Текст книги "Трудный год на полуострове Ханко"
Автор книги: Евгений Войскунский
Жанры:
Военная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 10 страниц)
– Почему «неизвестного»? – удивляется Агапкин. – Я же там буду, на портрете.
– Ты. А подпись все равно будет – «Неизвестный солдат». Так надо.
– А, трепло! – машет рукой Агапкин.
Я прощаюсь с ними, как с родными, как с братьями. Много земли мы перебросали лопатами, много перетаскали бревен на плечах. Счастливо, ребята! Будьте живые!
Иду в клубную землянку – попрощаться с Мишей Беляевым.
– Давай заведу на прощанье. – Он вытаскивает из шкафа пластинку с «Любимым городом», открывает крышку патефона. Но мне некогда. Впервые отказываюсь я послушать эту песню. Как-нибудь в другой раз…
С винтовкой за спиной, с чемоданчиком в руке я зашагал под дождичком в штаб батальона. Получив командировочное предписание и продаттестат, я заглянул в землянку взвода связи в надежде разыскать Лолия Синицына. Но он был где-то на линии, так я и не простился с ним – и никогда больше не увидел.
Попутный грузовик помчал меня по знакомой дороге, мимо мокрых сосен и мшистых гранитных валунов, мимо залитых темной водой воронок и черных лесных пожарищ.
Близ железнодорожного переезда (место, хорошо пристреленное финнами) машину настиг огневой налет. Все, кто был в машине, попрыгали из кузова, залегли в кювете у обочины дороги. Одного красноармейца ранило осколком снаряда в ногу. Мы попытались разрезать и стянуть набухший кровью сапог, но шофер заорал, чтобы раненого подняли в кузов, и, объезжая свежие воронки, поехал в госпиталь, благо он был неподалеку – огромное подземное убежище с палатами и операционной. Там мы и сдали раненого санитарам. Из госпиталя я направился прямо в редакцию. В ушах еще было заложено от разрывов снарядов.
Сырой ветер, пахнущий гарью, бил в лицо. И опять что-то уходило в прошлое, и почему-то щемило сердце…
* * *
Как будто это было вчера: выскочишь ранним утром из редакционного подвала в промозглую сырость штабного двора, насобираешь старых досок, наколешь дров – и постоишь с минуту, прислушиваясь к шороху дождя, к привычному стуку движка, к неверной тишине рождающегося утра. Каким он будет – новый день на Ханко?
С охапкой дров – в подвал. Посредине редакционной комнаты стоит «буржуйка». Плохо разгорается сырая лучина, шипит, выбрасывает кислый белый дым. Почему у Леньки Шалимова, когда он дежурит, дрова сразу загораются? Ведь такие же мокрые, как у меня. Секрет, что ли, знает? Или просто я какой-то неумелый? Ага, занялись наконец. Ну, скоро будет тепло.
А Шалимов за своим столом, нещадно дымя полуметровой козьей ножкой и щуря глаз, просматривает информацию, принятую по радио на ночном сеансе. В редакции своя радиорубка, радист Борис Лазарев настраивает приемник на радиостанцию имени Коминтерна, а Гриша Сыроватко крупным четким почерком записывает передачи. Что сегодня в утренней сводке? Я читаю из-за плеча Шалимова: «В течение ночи на 8 октября наши войска вели бои с противником на всем фронте, и особенно напряженные на вяземском и брянском направлениях…»
В конце августа вспыхнула было надежда: под Ельней остановили фашистов, ну, дальше не пустят, сколько можно отступать? Сентябрь прошел в страшных волнениях за Ленинград. И вот – вяземское направление. Теперь фашисты рвутся к Москве. Я представил себе изломанную линию гигантского фронта – с клиньями немецких ударов, нацеленных на столицу. В каком же глубоком тылу противника оказались мы здесь, на Ханко, – будто боевое охранение, выдвинутое далеко на запад за передний край обороны страны…
Шалимов сортирует листы, исписанные быстрым карандашом Сыроватко. Сам Сыроватко, толстенький, небритый, с глазами, обведенными синеватой тенью постоянного недосыпания, стоит рядом, с жаром рассказывает: вот в этом месте был большой пропуск – чертовы помехи в эфире, – но при повторной контрольной диктовке он все же успел записать. А вот здесь (тычет он в текст пальцем) – безнадежный пропуск, не удалось восстановить. Сыроватко сокрушенно вздыхает.
– Ничего, Гриша, это мы сейчас. – Шалимов вчитывается в текст, зачеркивает незаконченную фразу и заводит длинную «вожжу», соединяя разрыв. – Вот и все, – подмигивает он Сыроватко, – и нет твоего пропуска.
– Постой, а логика? – взвивается тот.
– На, читай – все логично. И короче, между прочим. Ладно, Гриша, иди отдыхай.
Он поворачивается к старшине типографии Кандерову, спокойному, гренадерского сложения мичману, дожидающемуся своей очереди.
– Это срочно в набор, Василий, – протягивает ему Шалимов стопку листков с оперативной сводкой, передовой «Правды», зарубежными телеграммами. – А это, – кладет он другую стопку на соседний стол, – Лукич придет, посмотрит.
Шалимов – правая рука Константина Лукича Лукьянова, секретаря редакции. Вдвоем они формируют каждый номер, и одному богу ведомо, как умудряются они втиснуть все обилие местного и принятого по радио материала в тесные полосы малого формата.
А вот и сам младший политрук Лукьянов – невысокий, с аккуратным зачесом темных, влажных после умывания волос, с красивым и бледным от подвальной жизни лицом. Стремительно он проходит к своему столу, зажигает лампу. Теперь Константин Лукич встанет из-за стола только глубокой ночью, когда печатная машина начнет шлепать тираж очередного номера.
Пальцы у Лукьянова изуродованы давней аварией на торпедном катере, во время срочной службы, но карандаш и строкомер эти пальцы держат крепко. Он набрасывает макеты внутренних полос и передает Шалимову; тот, с окурком, приклеенным к нижней губе, начинает подсчитывать строки, размещать оттиски набранного материала на полосах. Макет наверняка еще изменится к вечеру, срочный материал вытеснит запланированный. Но внутренние полосы более стабильны, чем первая и четвертая, на которые идет главным образом материал, принятый по радио, и с этих-то внутренних полос и зачинается новый номер газеты.
Печка разгорается славно. Я ставлю на нее пузатый чайник с водой – на этом мои обязанности дежурного закончены, можно приниматься за работу. Сажусь за стол напротив Коли Карапыша, корректора, погруженного в вычитку свежих, пахнущих краской оттисков. Придвигаю стопку военкоровских писем. Правка писем – не очень-то веселая работа. Пишут в газету много, ох как много – разве уместится на страницах весь этот поток! У меня строгая установка: «отжимать воду», оставлять только факты. Хочется иной раз оставить в заметке возвышенные слова (а ими почти всегда начинаются и кончаются письма военкоров), ведь от души написано, но – нельзя. Покосившись на Лукьянова с его безжалостным карандашом, занесенным над какой-нибудь из наших корреспонденции (уж не над моей ли?), я решительно перечеркиваю добрых ползаметки.
Охотнее всего я отправился бы сейчас куда-нибудь в часть за материалом для очерка. Или за очередной фельетон засесть бы. Но военкоровские письма не отпускают. В редакции всегда нужно делать то, что срочно, остальное – подождет.
Комната между тем наполняется народом. Врывается долговязый, всегда агрессивно настроенный Коля Иващенко:
– Константин Лукич, я на острова! Новая операция намечается!
– Погоди, – спокойно, не поднимая глаз от рукописи, отвечает Лукьянов. – Придет редактор – разберемся, кому куда.
– Какая операция, Коля? – спрашиваю я.
– Так уж тебе и скажу! – Иващенко ревниво оберегает свою «вотчину» – десантный отряд – от покушений коллег по перу.
А у стола Лукьянова уже сидит первый в это утро посетитель, воентехник, – он привез схему газогенераторной установки. На Ханко трудно с бензином, зато дров – полно, установка несложная, ее вполне можно оборудовать на каждой машине; надо бы эту схему и соответствующую инструкцию опубликовать в газете. Лукьянов слушает объяснения воентехника, а сам, должно быть, прикидывает, можно ли вырезать эту схему на линолеуме – ведь цинкографии на Ханко нет.
Появляются собкоры: центрального «Красного флота» – Виктор Ананьин и «Красного Балтийского флота» – Петр Звонков. «Конкурирующие организации» – называли мы их. Собкоры и верно постоянно старались опередить друг друга, каждый стремился первым добыть и отправить в свою газету интересный материал. У меня было впечатление, что рыжеусый Звонков, со своей загадочной улыбочкой и неизменной трубкой, опережает «конкурента», – не потому ли у Ананьина всегда такой озабоченный, даже испуганный взгляд? Над Звонковым в редакции подшучивали, что свои корреспонденции он обычно начинает с фразы: «Мы лежали на самом переднем крае обороны…» Но шутки шутками, а был известный смысл в смешном словосочетании «самый передний». Разве наш маленький, насквозь простреливаемый полуостров не представлял собою передний край, и не справедливо ли было в этих условиях называть «самым передним» Петровскую просеку или шхерные островки, где гангутцев отделяли от противника узкая полоска перепаханной снарядами земли или проливы в пять-шесть десятков метров шириной?
(Год спустя Петр Звонков погиб на морском бомбардировщике, сбитом фашистами над Финским заливом. Виктор Ананьин теперь работает в АПН.)
Шумно в редакции, посетители все прибывают. А в углу, спиной ко всем, то и дело упирая отрешенный взгляд в стенку, ни на кого не обращая внимания, трудится над очерком об артиллеристах политрук Василий Войтович, он же А. Ветров.
Войтович и Константин Золотовский, профессиональный писатель, бывший водолаз, издавший до войны в Ленинграде книжку рассказов об эпроновцах, были здесь ведущими очеркистами. Их очерки о героях Гангута были в моих глазах образцом. Хотелось научиться писать так, как пишут они.
Но вот приходит редактор Эдельштейн. Он уже побывал в политотделе базы и теперь коротко посвящает нас в обстановку. Особых новостей, собственно, нет. Продолжается сражение в Моонзундском архипелаге, Эзель потерян, на Даго идут тяжелые бои. Немецкое радио и финские листовки угрожают, что после Даго настанет очередь Ханко….
Все эти угрозы мы слышим не впервые. Уже несколько раз противник предпринимал штурм Гангута с суши и моря – все атаки были отбиты. Более того – гангутцы сами продвинулись вперед, захватили 19 островов в шхерном районе и прочно удерживали их. Наиболее горячие головы предлагали идти дальше – высадить десант на крупный финский остров Стурхольм, на полуостров Подваландет. Но командование базы трезво оценивало обстановку. Сейчас главная задача – укреплять оборону, готовиться к отражению возможного десанта, готовиться к зиме, ведь положение очень усложнится, когда замерзнет залив. Тут нельзя распылять силы, надо их держать в кулаке.
– Вот что, – продолжает редактор, – наши летчики участвовали в боях над Эзелем, и один из них, Семенов, прислал в редакцию рисунок. Давайте-ка посмотрим, можно сделать клише? Где Борис Иванович?
Из соседней комнаты приходит художник Борис Иванович Пророков. Разглядываем рисунок. Это картина морского боя, увиденная сверху глазами летчика. В центре – всплеск сильного взрыва и тонущий, переломившийся пополам фашистский корабль. Силуэты миноносцев, ведущих огонь. Сквозь огонь, сквозь резко очерченную дымовую завесу устремились в атаку торпедные катера, вышедшие на редан. Над морским боем – в разгаре воздушный. «Хейнкель-115», прозванный балтийцами «лапотником» за огромные поплавки вместо колес, «мессершмитты» – и звено наших истребителей. Под рисунком написано: «Эскиз будущей картины».
– Баталия хоть куда, – замечает Пророков, всматриваясь в детали рисунка. – Нагромождено очень, но – ничего, сделаем.
Он уносит рисунок к себе.
– Надо написать об этом бое, – говорит Эдельштейн. И, прочитав, должно быть, немую просьбу в моем взгляде, заключает: – Отправляйся на аэродром к Семенову. Дадим очерк с рисунком.
Вот это удача! Сунув блокнот в карман, тороплюсь к выходу – мало ли что, вдруг передумает редактор, снова засадит за правку писем. По дороге заглядываю в соседнюю каморку – перекинуться словом с Мишей Дудиным. Тут идет жаркая работа. Борис Иванович только что перенес на желтый квадратик линолеума очередную свою карикатуру для раздела «Гангут смеется» и теперь, вооружась острым хирургическим скальпелем, начинает вырезать клише. А Дудин вытянулся на верхних нарах. Покусывая кончик карандаша, он обдумывает стихотворную подпись к карикатуре. Под ним на нижних нарах сидит, размышляя над чистым листом бумаги, Золотовский. Ваня Шпульников, краснофлотец, ученик Пророкова, старательно перерисовывает семеновский набросок.
– Миш, иду к летчикам, – спешу я поделиться своей радостью, – буду писать о Семенове.
– Давай, давай, проходи, – слегка нажимая на «о», откликается Дудин. – Не до тебя тут.
* * *
Гангутский аэродром представлял собой лесную поляну, по которой редкий день не била финская артиллерия. Все здесь было упрятано под землю – мастерские, склады, емкости с горючим. В подземных ангарах стояли и самолеты. Но взлет и посадка почти всегда проходили под огнем. В этих условиях ханковские летчики-истребители совершали поистине чудеса. Они прочно прикрыли небо Гангута и сбили более 50 самолетов противника. Они дрались над сушей и над морем, в небе Таллина и над островами Моонзундского архипелага. Это была блестящая плеяда воздушных бойцов, имена которых гремели на всю Балтику, – Антоненко, Бринько, Белоусов, Бискуп, Цоколаев, Байсултанов и другие – почти все они стали Героями Советского Союза.
И вот один из них – старший лейтенант Григорий Семенов – сидит передо мной в добротном капонире на лесной опушке, у кромки аэродрома. И я, робея, начинаю свое первое фронтовое интервью. Мне страшновато: я не знаю авиации (вернее, знаю о ней все, что знал любой мальчишка, подраставший в годы челюскинской эпопеи и первых дальних перелетов, – но ведь это поверхностное, а не конкретное знание) и мне все кажется, что Семенов вот-вот скажет: не могли, мол, прислать корреспондента посолиднее. В сущности, на моей стороне только энтузиазм и горячее желание как следует во всем разобраться…
Семенов нетороплив и обстоятелен. У него широкое, «простецкое» лицо, тяжелая складка на переносице и светлые бесстрашные глаза. Рассказывает он очень живо и, как водится у летчиков, показывает руками. Я торопливо записываю, иногда переспрашиваю детали, и постепенно раскрывается передо мной картина боя.
Это было недавно, в разгар тяжелых боев на острове Эзель. На подмогу островитянам Гангут послал своих летчиков, хотя располагал всего двенадцатью боевыми машинами, необходимыми для нужд собственной обороны. В один из дней в бухту Лыу вошли немецкие корабли и начали ураганный обстрел последних позиций защитников Эзеля на полуострове Сырве. Группе торпедных катеров под командованием капитан-лейтенанта Гуманенко было приказано атаковать немецкую эскадру. С воздуха катерников прикрывали два гангутских истребителя – ведущий Семенов и ведомый Дорогов. С фашистских кораблей увидели четверку торпедных катеров, идущих на сближение, и открыли по ним огонь. Один катер вырвался вперед и потянул перед фронтом атакующей группы желтоватую простыню дымовой завесы. Все это видел Семенов, ходя кругами над бухтой. Он хорошо смотрел. И вовремя увидел, как откуда-то вывалился «Хейнкель-115», «лапотник», и, снижаясь, пошел наперерез катерам. Но Семенов и Дорогов были начеку и заставили «хейнкеля» убраться. Велико было искушение набрать высоту и пристроиться «лапотнику» в хвост, но Семенов сдержал свой азарт: нельзя уходить от катеров. А те, прорвав дымзавесу, легли на боевой курс. Выгнув крутые буруны за кормой, на полной скорости устремились к цели. Бухта кипела от разрывов снарядов. Все ближе, ближе… Сброшены торпеды! Одна, другая, третья… Тяжелый грохот взрыва покрывает все звуки боя, даже рев собственного мотора. Над одним из кораблей вымахивает гигантский столб огня, воды, дыма. Молодец Гуманенко, молодец Афанасьев, здорово всадили!
Дымы, дымы стелятся над бухтой. Катера разворачиваются для новой атаки. И тут снова появляется «хейнкель», и опять Семенов не дает ему прорваться к катерам. «Хейнкель» уходит на бреющем, вот-вот коснется воды своими «лаптями»-поплавками, ему это не опасно, а вот если волна захлестнет машину Семенова, тоже брошенную в бреющий полет… Чувствуя соленые брызги на губах, Семенов упорно бьет длинными очередями. «Хейнкель» рванулся вверх – но поздно: машина подожжена! Густо повалил черный дым, и «лапотник» рухнул в воду. А Дорогов между тем отбивается от «мессершмиттов», вызванных, наверно, немецкой эскадрой, и Семенов спешит на помощь ведомому. В небе начинается воздушная карусель, скрещиваются светящиеся трассы очередей. Наши истребители уступают немецким в скорости, но умело используют преимущество в маневренности. Главное – связать «мессеры», не пропустить их к четверке торпедных катеров. Тем временем катерники прорываются сквозь остервенелый заградительный огонь к новым целям…
Семенов, рассказывая, как бы вновь переживает перипетии этого поразительного боя, и мне передается его волнение.
Мы выходим из капонира. Нелетная погода. Бойцы аэродромной команды таскают на носилках землю, засыпают воронки – следы недавнего обстрела. Дней десять назад и я ходил вот так с носилками.
Смотрю на работяг – и кажется мне, что вижу знакомые лица. Нет, они не из нашей роты. Но вот этот губастый парень – он определенно приходил весной в мою библиотеку. А вон Костя Лымарев! Или ошибаюсь?.. Я машу ему рукой, он смотрит издали и, как видно, не узнает. Да и некогда ему присматриваться – надо побыстрее засыпать воронки.
А я и не знал, что одна из рот бывшего моего батальона работает здесь, на аэродроме.
– Им крепко достается, – говорит Семенов, тоже глядя на этих парней с носилками. – Ведь как у нас – только заведешь мотор, сразу сыплются снаряды. Идешь на посадку – тоже бьют. А поле все равно должно быть ровное. Ну ладно. – Он протягивает мне руку. – Пока.
– Почему вы написали под своим рисунком: «Эскиз будущей картины»? – спрашиваю я.
– Сам не знаю, – не сразу отвечает Семенов. – Уж очень все это стоит перед глазами, как на картине… Может, попробую когда-нибудь красками…
Ваня Шпульников искусно перенес семеновский эскиз на линолеум, и рисунок был напечатан в газете вместе с моим очерком.
Некоторое время спустя Семенов посетил редакцию, но не застал меня (я был на островах) и оставил записку, в которой благодарил за очерк и просил достать ему финский нож на память о Ханко.
В 1942 году Григорий Семенов погиб в бою над Ладогой. Записка его, написанная красным и синим карандашами на блокнотном листке, сохранилась у меня по сей день. Храню и фотокарточку-миниатюру, которую Семенов мне подарил. Широкоскулый, сурово сдвинув брови, он смотрит на меня светлыми бесстрашными глазами из далекого сорок первого года…
* * *
Человеком другого склада был старший лейтенант Лев Николаевич Горбунов. Сдержанный, суховатый, немногословный, он казался мне воплощением истого моряка. Воображение, питаемое прочитанными в детстве книгами о море, как бы приставляло к его твердому рту коротенькую трубку, рисовало за его спиной белую громаду парусов.
Но, конечно, не было никаких парусов. Были старенькие мотоботы, стонущие под ударами осенних балтийских штормов, и было спокойное мужество, необходимое для того, чтобы водить эти утлые суда в опасные походы.
Еще до войны, с самого начала аренды Ханко, Горбунов тщательно изучил шхерный район, примыкающий к полуострову, исходил его вдоль и поперек, измеряя глубины в прихотливо извилистых проходах, корректируя карты, выставляя на фарватерах вехи, понятные мореходам.
И вот ему, первому лоцману Гангута, поручили проводку караванов к острову Осмуссар – клочку земли у эстонского побережья, на котором и теперь, после падения Таллина, продолжал держать оборону маленький островной гарнизон. Много раз Горбунов пересекал Финский залив, доставляя на Осмуссар боеприпасы, продовольствие, почту.
А в середине октября, когда на Даго шли последние тяжелые бои и защитники острова оказались прижатыми к его северному берегу близ маяка Тахкуна, Гангут послал свои корабли, чтобы снять их, спасти от неминуемой гибели или плена. Корабли – это слишком сильно сказано. В распоряжении гангутцев были всего лишь дивизион малых охотников и прочая мелочь – мотоботы с допотопными болиндеровыми движками, баркасы да еще моторные катера, захваченные в десантных операциях у финнов. Часть этой «москитной флотилии» и была направлена к берегам Даго.
Горбунов вел караван мотоботов. Крепчал ветер, шторм набирал силу. На рассвете, близ берегов Даго, караван был атакован «юнкерсами». Пулеметчики с мотоботов встретили их огнем, но на такой волне трудно вести прицельный огонь. Зато шторм, швыряющий суда из стороны в сторону, мешал и немцам попадать в цель: бомбы ложились беспорядочно. Одна взорвалась в пяти метрах от головного бота. Четырежды налетали «юнкерсы» на караван, но все-таки караван прошел.
Маленький причал на Даго – под огнем немецких батарей. Нельзя медлить с погрузкой. Приняв на борт людей, главным образом раненых, Горбунов уводит свою «флотилию» в штормовое море. Чтобы уклониться от новых возможных атак с воздуха, он избирает другой курс. Этот путь к тому же и более короткий, но Горбунов знает по данным разведки, что в районе, который придется пройти, немцы выставили минные поля. И все же он решается идти, строя свой расчет на малой осадке мотоботов: проскочат поверх мин. Вот только плавающие мины, сорванные штормом с минрепов… С носа и бортов каждого суденышка напряженно всматривались в бушующее море наблюдатели, готовые оттолкнуть шестом всплывшую у борта «рогатую»…
Наконец – Ханко. Раненых островитян увозят в госпиталь. Теперь бы отдохнуть Горбунову и его людям. Но отдыха не получается: приказано снова идти к Даго. И снова Горбунов в рубке головного мотобота, и измученные катерники стоят штормовые вахты, и угрожающе взвывают моторы, когда оголяются на гребнях волн винты.
Можно было бы сказать, что обратный переход – с Даго на Ханко – был нечеловечески трудным, но кто знает, где предел человеческих сил и возможностей? Ночью шторм разыгрался до семи баллов. Переполненные людьми мотоботы относило далеко друг от друга. На одном из судов заглох мотор. Горбунов приказал другому боту взять его на буксир. Но только удалось завести буксирный трос, как резким ударом волны его оборвало. И так было еще несколько раз. Медленно тащился караван, люди измотались вконец, и Горбунов решил было снять команду и даговцев с аварийного бота и затопить его. Но тут оказалось, что мотористы на боте не сидели сложа руки: мотор ожил, и бот пошел своим ходом.
Мигали в ночи ратьеры. Горбунов в сотый раз подсчитывал слабые эти огоньки, тревожась, если счет не сходился, и то и дело приходилось ложиться в дрейф, поджидать, пока подойдут мотоботы, отнесенные штормом далеко в сторону.
Брезжил хмурый рассвет, когда караван, исхлестанный морем и ветром, вошел наконец в гавань…
Мой очерк о Горбунове занял полосу в газете. В середину был заверстан отличный профильный портрет героя очерка, сделанный Пророковым.
* * *
Теперь я жалел, что год назад, когда меня призвали, не попросился на флот. Выучили бы меня в Кронштадте на сигнальщика или моториста, и ходил бы я теперь с Горбуновым по бушующему морю… А еще лучше – пулеметчиком на «морском охотнике»…
Что знал я в 21-м батальоне? Лопату да носилки. Медленно, как песок в карьере, текло время, и мир был замкнут лесом, берегом бухты и железнодорожной веткой. Я смутно представлял себе не только общую обстановку гангутской обороны, но даже и место батальона на карте Ханко. Впрочем, от рядового все это и не требовалось.
С переходом в редакцию все для меня резко переменилось. Редакционный подвал был насыщен информацией. Здесь постоянно толклись люди из всех частей гарнизона. Ежедневно сотрудники газеты бывали на разных участках обороны. Да и я теперь мотался по полуострову – то к летчикам, то к артиллеристам, то к катерникам посылала меня редакция. Каждый день – новые встречи, новые лица, новые факты. («Газете нужен факт», – твердил Лукьянов, вымарывая в корреспонденциях общие места, и я это крепко усвоил.) Трудно это было – на ходу учиться газетной работе, на лету схватывать сведения, хоть как-то восполнявшие отсутствие военного образования. Да еще – преодолевать природную стеснительность…
Вот я в артдивизионе на Утином мысу – мне поручено взять интервью у его командира капитана Гранина. Кряжистый, широколицый, в черном окладе бороды, сидит он за столом в просторной землянке, именуемой кают-компанией. (В береговых частях строго придерживаются корабельной терминологии.) Я быстро пишу в блокноте, поспевая за мыслями, которые развивает Гранин. Немного мешает борода, знаменитая на весь полуостров, – так и тянет взглянуть.
– Извините, – со смущением прерываю я своего собеседника. – Здесь бы нужен конкретный пример.
– Конкретный пример? – Борода раздвигается в насмешливой, как мне кажется, улыбке. – А может, обойдемся?
– Товарищ капитан, без примера нельзя, – говорю, еще больше смущаясь. – Газете нужен факт. А то ведь слишком общо…
Гранин сгребает бороду в кулак, смотрит, морща лоб, на низкий потолок.
– Ну, вот тебе факт. Ты у Жилина на батарее был?
Нет, я еще не был у Жилина, но знаю из разговоров в редакции, какую роль в обороне Ханко играет его тяжелая железнодорожная батарея.
– Теперь сравним дальнобойность, – продолжает Гранин. – У меня стотридцатки, у него двенадцатидюймовки. Ясно, что для обороны базы с моря…
Я просто в отчаянии. Пример, спору нет, хорош, но ведь нельзя давать в газете данные о дальнобойности гангутской артиллерии, это военная тайна. Ужасно неловко опять прерывать капитана и настаивать на своем, но что остается делать? Лукьянов беспощадно «зарежет» материал, не содержащий конкретных фактов.
А тут еще подоспело время обедать, «кают-компания» заполняется командирами, и Гранин сажает меня рядом с собой. Расторопный вестовой ставит перед каждым кружку, и мне предстоит новое испытание – влить в горло пятьдесят граммов неразбавленного спирта. Только бы не закашляться, не поперхнуться – уж лучше умереть на месте.
Да, это тебе не 21-й батальон. Время теперь мчалось быстро, времени не хватало. Доберешься к вечеру до редакционного подвала – ноги гудят от усталости, и ты раскрываешь разбухший блокнот, придвигаешь стопку плохонькой бумаги…
С чего бы начать?
«На Утином мысу сосны растут из потрескавшегося гранита. Здесь – сосны, дождь и штормовой ветер. Место это кажется нежилым – так хорошо замаскированы орудийные дворики и капониры…»
Мало ли что тебе кажется? Нельзя, нельзя. Лукьянов перечеркнет такое начало.
Всегда труднее всего – первая фраза. Хорошо Звонкову с его излюбленным началом: «Мы лежали на самом переднем…» Или Кольке Иващенко, который садится и пишет: «Раздался сигнал боевой тревоги…» Надо бы и мне придумать дежурное начало. Может, так: «Бушевал осенний шторм…» А что? Тут и Лукьянов ничего не скажет: шторм – факт бесспорный. Я вспоминаю, как кипела и бесновалась сегодня вода у прибрежных скал Утиного мыса, и твердо пишу: «Бушевал осенний…»
Между тем поспевает завтрашний номер газеты. Младший политрук Беловусько дописывает срочную информацию о боевом дне летчиков. Шалимов засылает в набор последний материал номера – вечернюю оперативную сводку, только что принятую Гришей Сыроватко. Корректор Карапыш вычитывает готовые полосы. Утомленный Константин Лукич Лукьянов, покончив наконец с делами дня, достает из тумбочки стола бутылку красного вина, наливает немного на дно кружки и неторопливо пьет мелкими глотками, как чай. Все в редакции знают: это его лекарство, нечто вроде бодрящего эликсира, – и никто не напрашивается к Лукьянову в компанию. Бутылка снова отправляется в тумбочку.
Из наборного цеха доносится взрыв хохота. Ну, ясно, поспела четвертая полоса с оттисками пророковских карикатур. Мы спешим посмотреть – что сегодня в отделе «Гангут смеется»? Оттиски идут по рукам. Под заголовком «Коварство и любовь» – три рисунка. На первом уморительно смешная толстуха в полосатых чулках млеет в объятиях грубого мужлана – это Гитлер в мундире, каске и сапогах. Над ними сидит на ветке и чирикает птичка с головой Геббельса. Подпись: «Растяпа финская кума была от немца без ума». На втором рисунке толстухе уже не до любви: скуксившись, она стирает в корыте солдатские портки. Рядом на ее кровати с вензелем «S» («Суоми») нахально развалился Гитлер. На столике жареный поросенок с воткнутой вилкой. Подпись: «Поверя наглости пустой, пустила немца на постой». И третий рисунок: заметно отощавшая толстуха, в платье с дырками и штопкой, пригорюнилась у разбитого корыта. Одна нога у нее теперь деревянная, на голову, обвязанную бинтами, нахлобучен финский солдатский картуз. На табурете пустой горшок, в который разочарованно заглядывает голодная крыса. Подпись: «Теперь от слез сошла с ума, с сумой осталася сама».
Мы набиваемся в каморку художников.
– Борис Иваныч, во! – Иващенко оттопыривает кверху большой палец. – Классный рисунок!
– Рисунок – что, была бы натура, – говорит Дудин. – Главное – текст, его из головы надо брать.
– Было бы откуда брать, – в тон ему отвечает Пророков. – Подумаешь, три строчки выудил.
Он сидит, подперев щеку левой рукой, а правая, как бы сама собой, легко и свободно водит карандашом по бумаге. На нем синий китель, облегающий неширокую, не богатырскую грудь. Лицо спокойно, взгляд опущен на бумагу, губы растянуты в добродушной, слегка иронической улыбке.
– Нет, текст тоже классный, – не уловив иронии, заявляет Иващенко. – Это ничего, что всего три строчки.
Привычно стучит во дворе движок. Мигает от неровного напряжения лампочка. Привычно погромыхивает артиллерия.
– Эх, братцы, – потягивается Дудин, – а у нас в Иванове…
– Тротуары деревянные, – заканчивает Пророков, тихонько посмеиваясь.
Они оба – ивановские, а встретились впервые здесь, на Ханко. Очень удачно они дополняют друг друга – спокойнейший Борис Иванович и порывистый, насмешливый Дудин. На редкость слаженный дуэт…
Вдруг мы видим: на обрывке бумаги под карандашом Пророкова возник Иващенко. Длинный, тощий, с дурашливо-восторженным лицом, он держит за хвост здоровенную щуку (так было на днях: откуда-то он притащил в редакцию рыбу). По-моему, на рисунке Иващенко, слегка шаржированный, даже больше похож на самого себя, чем в жизни…
Далеко за полночь утихает редакция. Только мерно постукивает печатная машина Кости Белова.
Ранним утром свежий номер пойдет в подразделения. В окопах переднего края, на островах, батареях и аэродроме, в кубриках катеров, ротах бывшего моего батальона – всюду, где жив человек, замелькают, переходя из рук в руки, газетные листы. Прочтут прежде всего сводку. А потом заглянут на четвертую страницу, привычно отыскивая карикатуры Пророкова и стихи Дудина. И будет смеяться весь гарнизон.