Текст книги "Трудный год на полуострове Ханко"
Автор книги: Евгений Войскунский
Жанры:
Военная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 10 страниц)
Потом я взял свой чемоданчик и отправился в роту. Начинался, так сказать, новый этап…
Рота размещалась на живописном гранитном мысочке с узкой полоской пляжа. Здесь стоял среди сосен дачный домик, принадлежавший прежде, должно быть, богатому финну или шведу. В светлых комнатках коттеджа взгромоздились двухэтажные нары. А вокруг сияло, сверкало под майским солнышком море, усеянное островками и скалами.
Меня зачислили во взвод лейтенанта Салимона и прежде всего, как говорится, «женили» – выдали винтовку образца 1891 года, модернизированную. С винтовками, однако, мы имели дело куда меньше, чем с лопатами.
Мой первый день в роте начался в пять часов утра. После завтрака мы разобрали совковые лопаты и строем двинулись по лесной дороге, ведущей в песчаный карьер. Там уже ожидал железнодорожный состав, и мы начали нагружать песком платформы. По два человека на платформу – с непривычки это было нелегко, я быстро выдохся. Со страхом я смотрел на свою, еще даже не присыпанную песком половину платформы. А ведь нужно было нагрузить ее выше бортов. «Не торопись, – посоветовал мой напарник Агапкин. – Главное дело – торопиться не надо, понял?» Я присмотрелся к неспешным, даже как бы ленивым его движениям, к равномерным взмахам лопаты. Да, так оно было вернее – эта равномерность, кажущаяся медлительность только и позволяла не выдохнуться раньше времени, накидать в нужный срок гору песка на платформу. Лопата казалась многопудовой, решительно не было сил сделать хотя бы один еще взмах, но все-таки брались откуда-то силы, открылось второе дыхание, что ли. И вот – погрузка закончена. Мы набились в товарный вагон в середине состава и поехали к месту разгрузки. У штаба батальона – остановка. И тут я увидел Лолия Синицына, замахал ему, он подбежал к вагону и взобрался. Оказалось, у него что-то не в порядке с горлом, он ездил в город на лечение. А наш состав шел по направлению к городу.
– А ты куда? – спросил Лолий полушепотом. – За формулярами?
– Вот мой формуляр. – Я показал свою лопату. – Я теперь рабочий человек, землекоп.
– Постой, тебя в роту перевели? В какую? Ну, вот и хорошо, вместе будем. Меня тоже в эту роту переводят.
Ох, и рад же я был! Даже сил прибавилось, когда снова нужно было браться за лопату и сбрасывать балласт с платформы на свеженькую насыпь.
А к вечеру того же дня Лолий перебрался к нам в роту, втиснул свой матрац рядом с моим на верхних нарах – и с того дня почти целый месяц, до самого начала войны, мы были неразлучны. Вместе грузили песок на платформы, шли рядом в строю, а в перерывах между погрузками составов (их было три в день) мы растягивались рядышком на траве, подставляя солнцу голые потные спины, разговаривали или читали: я – лондоновского «Мартина Идена», Лолий – «Испанский театр XVI–XVII веков» или что-нибудь в этом роде. «Вы что – братья?» – спросил нас однажды помкомвзвода Никешин. У меня и впрямь было к Лолию чувство, как к доброму старшему брату, которому хотелось подражать.
* * *
Мы, первый взвод, колонной по четыре идем лесной дорогой в карьер. Идем не торопясь. В желудках побулькивает только что съеденный утренний суп. На плечах – привычная тяжесть лопат. Вьется махорочный дымок, и помкомвзвода Никешин, идущий по обочине, подозрительно оглядывает строй, пытаясь отыскать курильщика. Но разве найдешь? Самокрутка, тайком зажженная Женькой Щербой, незаметно для начальственного глаза обходит – из кулака в кулак – чуть ли не весь взвод.
– Вот так всегда в жизни, – говорит мне Лолий, шагающий рядом.
– Ты о чем? – спрашиваю.
– Посмотри на Мишу Рзаева и на Богомолова.
Я добросовестно смотрю – и все равно не понимаю, к чему он клонит. Обычная манера Лолия: что-то обдумывает про себя, а вслух выдает готовый вывод…
– Надо бы их поменять местами, – поясняет Лолий.
Ах, вот он о чем! Действительно… Щуплый маленький Рзаев, семенящий в шеренге за нами, едва не сгибается под тяжестью лопаты. Трудно ему работать в карьере. А здоровяк Богомолов, что называется косая сажень в плечах, – человек привилегированный, санитар. Лениво плетется он со своей сумкой по обочине за Никешиным. Богомолову не надо кидать песок на платформу, он будет посиживать, полеживать в тени, пока мы вкалываем. И я уже готов отпустить ироническое замечание насчет «непыльной» богомоловской службы, но вовремя припоминаю, что ведь и у меня до недавнего времени служба была не из «пыльных». Все относительно…
– А ты бы хотел быть на месте Богомолова? – спрашиваю я.
Лолий вдруг сутулится, шаркает сапогами, нижняя челюсть его отвисает, взгляд становится сонным, неподвижным. Я смеюсь: до чего похож!
– Это я примерился, – улыбается Лолий, закончив «этюд». – Нет, не хочу. А Богомолов, между прочим, не виноват. Во-первых, такая служба. Во-вторых, не привычен к чтению, чтобы заполнять пустоту.
– Но ты-то привычен. Представь себе, сколько бы книг прочел, будь ты на его месте! Вон ты больше недели читаешь «Испанский театр»…
– Одной книгой больше, одной меньше – не в этом дело.
– Как же не в этом? – наседаю я. – Сам твердишь, что главное назначение человека в познании…
– А разве наша работа в карьере – не познание?
Я с сомнением качаю головой. Уж если что и познаёшь там, так ломоту в пояснице.
– Вчера, когда нагрузили третий состав, – говорит Лолий, – я спрашиваю у этого, Никитина: «Слушай, ты не богат махоркой?» А он стоял ко мне спиной. Не оборачивается, не отвечает, и вижу – у него затылок стал какой-то напряженный.
– Так его же вчера назначили командиром отделения.
– Вот-вот. А я не знал и обратился запросто. Очень красноречивый был затылок.
Мерно колышется строй. Мы идем лесной дорогой в карьер. Поблескивают на утреннем солнце лопаты.
Лолий умолк, задумался о чем-то своем. А ведь скоро уже осень, думаю я, Лолий демобилизуется, уедет – как же я еще целый год буду служить без него?..
– Боровков, а Боровков, – слышу я голос Кривды, известного во взводе трепача и насмешника. – Дай лопату на минутку.
– Зачем?
– Комара у тебя на лбу пристукну.
Взрыв смеха.
– Да иди ты!.. – беззлобно посылает Боровков.
У него непропорционально маленькая голова и глазки, всегда полуприкрытые тяжелыми веками.
– Разговоры в строю! – по долгу службы прикрикивает помкомвзвода Никешин.
– У-у, кровопивец! – не унимается Кривда. – Жрет нашего Боровкова, нехорошая насекомая. А вот кто скажет: почему у комара голос тонкий?
– Почему? – спрашивает простодушный Агапкин.
– А потому, что у него голос, как у тебя в ж… волос, – выпаливает Кривда под новый взрыв смеха.
Озабоченно-строгое выражение соскакивает с лица нашего помкомвзвода, он смеется и крутит головой, приговаривая: «Вот дает, чертов хохол!»
* * *
Весь день мы работаем в карьере. Там же и обедаем: суп и неизменную «блондинку» привозят в огромных термосах. Растительность возле карьера чахлая, пропыленная, а солнце сегодня припекает. Блестят голые потные спины. Стучат ложки о стенки котелков. Щерба, быстро управившись с обедом, бродит среди кустов, выщипывает какую-то травку, пробует ее на вкус.
– На подножный корм перешел, тезка? – спрашиваю я, тщательно облизывая алюминиевую ложку и заворачивая ее в обрывок газеты. Ложка – первая, так сказать, подруга бойца, она всегда при себе – в кармане или за голенищем.
– А вот пожуй, – отвечает Щерба и протягивает на грязноватой ладони нежно-зеленые продолговатые листочки на тонких стебельках. – Это знаешь что? Щавéй.
– А ну, ну! – заинтересовывается Агапкин. Он сосредоточенно жует листочки и авторитетно заключает: – Кислица это, вот что.
– По-вашему кислица, а у нас говорат – щавей, – возражает Щерба. – Щавей – вари не жалей.
– Говорат, говорат, – передразнивает Агапкин.
Я тоже пробую пожевать листочки щавеля, они кисленькие, много не съешь, но ничего. Приятно даже. Мы лежим на травке – кто в тени, а кто на солнце.
Впрочем, солнце уже заволакивают облака. Они наплывают, наплывают, и я, лежа на спине, смотрю на медленное их движение. Мысли тоже плывут вразброд, и вот я переношусь в Ленинград. Сейчас в Академии художеств экзаменационная горячка. Бывшие мои однокурсники корпят над конспектами, над толстыми томами Алпатова. Точнее – однокурсницы: почти все парни из нашей группы призваны в армию. Что там на нынешней сессии? Русское искусство XVIII века, западноевропейское средневековье, Восток… Учите, зубрите, девочки. Стиль пламенеющей готики – горящая свеча, не так ли?.. Мне вас уже не догнать, но – ничего, я ведь и не собираюсь подаваться в искусствоведы. Кончу службу – буду держать на архитектурный факультет. Вот только не рисую теперь, времени не хватает. Жаль…
Лида, а ты? Что ты делаешь сейчас? Конечно, готовишься к очередному экзамену. Сидишь в университетской фундаменталке, вникаешь в запутанную и малопонятную историю Тридцатилетней войны… Оторвись на минутку от учебника. Давай вспомним… ну, хотя бы школьный выпускной вечер… Это было два года назад в Баку. Мы сидели рядышком в зале, когда шла торжественная часть и выдавали аттестаты, а потом вышли в теплый июньский вечер и бродили возле школы, и в безлюдном переулке у бокового фасада Ленинской библиотеки я, набравшись духу, признался тебе в любви. Помнишь, как называется этот переулок? Чистый – вот как. А когда мы вернулись в школу, в зале уже гремела радиола, танцы были в разгаре и мой друзья и твои подруги поглядывали на нас «со значением»…
А потом в школьном дворе, при свете прожекторов, мы все – два выпускных класса – сидели за столами и ели какие-то сласти и пили лимонад. Между прочим, в некоторых лимонадных бутылках было вино, мы его принесли тайком и ловко замаскировали, чтобы Аполлинария Павловна, наша строгая директриса, ничего не заподозрила. Мы и Петру Моисеевичу, математику, поднесли стакан вина, этак по-мужски. Он отпил глоток, изумленно поглядел на нас, засмеялся и выпил до дна. Он ведь добряк, хотя и здорово орал на тех, кому хуже давались аркусы и бином Ньютона.
А какую стенгазету мы выпустили – помнишь? Ну еще бы тебе не помнить, мы ведь вместе трудились над ней.
Она была во всю длину коридора и называлась «Одной ногой в вузе» – это одно из любимых изречений Петра Моисеевича («Вы уже одной ногой в вузе, – кричал он, бывало, на уроках, – но вторую туда не поставите, пока не разовьете в себе пространственное воображение!»). В стенгазете были шаржи на всех выпускников, длинная процессия, и каждый был изображен с атрибутами той профессии, которую собирался избрать: «инженеры» – с макетами нефтяных вышек, с гирляндами изоляторов, «врачи» – с огромными градусниками или клистирными трубками, ну и так далее. Я был нарисован на колеснице, набитой «архитекторами».
Почти всем из нашего выпуска удалось «поставить вторую ногу» в вуз. Большинство девушек и ребят поступили в АзИИ – Азербайджанский индустриальный институт. Из Баку уехали немногие: двое в Москву, семеро – в Ленинград. Мы – ленинградская семерка – все учились в разных институтах и жили в разных общежитиях, но встречались часто, землячество было дружное. Но вскоре ребят стали призывать в армию. Миша Листенгартен – Лидин двоюродный брат – ушел в зенитчики, Алька Цион – в танковые войска, Вовка Шегерян оказался в артиллерийском училище. Одного только Шурки Корсенского не коснулся Закон о всеобщей воинской обязанности 1939 года – да и то потому, что Шурка после окончания школы сразу поступил в Военно-медицинскую академию. Редела бакинская «колония» в Ленинграде, мы провожали – одного за другим – новобранцев. Я был моложе других ребят и ушел в армию последним, успев закончить первый курс института.
Помнишь, Лида, наш последний ленинградский вечер? Мы шли по Университетской набережной. Дул сильный ветер с Финского залива, вздувшаяся Нева тяжело ворочалась в гранитных берегах. Пахло дождем, осенью, и впереди была неизвестность. Мы еще не знали, какие испытания нас ожидают и какой долгой, бесконечно долгой окажется разлука.
Мы шли по безлюдной набережной, по спящему Ленинграду. Шли по неуютному миру, которому не было никакого дела до того, что нас захлестывают любовь и нежность, обострившиеся в эти прощальные минуты.
О чем мы говорили? Плохо помню. Кажется, я говорил, что два года – это не так уж долго, они быстро пролетят. Ты кивала в ответ и твердила: «Ты только чаще пиши». Мы вспомнили, что через три дня – твой день рождения. Ты сказала:
– Может, тебя завтра не отправят? У нас мальчишки после призыва месяц и даже больше ожидают отправки, ходят на лекции…
– Нет, – ответил я, – наша команда отправляется завтра.
– А нельзя попросить, чтоб направили в какую-нибудь часть под Ленинградом? Вот же Мишка – где-то совсем близко. Ты бы смог хоть иногда приезжать в город.
– Я попрошу, – сказал я без особой уверенности. – Да, это было бы здорово!..
Мы условились, что ежедневно перед сном, без двадцати одиннадцать, будем думать друг о друге, и наши мысли как бы будут встречаться в эту минуту.
Мы повернули обратно, я проводил тебя до ворот университетского двора и зашагал к мосту лейтенанта Шмидта – мое общежитие было на той стороне Невы. Мост собирались разводить. «Давай скорей!» – заорал машинист, когда я вбежал на мост. Что было духу я понесся на другую сторону.
* * *
Паровозный гудок. В карьер с лязгом втягивается очередной состав. Что-то очень уж быстро обернулся он туда и обратно. Еще ноют мышцы от предыдущей погрузки. Разобрав лопаты, мы спускаемся, увязая в песке, к своим ненасытным платформам.
Не скрою: я завидовал ребятам, которые с детства были привычны к физической работе. Мне, горожанину, трудно приходилось в карьере. Бывало, держишься на одном только самолюбии, на упрямом нежелании отстать от других. Ждешь перекура, как самого светлого праздника…
Но день сегодня хороший: выдана получка. Мы теперь зарабатываем прилично: кроме в общем-то символического месячного содержания нам стали платить за работу в карьере. «Земляные», так сказать, или лучше – «песочные». Тут уж можно кое-что купить. Мы снаряжаем помкомвзвода в магазин, и он старательно записывает, кто сколько дал денег и что заказал. Заказы однообразны: сливочное масло и печенье. В нашем взводе очень любят масло.
– От масла – вся сила, – авторитетно заявляет Кривда. – Оно, конечно, сало полезнее для организма, но масло – тоже ничего. Не вредный продукт. Экономию сил дает.
– То-то сегодня ты силы экономил, – замечает Никешин.
– Кто экономил? – Кривда обиженно надувает губы.
– Известно кто. Сачковал на погрузке третьего.
Слово за слово – они схватываются, и вот уже Никешин, сердито выкатив глаза, кричит:
– Совесть надо иметь! Понятно, нет? На общество работаете, товарищ Кривда, значит, работать надо! А не пол-лопаты набирать!
Никешин если заводится, то надолго.
– Посмотрите на Синицына! – продолжает он воспитывать Кривду. – Образованный товарищ – а как работает! Пример с него надо брать!
Лолий поворачивается ко мне и шепчет, пряча смущенную улыбку:
– Бессловесная скотина этот Синицын…
Ужинает наш взвод по-королевски: мы бухаем масло в кашу, толсто намазываем масло на ломти черного хлеба; мы пьем чай с печеньем, покрытым слоем масла в палец толщиной. Наконец, сытые, с замаслившимися глазами, мы отваливаемся от дощатых, врытых в землю столов.
Два часа после ужина принадлежат тебе самому. Меня разрывают противоречивые желания. Давно уже пристает Агапкин с просьбой «сделать портрет» – вот и нужно нарисовать его на фоне скалистого берега. Но нужно еще и написать письмо Лиде, и почитать «Мартина Идена». А тут ребята натянули сетку, затеяли волейбол. Хорошо бы сыграть, хоть и поламывает поясницу. Ладно, подождет Агапкин до следующего раза. Джек Лондон тоже в лес не убежит. Напишу-ка я письмо, а потом покидаю мячик.
Но, как водится в нашей изобилующей неожиданностями жизни, ничего не получается из моих благих намерений. Ко мне подходит Миша Рзаев и твердо говорит:
– Пойдем. Стенгазета надо выпускать.
Отнекиваться бесполезно: Рзаев не из тех, кого можно отговорить от задуманного. И я иду, утешая себя нехитрой мыслью, что если есть стенгазета, то должен же кто-то ее выпускать.
Рзаев, собственно, никакой не Миша, а Мамед. Он, как и я, бакинец. До службы заведовал отделом пионеров в одном из райкомов комсомола. У нас есть общие знакомые в Баку: я ведь не чужд пионерской работе, летом тридцать восьмого был вожатым в пионерлагере в Шувелянах – селении на северном берегу Апшерона. А до того ездил в лагеря, так сказать, рядовым пионером. Хорошие были денечки! Мы шли под треск барабана по пыльным жарким улочкам на пляж и орали во всю мочь: «Эй, комроты, даешь пулеметы, даешь батарею, чтоб было веселее!» А пионерские костры – разве забудешь, как полыхали они звездными вечерами и мы, взявшись попарно за руки, прыгали вокруг огня – это был такой танец с чудным припевом: «Ха-ха, хо-хо, все вступайте в Автодор!»
Да, летит времечко, уже сколько – лет пять прошло с той поры. Ха-ха!.. Хо-хо!..
Я малюю акварельными красками заголовок, подпускаю немного ханковского пейзажа – скалы, сосны, море. А Рзаев, маленький, непреклонный, густо заросший черным волосом, трудится над передовой статьей. Пишет он с видимым удовольствием. Давай, давай, Миша-Мамед, пиши хоть на всю стенгазету – все равно больше заметок нет. Я знаю, что в передовой все будет охвачено – и политический момент, и задачи нашего взвода. И будут там фантастические грамматические ошибки – ну, это не беда, все равно придется переписывать.
А за окном ленинской комнаты плывет на белых парусах долгий северный вечер. Доносятся хлопки ладоней о мяч, смех, привычная беззлобная ругань. Потом все стихает. Над нами, на втором этаже домика, который язык не поворачивается назвать казармой, грохают сбрасываемые на пол сапоги.
Пора и нам. Черт с ней, стенгазетой, завтра закончим.
– Пошли спать, – говорю я Мише.
Я выхожу из домика. В животе немного муторно и как бы скользко. Я гляжу на залив, уснувший под бледной финской луной, и думаю: завтра легче будет работать… ведь от масла – вся сила…
Лолий уже дремлет. Я вытягиваюсь рядом с ним на верхних нарах и спрашиваю немного погодя:
– А ты был членом Автодора?
– Чего? – сонным голосом произносит Лолий.
Да нет, ничего. Спи, дружище. Пусть тебе приснится испанский театр XVI века. «Овечий источник», или, как это по-испански… «Фуэнте Овехуна»…
Но разве узнаешь, какие сны витают в этой маленькой комнате, густо насыщенной портяночным духом?
Я засыпаю. И последняя мысль: Лидка, прости, что не дождался нашего времени – без двадцати одиннадцать… Уж очень хочется спать…
* * *
Прошел слух, что по окончании строительства трассы наш батальон будет переброшен в Эстонию. А строительство, как видно, подходило к концу. Работали мы очень напряженно, семь потов сходило с нас в карьере. Железнодорожная насыпь была уже почти готова на всем протяжении трассы.
11 июня в порту Ганге мы выгружали рельсы, доставленные пароходом «Магнитогорск». День был ветреный, с моросящим дождичком. Грохотали лебедки. «Майна!» Грузовая стрела опускала на стенку причала связку рельсов. «Вира!» Стропы, освобожденные от груза, взвивались кверху. Мы принимались ломами перекантовывать гулко звенящие рельсы по доскам на платформы. «Майна!» И снова медленно кружилась в воздухе, опускаясь, очередная связка.
Это была хорошая работа, куда лучше, чем в карьере. Она мне напомнила знаменитую сцену портовой жизни, которой начинается горьковский «Челкаш». Еще недавно мы проходили это в школе, а теперь вот… Сходство, положим, было далекое. В «Челкаше», насколько помнилось, гавань дышала страстным гимном Меркурию, богу торговли, а здесь происходило нечто совсем иное (может, гимн Марсу?). Но с чем еще, в мои-то девятнадцать, было сравнивать новое впечатление, как не с вычитанным из книг?
В перекур я разговорился с матросом с парохода, он сказал, что «Магнитогорск» направляется с грузом хлопка в Данциг. Что ж, это было в порядке вещей: нужно выполнять пакт и связанные с ним торговые обязательства. Откуда нам было знать, что Германия уже несколько месяцев срывала ответные поставки товаров?
А 14 июня мы узнали из заявления ТАСС, что слухи о якобы готовящемся германском нападении на нас – ложны и провокационны. Заявление казалось несколько странным: какое может быть нападение, если у нас пакт? Откуда могли взяться такие слухи? Во всяком случае, теперь-то никаких сомнений. Все в порядке, считали мы. Война – где-то там, далеко. Да и приутихла она с тех пор, как в мае немцы высадили на Крите воздушный десант а вышибли оттуда англичан. Мастера эвакуироваться эти англичане. Но на своем острове держатся хорошо.
Ну и шагают немцы по Европе! Вернее – катят в танках. Когда только они успели сделать столько танков и самолетов, обучить столько людей? Что же это творится в Германии, как мог такой высококультурный народ пойти за Гитлером, за фашистами? Врываются на своих танках в одну страну за другой, почти всю Европу подмяли, подчинили, на колени поставили…
Я спросил того матроса с «Магнитогорска», как относятся немцы к советским морякам.
– Не знаю, как относятся, – сказал он, закуривая.
– Разве вы идете первый раз в Германию?
– Нет, и раньше ходили. Ну и что? Встанем в порту, а причал полиция оцепит, никого к судну не пускает.
– А грузчики?
– Грузчики, конечно, работают. Только помалкивают. Не велено им, выходит, с нами общаться.
– А вам с ними?
Матрос пожал плечом и не ответил. Тоже, дескать, привязался любопытный солдат…
В газетах – коротенькие сводки о морской войне в Атлантике, о налетах германской авиации на Англию, английской – на Германию. Затишье…
А может, война идет на убыль? Может, англичане пойдут на мир с Гитлером? Прилетел же зачем-то в Англию Гесс…
Ну, так или иначе, ТАСС заявил ясно: слухи о намерении Германии порвать пакт и предпринять нападение на СССР лишены всякой почвы…
Скоро мы закончим работу на Ханко и переедем в Эстонию. Скорей бы! Мишка Беляев, побывавший, как и все старослужащие батальона, в Эстонии, рассказывал о ней с восторгом: какой красивый город Таллин, а какое там пиво, какие девушки, и все, между прочим, в шелковых чулках ходят!..
Новые места, новые впечатления ожидали нас. А там незаметно пролетит еще год, и я вернусь в Ленинград, к учебе. Жизнь разворачивалась просто и ясно.
И все же… Нет, отнюдь не все было просто и ясно. Почему вдруг в гарнизоне объявлена повышенная боевая готовность? И что за окаянная спешка у нас – вкалываем теперь в карьере и на трассе с раннего утра до позднего вечера, с одним только часовым перерывом на обед. И почему в последние дни тянутся и тянутся мимо нас по дороге к границе грузовики с боеприпасами?
* * *
В ночь на 22 июня роту подняли по тревоге. Мы расхватали винтовки, разошлись поотделенно вдоль берега – от нашего мыса до соседнего – и залегли в кустах. Превозмогая сон и усталость, поеживаясь от сырости, мы таращили глаза в белую ночь, в затянутую дымкой гладь залива с еле угадываемыми островками, в тревожную неизвестность. Тишина стояла над Ханко. Только где-то вдали рокотали моторы.
– Долго еще лежать будем? – ворчал рядом Щерба. – В воскресенье и то поспать не дают, ученья устраивают…
И лишь в середине дня мы узнали, что это не учебная тревога, а война.
Были ли к ней готовы мы, рядовые 21 овждб? И да, и нет. С самого детства все мы, не только городские, но и парни из глухих деревень (а таких в батальоне было много), твердо знали, кто наш главный враг. С именем Гитлера, с отвратительным словом «фашист» прочно связывались избиения инакомыслящих, националистический угар, костры из книг. Фашисты растерзали Испанскую республику. Одним из главных пунктов программы Гитлера было сокрушение Советского Союза, завоевание «жизненного пространства» на Востоке. Мы знали это и более или менее отчетливо представляли себе, что схватка с германским фашизмом неизбежна. В этом смысле – идеологически – мы были готовы к войне. Пакт тридцать девятого года, при всей его государственной необходимости, не мог, однако, не внести сумятицу в душу. В некотором роде мы были дезориентированы. Гитлеровцы сокрушали одну за другой европейские страны, готовили, судя по всему, вторжение на Британские острова. Нас же, казалось, пакт надежно прикрывал от пожара войны. И в этом смысле мы не было готовы, война застигла нас врасплох. Конечно, все было гораздо сложнее, но ведь я мог судить о событиях только с точки зрения рядового бойца.
Первый день войны прошел на Ханко спокойно. Только вечером мы услышали дальний грохот разрывов – было похоже, что немцы – или финны? – бомбили порт.
Еще не было полной ясности: вступила ли маннергеймовская Финляндия в войну на стороне Гитлера? Но в финский нейтралитет никто, конечно, не верил. Начала боевых действий на Ханко следовало ожидать в любую минуту.
Весь первый и второй день войны мы занимались пристрелкой оружия, учились штыковому бою, метанию гранат. Во взводе появился ручной пулемет Дегтярева. Война заставила вспомнить, что мы прежде всего бойцы, а не землекопы.
Впрочем, земляных работ хватало по-прежнему…
Было это, если не ошибаюсь, на третий день войны. Раннее утро застает роту на марше. Мы идем лесным проселком, винтовка за спиной, тяжелые подсумки оттягивают ремень, в карманах – по гранате, на боку – противогаз, на плече – лопата. Таково теперь наше снаряжение. Мы идем молча, готовые по команде «Воздух!» нырнуть под зеленое укрытие леса, очистить дорогу. Где-то глухо ворчат моторы, но в общем – тихо. Даже не верится, что война.
– А вот кто скажет, – слышу я голос Кривды, который не умеет молчать, – вода может гореть?
– Сказал тоже! – откликается Агапкин, идущий со мной рядом. – Вода – и гореть…
Никешин требует «прекратить разговорчики», но Кривда, понизив голос, все равно продолжает трепать языком.
Рзаев, второй мой сосед в шеренге, начинает меня убеждать, что не сегодня, так завтра Гитлера остановят, потому что вступят в бой наши главные силы. Я и сам знаю, что остановят. Правда, сводки пока что неважные, неопределенные. Неужели на самом деле главные силы еще не вступили в бой? Никто этого не знает – ни Рзаев, ни я, ни лейтенант Салимон, командир нашего взвода. Но, конечно, немцев остановят, иначе быть не может. Захлебнутся они, выдохнутся. Пусть не завтра, пусть через неделю, даже через две, но наши непременно перейдут в наступление. Может, и мы двинем с Ханко на Хельсинки? А что, вполне возможно: мы – с запада, Ленинградский округ – с востока, и финнам ничего не останется, как руки кверху.
С Лолием бы сейчас поговорить. Жаль, забрали его обратно во взвод связи…
– Старая граница есть? – продолжает Рзаев. – Там его остановят.
У Рзаева осенью кончается срок службы. В поселке близ Баку его ждут жена и маленькие дети. Он страстно мечтает к ним вернуться. Он убежден, что дальше старой границы немцев не пустят, погонят обратно, что война не затянется надолго.
Я тоже очень надеюсь на старую границу…
Лес редеет, и здесь, на опушке, нас останавливают на привал. Местность незнакомая – песчаные увалы, тут и там купы сосен и валуны, валуны. Моренный ландшафт, – кажется, так именует подобные местности школьная география. Сюда стягиваются не только роты нашего батальона, но и другие подразделения, – должно быть, из 8-й стрелковой бригады. Я вижу незнакомых командиров, озабоченно осматривающих местность и как бы меряющих ее шагами. Потом нам велят подтянуться ближе к гряде валунов.
– Товарищи бойцы! – зычно обращается к собравшимся подразделениям один из командиров, как видно, в крупном звании. – Германские фашисты вероломно напали на нашу страну, они хотят поработить советских людей, поставить нас на колени…
Речь недолгая, но зажигательная. Оратор призывает нас к стойкости и беспощадной борьбе с фашистами. Речь он заключает яростным матюгом в адрес Гитлера.
Митинг окончен, нас разводят на работы. И мы, составив винтовки в пирамиды, начинаем копать землю. Солнце припекает, мы сбрасываем гимнастерки и рубахи. Верхний слой песка неглубок, дальше пошел твердый грунт с многочисленными обломками гранита, и копать становится все труднее. То и дело приходится бросать лопату и браться за кирку. Мы окапываем и выворачиваем крупные валуны, лежащие здесь, должно быть, с ледникового периода. Вначале мы думаем, что отрываем траншею полного профиля, но – велено рыть все глубже, да и ширина не похожа на траншейную. Скорее всего, это ров, противотанковый ров. Во время коротких перекуров мы видим, как справа и слева от нас мелькают лопаты, растет длинный земляной вал. Лейтенант Салимон торопит: скорей, скорей…
Теперь мы копаем в два яруса: из глубины рва выбрасываем землю на высоту взмаха лопаты, оттуда – на поверхность. Обед, как обычно, привозят в термосах. К вечеру – не разогнуть спины, все тело наполнено тупой болью.
Мы возвращаемся домой. Впрочем, мы теперь бездомные: с уютным коттеджем на мысочке пришлось распроститься, он не годится для войны. На берегу бухты, среди кустарника, мы отрываем, каждый для себя, окопы, даже не окопы, а щели. Берег низменный, глубоко не копнешь: проступает вода. Мы устилаем свои сырые укрытия еловыми и сосновыми ветками – они не столько предохраняют от сырости, сколько создают иллюзию некоторого окопного уюта. Родная шинель служит и матрацем и одеялом. Мы засыпаем под комариный звон, и белая ночь, как заботливая мама, окутывает нас мягким покрывалом тумана.
* * *
А утро – прекрасное. Лес пронизан косыми полосами света, длинные тени сосен лежат на прибрежном песке, как бы стремясь дотянуться до воды. В небе – ни облачка. И такая разлита вокруг свежесть, такая первозданная тишина, что и думать не хочется ни о какой войне.
Мы завтракаем за дощатыми столами, врытыми в землю. Попискивает на сосне веселая пичуга. Короткий перекур. Сыплется из рыжих пакетиков махорка на бумажные полоски, оторванные от газеты «Боевая вахта». Помкомвзвода Никешин пересказывает сообщение, сделанное ему вчера ротным писарем: будто по соседству с нами немцы высаживают на «остров Материк» не то полк, не то дивизию, чтобы помочь финнам захватить Ханко. Должно быть, писарь слышал краем уха какой-то разговор командиров, материк же превратил в остров по своему разумению. Что ж, вполне возможно, что финны попытаются сбросить нас с Ханко и рассчитывают на немецкую помощь: у самих кишка тонка. Хотя воевать финны умеют, это зимняя война показала. Хорошо бы узнать истинную обстановку на Ханко и вокруг полуострова…
– Становись! – командует Никешин.
Мы разбираем винтовки и лопаты. Где-то будем копать сегодня?..
Гулкий пушечный выстрел. Еще и еще. Мы стоим, напряженно вслушиваясь в нарастающую канонаду. Откуда-то с востока доносится протяжный гул разрывов. Потом пушки умолкают, но ненадолго. Теперь орудийный гром вроде бы удалился, зато приблизился грохот разрывов. Похоже, финны начали артобстрел сухопутной границы, Петровской просеки. А может, бьют по городу и порту – с той стороны тоже доносится приглушенный расстоянием грохот.