Текст книги "Осень без любви"
Автор книги: Евгений Рожков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 20 страниц)
Какое теперь в нем отчаянное сражение! Еще немного, и сердце проиграет его. Нужна помощь, действительная, решительная.
Вот так было в далеком детстве. Как-то он сорвался с дерева и ударился сильно о землю. Он лежал, раскинув руки, видел голубое небо и не мог вдохнуть. Он слышал, как стучит собственное сердце, но все окаменело перед глазами. Потом что-то лопнуло внутри, что-то там произошло, он задышал и увидел, что по небу летят журавли.
Он кричал теперь себе, что нужно бороться, даже тогда, когда сердце станет холодным и твердым – за жизнь всегда нужно бороться.
Руки у Белы подрагивали. Десятки раз она делала подобные уколы, делала легко и быстро, а теперь, разволновавшись, не могла найти вену.
Пульс угасал, посиневшее лицо больного каменело.
Наконец она нашла вену, ткнула в нее иглу. Кровь тонкой вишневой ниточкой поползла в шприц. Бела легонько надавила на поршень, и содержимое медленно начало уходить в вену.
Несколько минут Осокин прислушивался к себе, чувствуя, как сердце стремительно набирает силу, как ритмично уже бьется. Теперь оно победит, теперь оно выиграет сражение!
На душе стало спокойно.
– Ну как, легче? – спросила Бела.
– Легче… Вы не суетитесь, мы никуда не полетим, – уверенно произнес Осокин, после укола он действительно почувствовал себя хорошо.
– Как не полетите? – удивилась девушка. – У нас уж документы и все такое…
– Выслушайте меня внимательно…
– Вы что?! Ничего себе закидончики! – перебила Осокина медсестра. Она вспыхнула, лицо ее пошло пятнами. – Мне приказано вас довезти, и я довезу.
Бела была не профессиональной медсестрой и, хотя знала, что больному нельзя волноваться, но не могла сдержаться, ужасно хотелось поехать в город.
– Может, я умереть хочу, – попытался пошутить Осокин, но Бела не поняла его шутки.
– Мало ли что вы хотите, не дадим мы вам умереть, – строго и так уверенно сказала она, что Осокин улыбнулся.
– Послушайте!..
– Я и слушать не хочу… Уж все обговорено, меня там даже жених ждет. А вам говорить сейчас вообще нельзя.
– Ну вас к черту! – вспылил Осокин.
– Подбирайте свои выражения! – сестра закусила зло губу.
– Я же объясняю вам, что в моей жизни была совершена очень большая ошибка. – Осокин перевел дух, дотянулся рукой до полотенца, висевшего на спинке кровати, и вытер пот на лице. – Одного человека оклеветали и я, не разобравшись, поверил в эту клевету. Так получилось, что я сильно верил тому, кто оклеветал. А проверить все обязан был, как коммунист, в конце концов. Его исключили из партии и судили. Клеветник стал домогаться его жены. Довел ее до петли. У них дочь была, ее забрала одинокая женщина, а отцу в тюрьму написала, что дочь погибла вместе с матерью. Женщина работала в сельсовете, когда пришел запрос, она подделала справку.
Через несколько лет невинный человек вышел на свободу и написал мне, что на моих руках тоже кровь его жены и дочери. Жуткое, но справедливое обвинение. Я обязан был тогда разобраться. Мы не имеем права ошибаться, когда дело касается человеческих судеб.
В общем, когда все выяснилось, то клеветника уже не было в живых. Он поехал в отпуск в Крым и там утонул.
Несколько лет я искал ту женщину и девочку, но найти не мог. А семь лет назад все-таки нашел. Девочка об отце ничего не знала. Теперь я увидел этого человека. Ведь и он считает, что его дочь не жива. Понимаете? Какой груз…
– Как в кино… Я в кино про такое видела, – восхищенно сказала медсестра. Глаза ее горели. – Если вы видели его у того вертолета, то он недалеко полетел, в соседний поселок. Я могу написать, у меня там подруга. Как его фамилия?
– Не надо писать, я сам напишу. Вас действительно ждет жених?
– Да так, – Бела смутилась, – сейчас женихов нет, одни любовники остались…
– Это еще успеется…
Дверь отворилась, вошла Кира Анатольевна, запыхавшаяся, с растрепанными волосами. Она устало опустилась на табуретку и сказала:
– Это не он. Вовсе не Шрамов. Мужчина сейчас придет сюда…
Через несколько минут постучали в дверь. Сестра открыла ее и провела в комнату к Осокину мужчину лет сорока восьми.
– Вы не Шрамов? – опросил Осокин, хотя уже видел, что это не он, но спросил.
– Нет, а что?
– На Севере давно?
– Только прибыл, вот до места назначения не доберусь. Рейс опять отменили. Я видел, как вас несли…
– Извините, мы ошиблись…
– Ничего, бывает…
Мужчина ушел.
– Позвоните Лыткину! – попросил медсестру Осокин.
Главврач был молод, любил рисковать, и Илья Иванович верил в него.
Бела вышла в соседнюю комнату, но вскоре вернулась с телефоном на длинном шнуре и подала трубку Осокину.
– Говорите.
– Алло, да. Я… – спокойно произнес Осокин.
– Илья Иванович, вы в самом деле решили вернуться?.. – спросил молодой голос.
– Решил, Олег Вениаминович.
– А операция как?
– Делайте вы…
– Я подобных еще не делал.
– Надо ж когда-то начинать. Кто попадет потом к вам, так уж будет практика.
– Да… задали вы задачу, – в голосе молодого врача чувствовалась твердость.
– Если нужно, могу написать расписку.
Главврач помолчал, потом сказал:
– Хорошо, передайте сестре трубку.
Девушка, сматывая на руку шнур, вышла в соседнюю комнату.
– Вот и все, дело сделано, – сказал Осокин, обращаясь к жене. – Поедем домой. У меня такое чувство, будто я возвращаюсь из длительной командировки, уставший, но наполненный жаждой работы. Через недельку все будет решено.
Кира Анатольевна всхлипнула.
– Да будет! – напустился на нее Осокин. – Сходишь завтра в райплан, возьмешь у Ксении Евгеньевны документы, отчеты на носу, надо помочь им.
Солнце, лившееся в крохотное оконце, заполнило всю белую чистую комнатушку. Оно, казалось, расширяло ее, делало выше, просторнее. Послышался раскатистый гул турбин идущего на взлет большого самолета. «Жизнь продолжается, жизнь никогда не останавливается», – подумал Осокин.
– Кира, – обратился он к жене. – Ты должна найти этого человека и объяснить ему все. Долгие годы жег мне сердце этот случай.
– Мы вместе найдем…
– Не перебивай. Я устал сегодня. Столько переговорено… Я сейчас острее почувствовал: как бы много мы в жизни ни сделали, это не защитит нашу совесть от боли за нанесенное горе хоть одному человеку.
Лицо Осокина было освещено солнцем. И оно показалось Кире Анатольевне необыкновенно молодым. Она смотрела на мужа, и слезы текли по ее щекам. Сейчас, в эту минуту, сильнее всего на свете она любила его.
Он смотрел на жену и думал, что любовь к ней сделала его жизнь счастливой. Вспомнилось, как в молодости он дрался за эту любовь, как на фронте она помогала ему идти к победе, как горд был, что у него есть такой верный и необходимый друг.
Осокин был наполнен желанием работать, любить и жить. Он знал: все, что есть на этом свете, в этом мире – все предназначено для любви. Может, и его болезнь – начало иной ее грани, более мудрой, более трагичной, чем прежде. Он был наполнен гулкой верой в будущее.
Белая любовь
А. Пчелкину
Туман был густой, как студень. Он медленно двигался, колыхался, сотрясаемый какой-то невидимой силой. И это движение тумана, его липкая стынь, и серость белой полярной ночи, вроде бы давно привычная, но почему-то всегда удивляющая, разом захватили меня и понесли куда-то.
Туман все полз и полз, и движение его особенно четко прослеживалось по лакированной глади залива. Все замкнулось в малом седом туманном пространстве – не было берегов, неба и горизонта. Запах моря, особенно резкий по утрам, в часы отлива, слабо курящийся Дымом костерок да гладкий, потемневший от времени плавник подо мной, говорили о том, что мы все-таки на земле, а не в чреве густого, летящего по небу облака.
Я докурил сигарету, порылся в рюкзаке, нашел газету, сунул ее под поседевшие от пепла головешки, она тут же загорелась, и я стал бросать в костер сначала сухие тонкие щепочки, потом толстые сучья.
Рыбак, одноногий старик, что спал у костра, накрывшись брезентовым плащом, зашевелился, потянулся и вскочил, будто его кто ударил.
– А где Олег Степанович? – спросил он.
– Домой уехал еще ночью.
– Это он до жены, он ее страсть как любит.
Рыбак стал шарить по карманам, видно, разыскивал курево. Я протянул ему сигареты.
– Не, я только «Беломор» сосу, привык к нему с молодости.
В телогрейке и в брюках он не нашел папирос, стал искать в брезентовом плаще, которым укрывался и который, наволгнув от тумана, будто жестяной, гнулся с трудом.
Пачка оказалась такой помятой, что в ней не сохранилось ни одной папиросы.
– Там-то у меня много курева, – махнув рукой на палатку, сказал Семенович. – Ладно уж, давай твою, болгарскую испробую.
Я протянул сигареты. Он покрутил в руках пачку, удивился чему-то, достал одну сигарету, размял ее большими, коричневыми от никотина пальцами, прикурил от головешки и опять оказал:
– Раньше все папиросы были – «Казбек», «Пушка», «Спорт». Мы пацанами, бывало, пели: «Люблю я спорт, но только папиросы». Теперь сигареты пошли, ладно так их делают – залюбуешься.
– Техника, – констатировал я.
Он курил, крутил беспокойно головой, будто высматривал, приглядывался к чему-то, спросил:
– Может, чайку? А?
Семенович дотянулся до закопченного чайника, который был у костра, приподнял крышку, но из-за пара ничего не увидел, поболтал посудиной, определяя количество воды.
– Можно свежий заварить? Свежий утром-то в охотку, – оказал я.
Старик, будто испугавшись моего быстрого согласия, отставил чайник в сторону.
– Это потом, успеется. Теперь бы?.. А? У нас что-нибудь осталось? Не голова у меня – колокол гудящий.
– Осталась, непочатая, вчера времени на нее не хватило.
Он оживился, вскочил как молодой и ушкандыбал к палатке, где хранились продукты. Оттуда послышались возня, звон посуды, кряхтение.
– Поесть-то нам чего-то нужно? Рыбка тут, соленые огурчики, хлебушко, икорка. Вчера-то мы вроде по-малости, а оно все равно дает о себе знать. Без привычки-то… Хотя это всегда так.
Он появился из тумана, как приведение, разложил на досках съестное, ополоснул эмалированные кружки, делал все, уж не суетясь, но чувствовалось что-то озорное и бодрое в его движениях.
– Семенович, когда сетку будем проверять? – спросил я.
– Чего ее проверять: туман, какая теперь рыба. Туда попозже, когда солнце взойдет.
Он склонился над досками, порезал аккуратно огурцы, хлеб, рыбу, воткнул в алую упругость икры ложку. Узкое, худое лицо его, с редкой бородкой, с выгнутым, приплюснутым носом было синевато от утренней туманной стыни.
– Тебя звать-то как? – неожиданно спросил рыбак. – Я уж запамятовал. Олег Степанович пробурчал что-то вчера.
– Евгением…
– Евгения – это хорошо, это привычное имя.
– Почему Евгения? Евгений.
– Евгения мягше, хоть и женщин так иной раз кличут. Но это совсем ни к чему, женщин надо цветочными именами называть – Лилия, Фиалка, Роза… Ты не обижайся, если чего у меня не так.
Он налил в кружки, протянул мне, и запах спиртного, заглушив запах моря и тумана, потряс, как мощный электрический заряд, пропущенный через тело.
Потом стало легче, потом между нами воцарилась ощутимая доверительная открытость, как вчера вечером, когда стояло теплое безветрие; когда заходило солнце, утопая в огненных водах залива; когда запах багульника, горьковато-сырой, пьянил больше, чем вино; когда мы слились с морем, уйдя мыслями в прошлое и будущее; когда жизнь казалась не жизнью, а всего-навсего бессознательным полетом мотылька; когда легкость ощущения возводилась в степень поэтического видения.
– Евгения, ты с каких мест будешь?
– С Рязанщины, про Цну-речку слышал?
– Не, про Евпатия Коловрата слышал. Ваш, что ли, он?
– Наш, и Есенин тоже наш.
– У вас русские края, скажу я тебе. Я-то с Брянщины. Давно уж оттудова, позабылось все. На Севере, считай, всю жизнь – с семнадцати лет. Третий год пенсию получаю, во – сорок лет тут. А, время?
Я закурил, и Семеновичу захотелось покурить, задвигал он кадыком, губами зачмокал.
– Бери, – предложил я опять сигареты.
– Нет, пойду возьму свои. Ты не обижайся, я привык к папиросам.
Он поднялся и пошел к палатке, разом растворившись в тумане.
А вчера было так тепло и было так хорошо, что мы не захотели уходить с берега в палатку. Мы заснули у костра, разморенные вином, жидкой серостью белой ночи, запахом, тишиной и бесконечными, светлыми разговорами о прожитом. Я не мог долго уснуть.
И костер – пришелец из великой дали времени – был мне братом и собеседником, как миллионам и миллионам собратьев по плоти. О чем я думал? Да ни о чем, и все-таки о чем-то значительном и важном. Что я чувствовал? Да ничего особенного и все-таки нечто большое и самое нужное, без чего нельзя жить, без чего нельзя любить жизнь, познавая ее истину.
Семенович под хмельком бормотал что-то несвязное о космосе, о бездонных ямах во Вселенной, о которых он недавно услышал по радио, ничего не понимал, но до глубины души поражался. И Олег, мой давний приятель, с которым мы несколько лет назад приехали на Чукотку, – еще зеленые, ошалевшие от открывающихся в мечтах перспектив, распираемые жаждой деятельности, тоже подвыпив, угрожающе оповещал:
– Как глупо наше поколение! Оно гонится за мелким, обыденным, сладеньким, от главного – от борьбы многие прячутся. В этом мире надо любить яростно, работать яростно и ненавидеть яростно!
Олег говорил и говорил, а мне он виделся тем зеленым, ошалевшим от молодости, готовым на любовь и смерть, когда мы только ступили на землю Чукотки. Была весна, звенящая чистотой и зеленью, и жизнь была желанна, как юность, как внимание молодой красавицы, и мы были счастливы, хотя и не говорили о счастье, как теперь говорим о нем.
Семенович вынырнул из тумана, сел напротив, задымил. Туман не редел, лип к нам, наполнял сырым холодом. Посветлело, но из-за тумана нельзя понять, восходит солнце или нет.
– Раньше-то не так тут было, на Севере. Теперь понастроили всего: приисков, поселков, изъездили, истоптали тундру. А дичи и рыбы было! О!.. Вот ведь жизнь как интересно устроена, вроде зажиточнее, богаче теперь живем: телевизор, радио, кино всякое есть, а туда, в прошлое, тянет. Хоть в прошлом было столько всякого горького, что не приведи господи. Сейчас бы кто сказал, живи-ко так, как жил, оторопь взяла бы, а все равно к тому тянет. Молодость, что ли, магнитит? Или так человек устроен, что прожитого ему всегда жалко? Ты так думаешь?
Я молчал. Как я думаю? У меня вроде и прошлого-то нет, еще только жить начал, уж все равно к пережитому тянет. Видно, какая-то борозда пролегла между мной теперешним, наполненным всякими заботами и неурядицами, и тем зеленым, ошалевшим от любви к жизни, через которую не перепрыгнешь, которая не даст вернуться прошлому, и оттого жалко чего-то.
– Я думаю так, – не дождавшись моего ответа, вновь заговорил Семенович. – Если бы прошлое памятью не тянуло к себе, так человек выродился, не был бы похожим на самого себя. Как думаешь? А?..
Где-то неподалеку, невидимая в тумане, протяжно, с хрипотцой защебетала птица. Кричала она настырно, испуганно, будто звала кого-то на помощь.
– Во, кедровка дает! Неподалеку заросли стланика – их там много. А эта чего-то сюда залетела. Заблудилась в тумане? Вообще-то в туман птицы не летают. Это ее спугнул кто-то.
Кедровка умолкла, и мы молчим, курим, поеживаясь от прохлады. Перед рассветом всегда холодно, а тут еще этот туман.
– Олег Степанович вчера все о счастье толковище вел. Он вообще-то как выпьет, так и давай о счастье. А, может, счастье в том, что мы вот собраться, посидеть, выпить можем и все такое? Как думаешь?.. А?..
– Если так, давай еще понемногу… Знобить что-то начало.
– Давай, я не против. Ты икорку-то ешь, не стесняйся, Евгения, не стесняйся. Мы с икрой пока живем, это у вас, в городе, на картинке ее только увидишь. Раньше и там ее было вдосталь, когда еще не город был, а маленький поселочек. Мне дают билет на отлов кеты, ну и, понятно, икоркой запасаюсь. Хорошо – малосол. С икрой нынче и у нас тоже туго. Рыбу инспекция запретила ловить. Говорят, запасы подорвались. Я тут сорок лет, мне в виде исключения разрешают. Да много ль мне, холостяку, нужно, поймаю десятка два, и хватит. А ты ешь, ешь, да не на хлеб, а так, ложкой прямо.
Я разлил густое вино по кружкам и, пока Семенович пил, пока не торопясь закусывал, похрустывая огурцом, помаргивая блаженно, успел еще раз подумать, почему меня манят к себе зеленые луга детства. Время-то было такое! Тогда кусок черного хлеба был слаще шоколада, а миска похлебки из лапши по цене равнялась ведру воды в Сахаре. И пухли наши животы, набитые мякиной и жмыхом. Помню, как управляющий совхозного отделения Казимов выкручивал до крови уши за выдернутую на совхозной грядке морковку, как хлестал крапивой до огненных белых волдырей за сорванный зеленый помидор.
И все равно я вернулся бы в березовые рощи детства, прошелся бы средь белоствольного волшебства, замирая от пряного запаха цветущей черемухи, я бы с радостью нырнул с крутого берега в чистые, прохладные воды Цны. Мне думается, что все люди тянутся к былому не потому, что оно лучше, а потому, что оно уж не повторится.
– Пей, чего задумался, – Семенович, щурясь близоруко, посмотрел на меня. – Глоток вина – это для тепла и для веселья.
– Давай еще по одной, за дружбу, за братство, а, Семенович, давай, – захлебываясь, заикаясь от нахлынувших разом горячих чувств, залепетал я. – Когда еще придется вот так, в тумане, у костра, на безлюдном берегу, средь первозданной природы, а? Короток наш человеческий век.
– И то верно, – наливая по кружкам вино, поддержал меня рыбак. – Надолго к нам?
– Через три дня улетать.
– А-а-а!.. Олег Степанович Сорокин-то приходит и говорит: «Семенович, ты друга моего ночки на две приюти, он, мол, из города, и хочется ему на рыбалке побывать». А мне что, мне даже приятно. Вы, значит, оба по народному хозяйству, одну учебку закончили? Он говорил. Его здесь уважают, толковый… А я все лето у моря, рыбачу. Беру отпуск и рыбачу. Зимой-то работаю при бане, а чего, в тепле.
Костер горел хорошо. Пламя прыгало, мерцало, будто исповедывалось перед нами, рассказывало какую-то историю, которую мы не могли постичь, понять, но которая волновала нас, и благодаря которой мы ощущали присутствующее время, живущее в нас, в пламени, в вот де, на земле.
В чайнике забурлило, заклокотало, крышка подпрыгнула, вода выплеснулась наружу и зашипела. Я отставил чайник в сторону.
– Вот и чаек готов.
– Евгения, ты покрепче завари, самое то будет. В сырость крутой чаек пить надо.
Я ополоснул кружки, насыпал в них чая, залил кипятком. Сразу запахло маняще и приятно.
– Да, – вздыхая, сказал Семенович, – хорошо! Ты вон масла на хлеб да с икрой. Молодой, хорошо питаться нужно.
– Какой молодой, давно уж за тридцать перевалило.
– Это самая и есть молодость. Мне вон шестьдесят скоро вдарит, а ничего еще, в старики не записываюсь.
– Семенович, как ты на Чукотку попал?
Семенович отставил кружку в сторону, закурил. Лицо его посуровело, он разом ушел в себя, будто вспомнил что-то.
– Подожди-ка, я чистые кружки принесу. Вино с чайком хорошо.
– Где кружки, я сам схожу.
– Сиди, ты не найдешь, в палатке запрятаны.
Семенович ушкандыбал в туман, я тем временем разрубил толстую сухую доску и бросил несколько поленьев в огонь. В такой сырой, холодный туман хотелось, чтобы костер был ярок, чтобы он, не переставая, рассказывал о вечном беге времени и жизни.
– Ты спрашиваешь, как я на Чукотку приехал? – подсев к костру, говорит рыбак. – Баба меня украла и привезла сюда. Да, такое дело. Приехала она к нам в деревню из города работать завклубом, я в нее сразу и втюрился. Родители мои против были, чтобы я на ней женился, она на семь лет старше оказалась. Стала она меня подбивать поехать куда-нибудь на Север деньжат подработать. Я не соглашался, не мог одних родителей бросить. Они уж старенькие у меня были. Потом поддался все-таки на уговоры, думаю, помогать буду деньгами и не навсегда ж я уехать собираюсь, годика через два вернусь. Это перед самой войной было, потому-то уж после войны я ездил на Родину, так не то что родителей, всей деревни не стало. Как бы у меня жизнь сложилась, если бы я не уехал? Кто знает?
Летом мы прибыли на Чукотку, целых два месяца поездом и пароходом добирались. Я рабочим на рыбозаводе устроился, а баба моя в контору. Мы тогда еще даже не расписались. В деревне она все торопила меня с законным браком, а тут, наоборот, тянуть всячески стала. Тогда как было-то, людей на Чукотку везли только пароходами. Ранним летом на путину завозили первым пароходом и увозили уж поздней осенью – последним пароходом. В то лето рыба шла плохо, мы почти ничего не заработали, ну и перед самым отъездом Клавдия ушла от меня к начальнику рыбозавода. У него-то, по рассказам, деньжата водились и немалые, вот она и подалась к нему, хоть он старше ее намного был.
Тогда женщин на Севере – раз, и обчелся, а она, Клавдия, красивая была, за ней тут все мужики ухлестывали.
Как я умолял ее вернуться! В ногах валялся, просил слезно, потому что жизни не было без нее, ничего не помогло. Жизнь мне совсем опостылела. И решил я убить Клавдию, начальника этого и себя.
Ночью сижу в землянке, а ночи стояли светлые, и размышляю, как это все совершу. Сначала страшно думать было, а когда решился – какое-то равнодушие овладело мною, правда, когда ружье-то заряжал, так трясло, как в лихорадке.
Рано утром вышел из землянки, иду и думаю: высажу окно и прямо прикончу их в постели, а затем уж и себя порешу. Потом страшно стало: как же это человека убить! Дорогой надумал новую месть: решил себя у них на глазах прикончить, чтобы они потом всю жизнь моей смертью казнились. Осталось по небольшому мостику речушки перейти, а тут навстречу знакомый механик с баржи. На мосту прямо и встретились. «Ты, – он говорит, – куда идешь-то?» На охоту, говорю. А он посмотрел и ахнул: «Виктор, ты ж поседел!» Разом понял все – выхватил ружье и в речку его. Ну я биться, а он здоровый был – в охапку меня и к себе на баржу уволок. Спиртом напоил и говорит: «Безмозглый, жизнь только начал, так все еще в ней будет. Столько этих баб будет, что со счета собьешься. Разве можно с ружьем против судьбы идти? Самое главное, – говорит, – теперь в себе зверя убить».
Днем пошли мы на барже в верховье реки. Раньше угля не было, не завозили его в поселки, как теперь, дрова на зиму заготавливали. Четыре дня мы плыли, и я все эти дни не спал. То ли горе меня терзало, то ли страх перед тем, на какое преступление решился. Сашка-механик тоже не спал, все беседовал со мной. Хороший, умный мужик был. Помню, говорил, мол, ты учти, в природе есть такой закон, если ты умышленно сделал плохое человеку, то сторицей возвернется это плохое.
И ты знаешь, так оно и получилось. Потом уж, лет через восемь, как раз после войны, Клавдия тяжело заболела. Получил я от нее телеграмму, чтобы срочно прилетел. Она тогда в областном центре жила. Начальник-то, муж ее, как она заболела, так и бросил ее. Когда я приехал, так не узнал Клавдии. От болезни беднягу вздуло всю, мучилась она, не дай бог, и все говорила, что болезнь эта в наказание ей за то, что предала меня. С месяц помучилась она и померла, прощение все у меня просила. Я зла на людей никогда не держу.
Семенович неожиданно закашлял, отвернулся, быстро поднялся и, что-то буркнув, ушел к палатке.
Я подбросил в костер дров, и пламя опять запрыгало, затанцевало, повествуя об ушедшем и грядущем времени. Поглядывая на пламя, я думал, что, может, потому мы, в общем-то мало знакомые люди, откровенны, что перед нами первозданной чистоты природа.
Семенович вернулся к костру, сделал несколько глотков чая.
– Остыл совсем, – тихо сказал он.
И тут Семенович спохватился:
– Мы ж ничего еще не ели!
– Как же! Я вон икры почти полчашки уговорил. Куда еще? Фигуру нужно блюсти.
– Не, так не пойдет, – замотал лохматой головой Семенович. – Икра – это холодная закуска. Нужно на второе что-то сообразить. Давай-ка мы плов из кеты сварганим. Пробовал?
– Рыбные котлеты, рыбную колбасу ел, а плов – нет.
– Эээ! Замечательное блюдо. Ни в одном ресторане такого не попробуешь. Меня один знакомый шеф-повар, между прочим, повар экстра-класса, научил готовить плов. Мы с ним, вот как с тобой, рыбачили. Весело было, он мне сотни две разных рецептов пересказал из грузинской, русской, даже турецкой кухни. Я запомнил, как плов готовить, остальное не удержалось в голове.
Я пошел за водой, а Семенович принялся разделывать большущую кетину. Вода была недалеко, метрах в тридцати от костра. Из небольшого озера, расположенного в полукилометре от моря, вытекал тоненькой ниточкой ручеек, он петлял между кустов ольшаника, впадал в запруду, а из запруды, по трубе, попадал на прибрежную гальку и исчезал в ней.
Я умылся, набрал воды, и, когда медленно стал возвращаться к костру, смутно мерцавшему в тумане, странное чувство охватило меня. Все у меня в жизни обстоит благополучно, не считая, конечно, мелких неполадок, но что-то томило, что-то звало, и это «что-то» было пока за пределами моего понимания, и я не мог определить и выразить его.
Так со мной было не раз – меня куда-то звало: не то к отчаянной работе, не то к отчаянной любви. Потом во мне все успокаивалось, и вот опять я, будто гончая, услышавшая призывные звуки охотничьего рога, не могу удержаться – хотелось куда-то бежать и бежать.
Спокойно, друг, спокойно, это всего-навсего хмель гуляет в тебе! Поспишь, и все забудется. А если нет? Как быть тогда? Может, это призыв к новому в жизни? Может, это призыв непознанной, самой главной в жизни истины?
Семенович водрузил над костром довольно объемистый котелок с розовыми кусочками кеты.
– Обжарится все в масле, – стал объяснять он мне, – потом рис туда и всякие пряности и специи: плов будет – на ять.
– Дальше-то что было, Семенович? Как дальше-то жизнь сложилась? – не утерпел я. Недосказанный рассказ рыбака будоражил, волновал меня.
– Что дальше? До глубокой осени плавал на барже. В последний рейс вышли в начале октября, когда по реке шуга пошла. Возвращаясь, сели на мель, да так основательно, что баржу пришлось бросить. Во время аварии я упал и сильно повредил ногу. Добирались мы до поселка пешком. Почти двести километров пришлось пройти. Холод, снег, плохая одежда, продуктов в обрез, и тут я с больной ногой. Ребята почти всю дорогу несли на себе меня. Из-мо-та-лись… Как еще совсем не погибли!
Когда меня в больницу привезли, заражение крови началось. Отрезали ногу, да, видно, неудачно. У меня правую сторону парализовало. Я думал, что все, в ящик сыграю, и врачи уж на меня рукой махнули, а потом оклемался, ну и, как видишь, ничего пока. В такую-то погоду все кости болят, ну а что делать-то, терпеть приходится.
Семенович замолчал, налил себе свежего чая и стал пить маленькими глотками, шумно дуя в кружку.
– Такие дела, – продолжал он. – Куда меня потом не носило. В торговле работал, на фактории, на радиста выучился, сторожил – всякую работу пришлось переделать. Знал одну истину: чтобы жить, нужно работать, и не гнушаться никаким трудом. На фронт меня, понятное дело, не взяли, инвалидность определили, а главное-то было, чтобы душа инвалидом не стала. У каждого человека есть свое счастье и несчастье, и если в жизни не раскисать, то хорошего-то в ней будет всегда больше. С семьей мне потом не везло. Раз женился, но такого отношения, как к Клавдии, больше уж ни к одной женщине не чувствовал. Теперь живу бобылем, ну да пока при деле, так и жизнь смысл имеет.
Какое-то время мы сидели молча.
Теперь мне представился весь путь Семеновича, его бессонная ночь, в которую он поседел, как его тащили по застывшей от холода осенней тундре. Месяцы, проведенные в больнице, его одинокая жизнь, боли во всем теле в ненастье, боли почти ежедневные, потому что погода на Чукотке так переменчива.
Туман заметно поредел, кое-где сквозь него стали пробиваться лучи солнца. В тех местах туман как-то странно, фантастично курясь, тускло золотился. Водная гладь теперь видна далеко-далеко, но еще не до самого противоположного берега, и потому не покидает ощущение, что перед тобой бесконечность океана.
Я думал, как велик этот мир! В Латинской Америке теперь ночь, и где-то молодая женщина ласкает любимого, и тот, опьянев от ее ласки, опьянев от своей любви и страсти, потерял ощущение времени; а в Африке вождь племени вымаливает у богов заступничества от болезней, и его сковывает страх перед могуществом бога и времени; в Лондоне, на бирже разорился очередной маклер и будущее время для него ненавистно; в Лувре перед картиной Эдуарда Мане заезжий турист познал истину, время зацвело и запело в нем.
Увлеченные разговором, мы совершенно не обращали внимания на сеть. Она как-то неожиданно дернулась, что-то под водой ухнуло, и крупные волны побежали во все стороны.
– Ого! – удивился Семенович и с горящими глазами по-мальчишески проворно кинулся к воде.
За скользкую, мокрую и довольно толстую капроновую веревку мы стали подтаскивать сеть к берегу. В ней ничего не барахталось, не рвалось на свободу, но тащить было так тяжело, будто в сеть запутался огромный топляк.
– Нет, это не нерпа, – прошептал Семенович, – нерпа хлещется в воде как очумелая. Бывает, гоняется за рыбой у берега и – в сеть…
Вот показался из воды первый стояк – полутораметровая палка с грузом на конце, мы стали тянуть осторожнее. Несколько гольцов, оказавшись на суше, забились судорожно о гальку, и было такое ощущение, будто несколько человек вразнобой захлопали в ладоши. Попалось еще три кетины, а потом из воды показалась огромная рыбина. Она ртом зацепилась за сеть и безвольно, покорно тащилась за нею. Странно было видеть почти двухметрового гиганта. Спина у рыбины была темноватой, а чешуйчатый живот и бока почти алыми, и от этой алости порозовела, будто от крови, вода у наших ног. Не саму ль зарю мы тащим из воды?
– Ча-вы-ча! – ахнул Семенович. – Сколько лет ловлю здесь, а второй раз такая попадается. Это ж редчайшая в наших краях рыба.
Рыбина лежала в воде и не шевелилась, не то она устала, не то обреченно ждала конца, и розовый ореол обрамлял ее, как нимб голову святого.
– Пускай она плодится, – сказал Семенович.
Мы толкнули рыбину на глубину, и она, разом встрепенувшись, тут же исчезла.
Возбужденные, весело посмеиваясь, мы стали распутывать сеть, потом долго тщательно устанавливали ее на прежнем месте, и когда подошли к костру – ахнули. Из котла, в котором варился знаменитый рыбий плов, валил дым, будто кто бросил туда дымовую шашку.
– Вот те поели сверхвкусного блюда!.. – сокрушался Семенович. – Ты, Евгения, не обижайся, мы сейчас новый заварганим прямо из свежей рыбки.
Потом я опять пошел к запруде за водой, а Семенович принялся чистить кету.