Текст книги "Трудный год на полуострове Ханко"
Автор книги: Евгений Войскунский
Жанры:
Военная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 10 страниц)
В первые месяцы войны Гангут был единственным участком огромного фронта, который не только не знал отступления, но и наступал.
После Октябрьских праздников я отправился по заданию редакции на острова западного фланга. Катер, стуча стареньким керосиновым движком, побежал к острову Хорсен, на котором находился КП десантного отряда. Ночь была холодная, безлунная, где-то впереди возникали туманные пятна ракет, где-то работал пулемет. По скользкой от наледи тропинке мы поднялись от маленького причала на высокий скалистый берег Хорсена и пошли на КП. Глухо шумели над головой невидимые кроны сосен, и я никак не мог отделаться от ощущения, что этот остров, затерянный в сумрачных шхерах, необитаем, еще не открыт людьми.
И вдруг – вырубленная в скале землянка, разделенная на узкие отсеки, добротная, обшитая фанерой, в ярком свете аккумуляторных ламп. Это – КП. Я представился капитану Тудеру, недавно сменившему Гранина на посту командира отряда, и комиссару Степану Александровичу Томилову.
– Новенький, что ли? – спросил Томилов. – Тут много ваших щелкоперов побывало, а тебя я вроде еще не видел.
Добродушная улыбка нейтрализовала обидное словцо «щелкоперы».
– Вот что, – продолжал Томилов, – Пойди-ка в первую роту. Алексей Иванович, – кивнул он на сидевшего с ним рядом молодого политрука, – устроит тебя на ночлег, а завтра познакомит со своими людьми. А потом придешь ко мне, поговорим. Решено?
Алексей Иванович Безобразов, политрук 1-й роты, энергично тряхнул мне руку и направился к выходу. Я вскинул на плечо винтовку и вышел вслед за ним в непроглядную хорсенскую ночь.
Безобразов привел меня в свою землянку, или, как принято было говорить на Ханко, капонир, и предложил лечь спать.
– А вы? – спросил я.
Он ответил, что идет проверять посты. Спать мне не хотелось, и я напросился к нему в попутчики. Глаза теперь освоились с темнотой, я перестал спотыкаться о камни, поспешая за Безобразовым по обледенелым тропинкам.
Нас окликнул невидимый часовой. Безобразов негромко назвал пароль.
– Ну, как, Комаров, обстановка?
– Нормально, товарищ политрук, – ответил быстрый тенорок. – Со Стурхольма из пулемета по «Мельнице» лупит. Боезапас зря переводит.
Мы двинулись дальше вдоль берега. Справа с шумом разбивалась о скалы вода, в лицо бил ледяными порывами ветер. Теперь уже не казалось, что остров безлюден. Нас окликали из своих укрытий часовые. Мы втискивались в тесные холодные дзоты, из амбразур которых глядели в ночь пустые зрачки пулеметов и бессонные глаза наблюдателей.
– Как под Москвой, товарищ политрук? – спрашивал кто-то из бойцов.
– Трудно там, Шамов. Но одно твердо знаю – не отдадут Москву.
– Не отдадут, точно. Теперь бы в самый раз открыть второй фронт. Чего союзники чешутся?
Чувствовалось: не хочется Шамову, чтобы ушел политрук. Но – не время сейчас для долгого разговора: надо успеть обойти посты, а они раскиданы по всему островному побережью.
– В обед буду в вашем взводе, тогда и побеседуем о втором фронте, – говорит Безобразов. – Ну, смотри внимательно, Шамов.
И снова вверх-вниз по скалам.
– Не мерзнешь, Брагин? – спрашивает Безобразов бойца на очередном посту.
– Холодновато, товарищ политрук, – отвечает простуженный голос.
– Перед обедом зайди ко мне. Я велю Васшшну твои ботинки подлатать.
– Есть, товарищ политрук. – Голос часового теплеет.
Мы идем дальше, и Безобразов вполголоса говорит мне:
– Я этого Брагина на днях пропесочил крепко. По тревоге действовал вяло. – И, помолчав: – Достается, конечно, ребятам. Холода рано наступили, постоишь «собаку» – насквозь промерзнешь. А глядеть надо в оба… Сейчас-то еще ничего: зарылись в землю, капониров понастроили, укрепились…
Он говорил со мной, как с приезжим человеком, не зная, что еще недавно и я строил дзоты и стоял «собаку» – мучительную ночную вахту с нуля до четырех часов…
Под утро, отупевший от усталости, я свалился на нары в капонире Безобразова. Часа через три проснулся от холода, от дыма, покалывавшего ноздри. Со времени летнего лесного пожара я стал чувствительнее к дыму. Незнакомый краснофлотец растапливал в землянке печку. Я сел на нарах, спросил, где политрук.
– А он пошел на КП последние известия слушать. Да ты спи. Он еще не скоро ляжет.
Я так и не заметил, когда отдыхал Безобразов. Видел, как он инструктировал политбойцов (так называли активных бойцов-комсомольцев, агитаторов), раздавал им свежие номера «Красного Гангута». Видел, как после обеда он отправился в первый взвод проводить политинформацию, а потом ушел на шлюпке на островок Ленсман, восточнее Хорсена, где держало оборону отделение его роты. К ужину Безобразов вернулся на Хорсен, провел во втором взводе беседу о текущих событиях, а потом поспешил на КП – слушать вечернюю сводку. А ночью – снова обход постов.
– Ну что, щелкопер, насобирал материалу? – спросил, дружелюбно улыбаясь, Томилов, когда я вечером пришел на КП.
Я заговорил о Безобразове, о его поразительной неутомимости.
– Ты напиши, напиши об Алексее Иваныче, – сказал Томилов. – Кстати, он и пулеметчик прекрасный, и минометом владеет. Хотел я его взять секретарем партбюро отряда, но он – наотрез. Да я и сам вижу: нельзя ему из роты. Народ любит. Авторитет большой.
Томилов призадумался, прошелся по тесной каюте.
– У вас в газете много писали о наших людях, – продолжал он. – О Фетисове, Камолове, Щербановском, Гриденко… И правильно. Храбрецы, герои! Но разве только они? Вот я думаю о лейтенанте Ляпкове. Знаешь ты, что это был за человек?
– Был? – переспросил я.
– Мы с Ляпковым вместе прибыли сюда, на острова, – сказал Томилов, не ответив на вопрос, да и как будто не услышав его. – Я еще тогда приметил в нем вот это: не то чтобы он нарочно лез под огонь, но было похоже, что испытывает себя. Человек, всегда готовый к бою, – вот таким он был. – Томилов снова прошелся, углубленный в свои мысли, а я вытащил блокнот и быстренько стал записывать. – Он командовал резервным взводом здесь, на Хорсене. А в ночь на 3 сентября финны высадили десант на Гунхольм. – Томилов остановился перед картой, висящей на стене, и ткнул пальцем в островок к северу от Хорсена. Полное название островка было Гуннарсхольм, но для краткости его называли Гунхольмом или еще Восьмеркой – за соответствующие очертания. – Взводам Ляпкова и Щербановского было приказано переправиться на Гунхольм и выбить противника. Ляпков возглавил этот бой и действовал смело и решительно. Быстро преодолел заградительный огонь на переправе, закрепился на южном берегу острова, а потом повел людей в атаку. К утру финский десант был сброшен. Ляпков и остался на Гунхольме – помощником командира, а потом и командиром острова. Это был бесстрашный человек, я бы сказал – прирожденный боец. Он активизировал действия гарнизона. Сам лежал часами за камнем со снайперской винтовкой, уложил восьмерых, вступал в перестрелку с финскими снайперами. Ляпков получал за это нагоняи от нас. Но он не мог иначе – у него была страсть активно бороться с врагом. Был представлен к ордену. И вот – шальная мина, нелепая смерть… – Томилов горестно взмахнул рукой. – Вот еще о ком надо написать – о Васильеве, – сказал он, помолчав. – Это наш инженер, минер, большую работу проделал по укреплению островов. Можно сказать – наш Тотлебен. Будем представлять его к награде.
Я спросил, как пройти к Васильеву, где его капонир. Но оказалось, что Васильев сейчас на Эльмхольме.
– Скоро катер туда отправится, – сказал Томилов, взглянув на часы. – Пойдешь на Эльмхольм?
– Пойду, – ответил я.
* * *
Эльмхольм – островок к северо-западу от Хорсена – имел кодовое название «Мельница». Думаю, не случайно так окрестили это угрюмое нагромождение скал, поросших сосняком и кустарником. Эльмхольм был вырван у противника еще в июле, и финны несколько раз пытались отобрать его. В августе на острове шли ожесточенные бои, и немало жизней было перемолото на этой окаянной «Мельнице». Здесь насмерть стояла шестерка бойцов во главе с сержантом Семеном Левиным – последние уцелевшие защитники острова. Здесь погиб один из отважнейших бойцов Гангута – лейтенант Анатолий Фетисов: он встал в полный рост, чтобы просигналить шлюпкам с подкреплением (не зная точно обстановки, они подходили к берегу, захваченному финнами), и был сражен автоматной очередью. Отсюда в разгар боя, когда оборвалась телефонная связь, поплыл под огнем к Хорсену, чтобы доложить обстановку, Алеша Гриденко, балтийский орленок. Здесь, после гибели Фетисова и ранения политрука Гончаренко, краснофлотец Борис Бархатов принял на себя командование и сумел с горсткой бойцов удержать остров до прибытия подкрепления – ударной группы Ивана Щербановского.
Таков был Эльмхольм, «Мельница», один из аванпостов гангутской обороны.
Лишь несколько десятков метров отделяло его от большого острова Стурхольм – главной базы операций противника против западного фланга Ханко.
Обогнув с юга Хорсен, катер повернул вправо. В этот миг взлетела ракета, вырвав из мрака узкий пролив с торчащими из воды, как тюленьи головы, скалами, горбатую, в пятнах снега спину острова (это и был Эльмхольм), а чуть дальше – зубчатую стену леса на Стурхольме. Не успел погаснуть зеленоватый свет ракеты, как там, на Стурхольме, замигало пламя, застучал пулемет, и в нашу сторону брызнула струя трассирующих пуль. Все, кто был на катере, пригнули головы. Лучше было бы просто лечь, но мешали ящики с продовольствием и мешки с хлебом. Пулемет все стучал, взвилась еще ракета, но катер уже проскочил открытое место.
На эльмхольмском причале нас встретили двое островитян. Один из них, в ватнике, с командирской кокардой на шапке, распоряжался разгрузкой.
– Гуров! – крикнул он в темноту. – Ну, где твой раненый? Давай быстрей, катер отходить должен!
– Сейчас! – ответил чей-то голос. – Никак не уговорю вот…
Я спросил человека в ватнике, как пройти на КП. Он вгляделся в меня:
– С Большой земли, что ли? Иди направо по тропинке. Скалу увидишь – там и КП.
Мне запомнилось это: на Эльмхольме Большой землей называли полуостров Ханко, а для Ханко Большой землей был осажденный Ленинград.
Я двинулся в указанном направлении. Что-то звякнуло под ногами. Тянуло морозным ветром с привычным запахом гари. На повороте тропинки стояли двое, один – с забинтованной головой под нахлобученной шапкой.
– Чего упрямишься, Лаптев? – услышал я. – Отлежишься неделю на Хорсене в санчасти, потом вернешься. Давай, давай, катер ждать не будет!
– Не пойду, – ответил забинтованный боец. – Подняли шум из-за царапины. Не приставай ты ко мне, лекпом.
Он круто повернулся и пошел прочь.
– Ах ты ж, горе мое! – сказал лекпом. – Ну, ступай ко мне в капонир. Я сейчас приду. Кожин! – крикнул он в сторону причала. – Отправляй катер, Лаптев не пойдет!
Спустя минут двадцать я сидел на островном КП – в землянке, освещенной лампой «летучая мышь» и пропахшей махорочным дымом. Жарко топилась времянка, дверца ее была приоткрыта, и красные отсветы огня пробегали по лицу политрука Боязитова. Он сидел у стола, сколоченного из грубых досок, на столе рядом с лампой стояли полевой телефон и кружки. До моего прихода у Боязитова был, как видно, крупный разговор с краснофлотцем мрачноватого вида, сидевшим спиной к печке.
Я представился, Боязитов кивнул на нары, приглашая садиться, и сказал краснофлотцу:
– Вот так, Мищенко. Надо бы тебя на гауптвахту отправить, но, я думаю, ты сам поймешь.
– Не возражаю против губы, – криво усмехнулся Мищенко. – Хоть в тепле посижу немного.
– Сейчас спросим у корреспондента. – Боязитов взглянул на меня. – Не знаешь, гауптвахта действует в городе?
– Кажется, нет, – сказал я. – Но точно не знаю.
– Какая сейчас гауптвахта, – сказал третий, лежавший на верхних нарах. Он спрыгнул вниз, сел рядом со мной. Это был младший сержант Сахно, командир взвода. – Не такое время, чтоб бойца на губу сажать.
– Вот именно, – подтвердил Боязитов. – В общем, так, Мищенко. Насчет ботинок – не только у тебя они разбитые, я уже в штаб отряда докладывал. Как только подвезут, выдадим новые, ясно? Пока придется потерпеть. У Моисеева обувка не лучше твоей, а он на прошлой неделе двое суток подряд на вахте стоял. И не хныкал.
– Кто хнычет? – угрюмо сказал Мищенко. – Никто не хнычет. Я законно требую.
– Законно. Но – понимать должен обстановку. Скоро залив замерзнет, еще труднее будет. Что же нам – снимать оборону?
– Скажете тоже!.. – Мищенко поднялся. Ботинки у него и верно были худые, чиненые-перечиненые.
– А насчет того, что ты тут пошумел, – продолжал Боязитов, – ладно, забудем. Надеюсь, не повторится.
– Потерплю, – сказал Мищенко. – Разрешите идти? Он вышел, нахлобучив шапку до бровей. Сахно поставил на раскаленную печку закопченный чайник.
– Снимай шинель, корреспондент, – сказал Боязитов. – Чай будем пить. Нравится тебе наша наглядная агитация?
На дощатой стене землянки были развешаны вырезки из нашей газеты, весь отдел «Гангут смеется» – карикатуры, стихи, фельетоны. Тут же висело несколько цветных картонок от эстонских папиросных коробок – улыбающееся лицо блондинки с надписью «Марет», корабли викингов, ощетинившиеся копьями.
– Нравится, – сказал я, ничуть не покривив душой.
– Ты не думай, этот Мищенко вообще-то неплохой боец. Сорвался немножко. Ну, можно понять, трудно здесь, конечно. Пообносились ребята в десантах, ботинки об скалы поразбили. Вот ждем, должны подвезти обмундирование. Так что тебя интересует?
Я спросил о лейтенанте Васильеве, но его на острове не оказалось: хорсенского Тотлебена вызвали на Кугхольм, остров к югу от Эльмхольма, недавно он ушел туда на шлюпке. Ну, ничего не поделаешь. Не гоняться же за ним по всему архипелагу!
Боязитов рассказывал о бойцах своего небольшого гарнизона, Сахно вставлял замечания. Потом пришли фельдшер Гуров и старший сержант Кожин – тот самый, в ватнике, который разгружал катер. Мы ели галеты и пили кипяток с сахаром из кружек, обжигавших губы. Гуров подначивал Кожина: дескать, когда Кожин работал в магазине в Ивановской области, он проторговался в три дня так, что пришлось закрыть магазин, а теперь он, Кожин, хочет проделать такую же штуку здесь, на Эльмхольме, с продскладом. Кожин, старый сверхсрочный служака, слушал, посмеивался и в долгу не оставался. По его словам выходило, что граждане города Подольска чуть ли не коростой покрылись в те годы, когда Гуров заведовал там санпросвещением, и только после его ухода на военную службу стали понемногу приобщаться к гигиене.
А вообще-то Гуров и Кожин были закадычными друзьями. Они выполняли не только основные свои обязанности. Фельдшер и интендант дежурили на КП, проверяли посты. Они освоили трофейный миномет и не раз били из него по Стурхольму, когда накалялась обстановка. Словом, это были опытные десантники.
Я спросил Гурова о давешнем раненом, который отказался уйти на Хорсен.
– Да это Лаптев, пулеметчик из отделения Кравчуна, – ответил фельдшер, густо дымя махоркой. – Он сегодня малость поспорил с финской «кукушкой», рана вообще-то не опасная, но все-таки… Да ничего, я ему и здесь создам условия. Поправится.
Я уже знал от Боязитова, что отделение Кравчуна несет наиболее трудную вахту на северном мысу Эльмхольма, в шестидесяти метрах от южной оконечности Стурхольма, которую десантники называли Хвостом. Меня разморило в тепле землянки и клонило в сон. Но когда я услышал, что младший сержант Сахно собирается идти туда, к Кравчуну, я сделал усилие, стряхнул сонное оцепенение. Сахно повесил на шею трофейный автомат «Суоми», я закинул за спину родную винтовку, и мы вышли в ночь, прихваченную морозцем и перекрещенную пулеметными трассами.
Опять что-то звякнуло под сапогами, и только теперь я понял, что это стреляные гильзы. Кажется, ими был засыпан весь остров.
– Туда днем не пройдешь, – говорил мне вполголоса Сахно, – да и ночью только по-пластунски; уж очень открытое место, все как на ладони…
Вдруг он замолчал, вглядываясь, и тут я тоже увидел темную фигуру, мелькнувшую среди редких сосен на фоне большой заснеженной скалы. Было похоже, что она двигалась в том же направлении, что и мы.
– Эй, кто идет? – окликнул Сахно, и тут же со Стурхольма поплыли трассирующие очереди на звук голоса.
Фигура остановилась. Теперь я различил белевшую под шапкой повязку: это был Лаптев.
– Ты что это? – сердито сказал Сахно, подойдя к нему. – Давай-ка обратно к Гурову, в капонир.
– А чего я там не видел? – буркнул Лаптев. – «Трех мушкетеров» без начала, без конца? Так я их читал.
– Ничего, перечитаешь, там середина самая интересная. Раз уж ранен по собственной глупости, так сиди и не рыпайся. Как-нибудь на мысу без тебя обойдутся.
– Не обойдутся, – упорствовал Лаптев. – Да рана пустяковая, сержант, почти не болит…
Так они препирались несколько минут, потом Сахно махнул рукой: шут с тобой, иди.
Мы вскарабкались на каменистый и узкий, голый, как лоб, перешеек, ведущий к северной оконечности острова. И поползли. Сахно был прав: тут все как на ладони. Очень неприятно было чувствовать себя живой, медленно передвигающейся мишенью. Проклятые ракеты висели над нами, как люстры, пулемет работал, казалось, в двух шагах, пули так и свистели над головой, цвикали о камень.
Наконец это кончилось. Мы скатились в расселину скалы, и тут был хорошо замаскированный капонир, скудно освещенный коптилкой.
Николай Кравчун оказался молодым парнем с горячими карими глазами. Он не очень удивился возвращению Лаптева. Сказал только громким шепотом:
– Зализал рану? Вот чудик! – И деловито распорядился: – Вместо тебя Лукин стоит, ты его в шесть ноль-ноль сменишь. А сейчас – отдыхать.
Мне он велел не высовываться из капонира, а сам он с Сахно пошел (вернее, пополз) проверять посты.
Лаптев заметно повеселел, очутившись «дома». Сразу войдя в роль хозяина, извлек из-за патронных ящиков банку консервов и неизбежные галеты. Принялся рассказывать, как однажды тащил боец сюда, на мыс, термос с борщом, пулеметная очередь изрешетила термос, и бойца обдало с головы до ног, – хорошо еще, что борщ был не больно горячим. Со злости вскочил боец и, матерясь на всю Финляндию, прошел остаток пути в полный рост. Наверное, финны от изумления рты поразевали – не срезали его.
– Раньше так и таскали харч в термосах, – добавил Лаптев. – Каждый обед, можно сказать, боевая операция. Ну, теперь мы наловчились тут, на мысу, готовить. Нашли укрытое местечко, а дым ночью не так виден. Богданов у нас здорово готовит, пальчики оближешь…
Лаптев улегся на нары, закрыл глаза: все-таки рана давала себя чувствовать. Я вылез из капонира, осторожно выглянул. Вот он, стурхольмский «Хвост», прямо передо мной, – темный, притаившийся. Сколько настороженных глаз смотрит сейчас оттуда на мыс Эльмхольма? Звонко ударил пушечный выстрел, тяжело прошелестел снаряд, потом донесся приглушенный расстоянием звук разрыва. Еще выстрел, еще и еще. Какая-то финская батарея вела огонь по Ханко. Я знал, что артобстрелы теперь не причиняют почти никакого вреда гарнизону, зарывшемуся в землю. Но почему-то возникло тревожное ощущение: что-то должно вот-вот начаться. На Стурхольме сразу в нескольких местах заработали пулеметы, светящиеся трассы устремились к Эльмхольму и к соседнему островку справа, тоже занятому нашими десантниками, – Фуруэну…
Чья-то рука с силой надавила на мое плечо.
– Зачем вылез? – услышал я свистящий шепот Кравчуна.
Некоторое время мы прислушивались к звукам ночи.
– С Вестервика по Ханко бьют, – сказал Кравчун. – А вот – ответили наши.
И верно, теперь снаряды буравили воздух в обратном направлении. Резко приблизился грохот разрывов.
Я спросил Кравчуна, не сыплются ли на его мысок осколки, когда наши бьют по Стурхольму.
– Бывает, – сказал он. – Да ничего, сейчас капониры поставили, все-таки крыша над головой. Вот раньше…
Я оглянулся на капонир, умело встроенный в расселину скалы, окинул, так сказать, профессиональным взглядом землекопа. Не очень-то просто было строить здесь, на виду у противника…
Артиллерийская дуэль смолкла, будто оборвалась на полуслове.
Кравчун потащил меня в капонир.
– Ты мне вот что скажи, – заговорил он, блестя горячими глазами. – Финики нам все уши прожужжали: мол, комиссары бегут с Ханко, бросают вас, простых солдат, на произвол судьбы. Москва вот-вот падет. Ленинград тоже. Знаю, что брехня. Но откуда слух, что нас с Гангута снимут? Ты с Большой земли, должен знать.
Действительно, перед праздниками приходили на Ханко корабли из Кронштадта. Поговаривали, что будут еще караваны, которые вывезут часть гарнизона в Ленинград. Но толком я, конечно, ничего не знал, даром, что пришел с Большой земли, и честно признался в этом Кравчуну.
– Я вот что приметил, – сказал тот. – Артиллерия через наши головы работает, так что все видно. Вернее – слышно. С тех пор как мы тут, на островах, закрепились и перешли к обороне, наши батареи редко стали отвечать. Финики сотню снарядов положат, а наши – один. Понятно: боезапас экономили, расчет на долгую оборону, верно? А в последние дни наши еще как отвечают! Ну, сам только что слышал. Это что – перестали снаряды экономить? Как еще понять?
Я согласился, что иначе понять невозможно, и попросил Кравчуна переключиться со стратегического масштаба на местный. Он покосился на разверстую белую пасть моего блокнота, придвинул ближе снарядную гильзу коптилки и галеты и начал рассказывать:
– С получением доклада товарища Сталина были приняты меры для его разъяснения. Доклад доведен до каждого бойца…
Я не прерывал Кравчуна, и вскоре он, заметив, что я перестал записывать, перешел с официального тона на обыкновенный человеческий язык.
Воевал Николай Кравчун хорошо. Он был на Гунхольме в ту ночь на 3 сентября, когда противник высадил десант. Кравчун со своим пулеметом задержал финнов, стремившихся овладеть сухой переправой, которая связывала Гунхольм со Старкерном – островком, прикрывавшим с севера подступы к Хорсену. Он бил с правого фланга, а Рымаренко с левого, но боезапас подходил к концу, и не дожить бы им до рассвета, если б не подоспели резервные взводы Ляпкова и Щербановского.
Здесь, на эльмхольмском мысочке, простреливаемом насквозь, Кравчун и его отделение – всего десять бойцов – несли бессменную вахту. Под огнем здесь построили десять дзотов, включая запасные для двух пулеметов. Вахты были долгие – по двенадцать – четырнадцать часов. Коченели ноги в разбитых от постоянного скалолазания ботинках. Но днем и ночью несколько пар глаз неотрывно наблюдали за вражеским островом, на котором им был знаком каждый камень, каждая сосна, следили за каждой тенью на проливе. Чуткие уши прислушивались: не шелохнулись ли прибрежные кусты на Стурхольме, не плеснула ли под веслом вода…
– Здесь не соскучишься, – говорил Кравчун. – Жить можно. «Собаку» вот только трудно стоять. Да и то – сейчас снег выпал, легче стало. Что – почему? Да очень просто: снегом протрешь глаза – и сон долой. – Он проводил взглядом мой блокнот, который я запихнул в карман шинели. – А у тебя служба, как я погляжу, тоже не скучная, всюду лазить приходится, а? Ваша газета здорово помогает. Держит в курсе. Вот недавно напечатали Алексея Толстого статью «Кровь народа» – сильно написано! За сердце берет. Знал бы финский язык – прокричал бы ее финикам…
В капонир, бесшумно отворив низенькую дверь, заглянул боец.
– Что случилось, Генералов? – спросил Кравчун.
– На «Хвосте» что-то не так, – сказал тот хрипловатым шепотом. – Выйди послушай.
Я вслед за Кравчуком выскочил из капонира. Было тихо. Застясь рукой от морозного ветра, я лежал на каменистой земле. Довольно долго мы вслушивались, всматривались в ночь, но ничего не слышали, кроме завываний ветра и однообразного звука прибоя. Меня стала одолевать зевота. Я таращил глаза, чтобы не заснуть здесь постыдным образом.
Вдруг донесся легкий шорох. Я встрепенулся. Да, на «Хвосте» что-то было не так. Вот – приглушенный голос… будто выругались сердито… Снова тишина. Давящая, подозрительная…
Мы с Кравчуном переглянулись. Он, пригнувшись, юркнул в капонир, закрутил ручку телефона. Сказал вполголоса:
– Кравчун докладывает. На «Хвосте» – слабый шум. Будто по гальке что-то протащили… Есть!.. Есть продолжать наблюдение!
Вернувшись, прошептал мне в ухо:
– Сейчас на КП доложат.
Спустя минут десять с Хорсена взвились одна за другой две ракеты. Ахнула пушка, на «Хвосте» стали рваться снаряды. В сполохах огня мы увидели темные фигуры, бегущие по берегу, переворачивающиеся шлюпки… услышали яростные крики…
– Сáтана пéрккала! – отчетливо донеслось меж двух разрывов.
Свистнули, вжикнули о камень осколки.
– В капонир, быстро! – крикнул Кравчун. – Сейчас начнется концерт!
Лаптев проснулся, спросил, что за шум.
– Хорсенская сорокапятка по «Хвосту» бьет. Сорвали мы финикам десант. Видал? – Кравчун взглянул на меня. – Посадка у них уже шла по шлюпкам.
Ночь взорвалась бешеным стрекотом пулеметов. Со Стурхольма через узкий пролив с дьявольским визгом понеслись мины. Не менее часа молотили финны по эльмхольмскому мысочку: знали, кто сорвал их замысел. Казалось, вот-вот наше укрытие рухнет, разлетится в щепы. Но это только казалось. Я знал, что капонир выдержит.
* * *
Спустя сутки я под утро вернулся на Хорсен и проспал как убитый несколько часов кряду в капонире старшины 2-й статьи Никитушкина, командира одного из взводов. Николай Никитушкин пописывал и печатался в «Красном Гангуте». Как большинство наших военкоров, он предпочитал презренной прозе стихи.
Наверное, я спал бы до вечера, но в обед Никитушкин растолкал меня. Мы плотно поели – гороховый суп и серые макароны с волокнами мясных консервов – и хорошо поговорили «за жизнь». Николай был москвичом.
– А вообще-то мы родом из Рязани, – сказал он густым басом, плохо выговаривая «р». – А ты откуда? Из Баку? Ну и занесло тебя!
«Л» он тоже плохо выговаривал. До того как попал в десантный отряд, Никитушкин служил киномехаником на береговой базе бригады торпедных катеров – в той самой кирхе на скале, что возвышалась в центре Ганге. Свой брат, клубный работник. Длинный, круглолицый, расположенный к душевному мужскому разговору, он мне понравился. В Москве его ожидала Тоня, и Николай сказал, что после войны непременно на ней женится.
Тогда, на Хорсене, мы, конечно, еще не могли знать, что нам с Никитушкиным и Леней Шалимовым предстояло в течение двух с лишним лет вместе работать в кронштадтской многотиражке «Огневой щит» и вместе пережить блокаду. Мы многого еще не знали. Не знали, в частности, вернемся ли когда-нибудь на Большую землю, Большую в прямом, довоенном смысле слова. Но именно в тот день на Хорсене началась наша дружба.
После войны мы встретились с Никитушкиным в Москве. Дом на Первой Мещанской, в котором он жил до службы, был разбомблен, на его месте зияла огромная яма, заполненная грязно-зеленой водой. Николай с Тоней, которая дождалась его, и матерью жил в холодном сарае на краю этой ямы. Мы встретились, как братья. И мы смеялись, вспоминая, как весной сорок второго года в Кронштадте Николай раздобыл в военторге миску кислой капусты и мы ели ее как лекарство, по столовой ложке в день, убеждая себя, что капуста поможет одолеть цингу, мучившую нас. И вспоминали, как шли летним вечером в Дом флота, шли в тщательно выутюженных брюках и фланелевках, и на улице Карла Маркса нас вдруг настиг артобстрел. Мы кинулись в щель – укрытие, каких много было понастроено на кронштадтских улицах, – и по пояс угодили в воду. Мокрые, злые, мы выскочили обратно и, проклиная эту щель, и немцев, и Дом флота, пошли под обстрелом дальше.
Мы смеялись, вспоминая все это, а перед глазами вновь стояли обледенелые скалы Гангута, дымящиеся воронки на кронштадтских улицах…
Встречались мы с Николаем в Москве и в последующие годы, когда он с семьей переехал в новый дом. Встречались в Баку, куда он приезжал в командировку от газеты «Труд». Встречались и в Софии, где он заведовал корреспондентским пунктом АПН. Старая флотская дружба – вещь прочная, нержавеющая…
Но вернемся на остров Хорсен.
В тот день нескончаемо шел снег. Он словно вознамерился прикрыть толстым белым покрывалом эту скудную землю, обожженную войной. Было необычно тихо. Этот снег, а может разговор с Никитушкиным, что-то разбередил в душе. Я вспомнил прошлую зиму. Хорошо было в нашей тихой кирхе на пару с Беляевым писать лозунги, призывающие к бдительности. И чертить карты Киевской Руси…
С щемящим чувством я думал о родителях, которые тревожились обо мне в Баку, таком далеком теперь, будто он был на другой планете. Я думал о Лиде – каково-то ей сейчас в Ленинграде? Боец МПВО… Маленькая фигурка у ворот университета…
А скалы Хорсена покрывались снегом, снегом. И странная стояла вокруг тишина.
Я пошел к пушкарям и застал их за расчисткой огневой позиции от снега. Так вот она, хорсенская пушечка, «флагманская артиллерия», любимица десантного отряда. На ее боевом счету были финские шлюпки и катера, и склад на Вестервике, и склад у красного домика, и отчаянное единоборство с трехдюймовкой на Стурхольме. Первым командиром орудия был Сацкий, а после него Иванов. Их я уже не застал на Хорсене. Теперь расчетом командовал старшина второй статьи Сидлер, в прошлом помощник машиниста из Киева, участник финской войны, десантник с островов восточного фланга Ханко. В расчет входили: наводчик Шалаев («самый старый, еще с Сацким был», как отрекомендовал мне его Сидлер) и молодые краснофлотцы Иванов и Коросташевский.
– Мы по ним, они по нас – вот те и квас, – подмигнул мне Борис Коросташевский. – Мы маленько переедем – и снова по ним. Они осерчают – мины кидают…
Как видно, он был склонен к тому, что называют «морской травлей», и, несомненно, мог долго продолжать в таком духе. Сидлер остановил его. Должно быть, не хотел, чтобы его расчет показался корреспонденту легкомысленным.
Пылкой мечтой пушкарей было «ущучить» пушку на Стурхольме, которая немало досаждала отряду. Но финский огневой расчет вел себя хитро и осторожно: выпалят несколько раз – и молчок. Начнешь бить по засеченным вспышкам – минометы немедленно накидываются, а сама трехдюймовка молчит. Но недавно было так: открыла финская пушка огонь по Эльмхольму. Еще было светло, только начинало вечереть, но хорсенские пушкари приметили бледные вспышки. Шалаев навел орудие. Дали пять выстрелов. Трехдюймовка на Стурхольме замолчала. Наши тоже выжидали, не сводя глаз с предполагаемого места цели. Вдруг ожила финская, как начала класть снаряд за снарядом по Хорсену, по нашей позиции. «Флагманская артиллерия» тоже заработала на предельной скорострельности. Несколько минут шла сумасшедшая дуэль, осколки так и свистели, чудом каким-то не задело пушкарей. И вот – сильно сверкнуло на Стурхольме, в вечереющее небо повалил черный дым. Ущучили-таки ее, трехдюймовку. Во всяком случае, с того дня она себя не обнаруживала.