было, к примеру, то, что осенью сорок четвертого превратности войны снова забросили меня в финские шхеры. Но теперь это был не Ханко, а другой полуостров – Порккала-удд (кстати: наш транспорт подорвался на траверзе этого полуострова и вдобавок подвергся обстрелу его береговых батарей). Дважды, таким образом, я служил на арендованных у Финляндии территориях. «Дважды арендатор», если угодно. Но речь не об этом. Давно уже сложились между нашей страной и Финляндией дружественные отношения, исключающие необходимость «аренд», и дай-то бог, чтобы эти отношения ничем не омрачались.
Я хочу сказать вот что. Война и многолетняя послевоенная флотская служба бросали меня по Балтике из края в край. Почему же именно Ханко занимает в душе совершенно особое место? По признаку «земли, с которою вместе мерз»? Но в Кронштадте с его жестокой блокадной зимой было отнюдь не легче. Да что говорить обо мне!
Рудный побывал и на других морях, на других полуостровах, где люди дрались так же храбро. Почему же и Рудному дороже всего Гангут? Почему Пророков в майские дни Победы в Берлине вспомнил именно Ханко, хотя повидал немало других участков фронта, почему написал он на колонне рейхстага: «В поверженный рейхстаг с непобежденного Гангута»?
Трудно ответить на эти «почему». По своему масштабу, по стратегическому значению оборона Ханко занимала весьма скромное место в гигантской битве сорок первого года. Не сравнишь ведь ее с обороной Севастополя или с обороной Москвы.