Текст книги "Расписание тревог"
Автор книги: Евгений Богданов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 17 страниц)
Соискатель
1
Каждый вечер, часу в седьмом, во двор многоквартирного дома, крылом прилегающего к зданию поликлиники, выходит человек с котом.
Он полноват, рыжеват, невысок ростом; одет опрятно, ухоженно.
Кот сидит у него на руках.
Кот тоже упитан, тоже рыжеват, но в отличие от хозяина вяловат. На шейке повязан белый газовый бантик.
Ссадив кота, человек юрко прогуливается по двору, подсаживается к пенсионерам, извечно собирающимся у служебного хода в поликлинику, пытается завязать беседу.
Голос у него ржавый, заискивающий.
Ровно через час он идет к своему подъезду, поднимается на крыльцо и кричит громко, гортанно:
– Ко-от! Ко-от!
Появляется кот, нехотя впрыгивает ему на руки.
Прогулка окончена.
Кот коротает век безымянно, фамилия хозяина – Драбкин.
2
Когда-то очень давно, когда Драбкин был еще просто Алик, он водил голубей и терпеть не мог никаких кошек. В то беспечное, лучезарное время он держал хорошую стаю и голубятню.
Собственно, стая и голубятня принадлежали старшему брату. Но это не меняет дела, кошек Алик ненавидел, возможно, потому, что их ненавидел старший брат, а брату он подражал во всем.
Подражал с большой выгодой для себя.
Брат увлекался строительством детекторных радиоприемников. Это не было чем-то из ряда вон выходящим, детекторными радиоприемниками увлекались многие. Но когда детекторными радиоприемниками увлекся Алик, это вызвало у родителей бурю восторга. Тотчас он был освобожден от всех домашних обязанностей.
После восьмого класса брат перевелся в вечернюю школу и стал работать: отец вышел на пенсию по инвалидности, и это сразу сказалось на семейном бюджете.
Так вот, брат устроился в радиомастерскую и зарабатывал очень неплохо. Во всяком случае, необходимости в том, чтобы и младшему после восьмого идти на производство, не было. Тем не менее Алик, когда пришло его время, поступил в точности так же, как старший брат, с той лишь разницей, что работать пошел на строительство ТЭЦ, рабочим в группу геодезистов.
Вместе со средним образованием он получил двухлетний трудовой стаж – серьезное преимущество при поступлении в вуз.
Секретарша отдела кадров была неопытная и в трудовой книжке Драбкина записана вместо принят в геогруппу – принят в геологогруппу, и это впоследствии принесло ему немалую популярность среди сокурсников, ибо ошибка секретарши предоставляла право громче всех распевать песни про геологов на студенческих вечеринках. Таким образом, Драбкин умел извлечь выгоду не только из подражания старшему брату, но и из ошибок окружающих.
Еще он полюбил рассказывать истории из своего геологического прошлого, по большей части вычитанные из книг. В то приподнятое, оживленное время не было недостатка в подобной продукции, она составляла целую отрасль текущей литературы.
Само собой разумеется, всякую историю Драбкин тщательно подгонял под свои данные, учитывая даже такие личные приметы и качества, как рыжеватость, громкий резкий голос и невысокий рост.
Устные свои рассказы он облекал в форму некоего подтрунивания и подшучивания над собой. Это действовало на слушателей убеждающе.
При поступлении в институт он снял две копии с трудовой книжки, благо вся она состояла из двух записей: принят в геологогруппу и уволен из геологогруппы. Две копии ему нужны были для того, чтобы сдавать экзамены в два института – сельскохозяйственный и педагогический. В обоих конкурс был невелик, но потребовались подлинники аттестата зрелости. Драбкин остановил выбор на сельскохозяйственном.
Одна копия оказалась лишней.
Он ее сохранил. Если кто-нибудь из слушателей выражал недоверие его геологическим воспоминаниям, он доставал бумажник и спрашивал: «А гербовой печати ты доверяешь?»
Охотников не доверять гербовой печати в то приподнятое, но еще строгое время, как правило, не находилось.
Драбкин смеялся каркающим, наигранно добродушным смехом и подводил резолюцию: «Вот так-то, старики!»
И слушатели нисколько не подозревали, что Алик в эти минуты обмирает от страха разоблачения.
3
Умение громко петь вкупе с превосходным знанием песен очень пригодилось Драбкину на целине.
Когда институт забурлил целинным энтузиазмом, старый профессор Каштанов высказался не то чтобы против похода на целину, а в том смысле, что ехать следует тем лишь, кто имеет хоть какие-то практические навыки, а не всем скопом; что некоторым студентам с сугубо теоретическим мышлением полезнее для общего дела продолжать обучение. В их числе он назвал и Драбкина с его курсовой работой по агротехнике мышиного горошка и луговой вики.
Это было на общем собрании.
Студенты, несколько охлажденные выступлением профессора, заколебались, пылкое настроение поугасло.
Драбкин тотчас раздумал ехать вообще и готов был горячо аплодировать профессору, которому подражал и на которого очень хотел бы походить в зрелые годы.
Он уже загодя перенял у Каштанова кое-какие словечки и выражения.
Например, когда к Драбкину обращались с вопросом, а он не знал, что ответить, он по-каштановски, с характерной каштановской интонацией, произносил: «Право же, голубчик, затрудняюсь…» или же, когда переспрашивал, непременно вставлял: «О чем, бишь, изволите? Ась?» Ему и в голову не могло прийти, что Каштанов употребляет свои словечки и выражения по застарелой привычке разыгрывать из себя этакого старорежимного ученого мужа.
Получалось, Драбкин невольно эксплуатировал не только каштановское настоящее, но и прошлое.
Публичное лестное упоминание профессором его имени отдалось в Драбкине горячей волной преданности, воображение мгновенно нарисовало ослепительные перспективы… Словом, он готов был за Каштановым в огонь и воду.
В этот момент к нему протиснулся Феликс Шульгин, комсорг.
Если Драбкин хотел бы быть похожим в будущем на Каштанова, то на Шульгина – теперь. Это был спокойный, уравновешенный волжанин, пришедший в институт после армии. Копируя манеру речи Феликса Шульгина, а тот говорил ровно, увесисто, словно хлеб резал, Драбкин невольно усвоил и некоторые его выражения: самое смешное, что, или вскрытие покажет, или пожуем – увидим. Он и держался с той же крестьянской обстоятельностью, что и Шульгин, и даже прихрамывал, как Шульгин, растянувший связки за зачете по физкультуре.
Итак, Шульгин притянул Драбкина к себе и задышал в ухо:
– Давай, Алик! Я уже выступал. Второй раз не дадут. Врежь ему. Скажи, что хлебороба делает поле! А голова не пропадет, если не тыква. Жалко, я уже выступал. А то бы сам врезал.
Шульгин почти силой вытолкнул Драбкина в проход между рядами. И Драбкин, неожиданно для самого себя, бойко заокал об умозрительном эмпиризме отдельных преподавателей, самое смешное, понять которых, право же, затруднительно, то бишь вовсе невозможно, но что вскрытие покажет, кто был прав, пожуем – увидим.
Выступление было встречено дружным смехом. Громче всех смеялся Каштанов. Успех был полный, но душа у Драбкина была не на месте. После собрания он отправился к профессору с покаянием.
Каштанов принял его весело, оживленно, как бы даже помолодев от словесной рубки;
– Ни-ни-ни-ни! Я вас понимаю! Вы ведь искренне меня распушили? А искренность – это больше, чем аргумент, право же, голубчик! И вообще, будь я поборзей, помоложе, ахнул бы с вами на целину! Взяли бы меня… ну хотя бы главбухом?
Драбкин пыкал и мыкал, словно отвечал по билету не подготовившись.
– Ась? ась?
– Я… простите… право же… я не прав! – Драбкин покраснел до слез и спрятал глаза.
Просмеявшись, Каштанов посоветовал ему на заочное не переводиться, всего разумнее взять академический отпуск на год, а там будет видно.
– Но! – предупредил он, понизив голос и испытующе заглядывая Драбкину под очки. – Это я вам советую приватно. Приватно-с!
4
Квартира, где нынче обитает Драбкин, очень уютна. Мягкая мебель, гардины шелковые и тюлевые, много вьетнамских ковриков и соломок.
Посуда подобрана с женским вдохновением: в серванте хрусталь, на кухне красный фарфор и белая в цветочек эмалировка.
В комнате у окна стоит швейная машина с оверлоком, рядом, на письменном столе, – вязальная; Драбкин шьет и вяжет на себя сам.
Трудно поверить, что это жилище холостяка.
Между тем он уже много лет в разводе и даже свободен от алиментов. Дочка недавно окончила геологический и распределилась в Свердловск, бывшая жена живет в другом конце города.
Бывшая жена Эмма некогда работала машинисткой на его кафедре.
Драбкин, вернувшись восвояси из целинно-залежных земель (как и предсказывал профессор Каштанов) и защитив диплом, по протекции того же профессора Каштанова был зачислен в аспирантуру – впервые за всю историю кафедры растениеводства мнение профессора не разошлось с мнением руководителей. Хотя вступительные экзамены Драбкин сдал довольно посредственно, сработало его заслуженное прошлое геолога и целинника.
Эмма в ту пору была замужем за программистом Ленечкой Коломбедом, исполнительным, жизнерадостным и необыкновенно улыбчивым хлопчиком из Житомира. Жили они с Ленечкой в аспирантском общежитии полулегально, под вечным страхом выселения, и оттого были на редкость гостеприимны. В тесной их комнатушке перебывала вся кафедра. Чаще и желаннее всех бывал Драбкин, как человек, обладающий определенным весом в кругах общественности. У них завелся обычай готовить вместе и обедать вместе, и за обедом Драбкин рассказывал из жизни геологов и целинников.
Из собственной целинной одиссеи он особенно любил один эпизод.
Необходимо было пригнать в совхоз несколько «зисов» с железнодорожной станции. Опытные водители уперлись: ехать предстояло по бездорожью полтораста верст.
Директор бросил клич добровольцам.
Первыми вызвались Шульгин и Драбкин.
Опытные водители смутились было, но настояли, чтобы оба смельчака поехали тоже. Опытные эти водители были прирожденные педагоги – кто-то из них, улучив минуту, спустил бензин из машин Шульгина и Драбкина, оставил лишь столько, сколько хватало на полдороги от станции до усадьбы.
Это обнаружилось уже в рейсе.
Шульгин остановил колонну, но горючего им никто не дал под тем предлогом, что у самих в обрез.
Драбкин упал духом.
Не было бензина, не было еды, даже погоды не было – в кабину лупил дождь со снегом, и вообще не было никакой надежды, что они когда-нибудь выберутся.
В этом месте Эмма всегда бледнела. Однажды Драбкин рассказывал эту историю при Шульгине. Шульгин приехал на курсы повышения квалификации; институт он закончил заочно и работал главным агрономом в том же совхозе.
– Ой, и как же вы? – привычно побледнела Эмма.
Драбкин сказал с улыбкой:
– Дальше пусть он расскажет!
– Доехали, – сказал Шульгин. И заговорил о другом.
– Феликсу пришла идея, – перебил его Драбкин, – слить бензин в одну машину, а другую взять на буксир. Право же, гениально?
– Конгениально! – сказал с восхищением Коломбед.
– А! – отмахнулся Шульгин. – Надо было дождаться кого-нибудь с горючкой, и все дела. Только машины зря поуродовали.
– Разве? – испуганно спросила Эмма. – Вы перевернулись?!
– Да нет! – успокоил ее Драбкин. – Трос был короток. Побились немножко… Ему зад побили, мне передок. Но не в этом суть! Главное, мы им доказали!
– Нас не доказывать послали, а за машинами.
– Какой вы, Феликс… – сказала Эмма. – В вас нет ни грамма романтики.
5
Конечно же, на фоне юного, нигде, кроме Житомира, не бывавшего Ленечки, на фоне Шульгина, так прозаически мыслящего, Драбкин выглядел настоящим героем, отважным геологом и целинником.
Более того, он оказался незаменим в домашнем хозяйстве.
С женской сноровкой Драбкин помогал Эмме в кройке, шитье и вязанье, понимал толк в лагмане и бешбармаке, замечательно ориентировался на рынке в мясных рядах.
Окончательно же он сломил сопротивление Эммы вином из полевых одуванчиков.
Сбор, закладка, выдержка одуванчиков – это было почти искусство.
Эмма почтительно слушала его лекции по виноделию из одуванчиков и думала про себя, насколько Драбкин содержательнее ее Ленечки.
В конце концов вино дошло до кондиции, и в тот день, когда они вдвоем, без Коломбеда, дегустировали его, все и произошло. Отныне Эмма сама устраивала свидания, что было несложно: Драбкин жил в том же корпусе этажом выше.
Ленечка ни о чем не догадывался.
А разговоры уже пошли.
Все чаще Драбкин ловил на себе пытливые взгляды сотрудниц, в курилке участились анекдоты об обманутых мужьях и удачливых любовниках. Однажды в курилку зашел Каштанов; с интересом выкурил трубку, хотя имел негласное право курить где вздумается, поправил рассказчика:
– Любовник – это архаизм. Следует говорить – соискатель ложа. Ась?
После этого случая Драбкин стал реже бывать в курилке, поражая всех усидчивостью и прилежанием.
И тем не менее дела его были не ахти – к концу второго аспирантского года выяснилось, что тема не диссертабельна в связи с ревизией учения Вильямса.
Каштанов настаивал на продолжении работы даже ценой пролонгации. Драбкин взвешивал все «за» и «против».
Надо было немедленно что-то предпринимать.
Драбкин сходил конем: перед самой аттестацией сумел опубликовать статью «Прозрение. Результат с отрицательным знаком», в которой решительно отмежевался и от Вильямса, и от Каштанова, и от собственного исследования.
Каштанов публично назвал его филистером и конформистом.
Молодого, принципиально мыслящего ученого, в прошлом – геолога и целинника, в обиду не дали: зачислили в штат кафедры и утвердили в качестве соавтора по другой теме.
Ленечка Коломбед, узнав наконец правду, стал рассеян, бесшумен, но улыбался, как прежде, по поводу и без повода. На юном его лице появились морщины. Он точно состарился в одночасье, но состарился странно, одною кожей. Впрочем, эти морщины можно было отнести и на счет его неумеренной улыбчивости.
Вскоре Ленечка уехал в Житомир.
Эмма поплакала немного и перебралась к Драбкину. Щекотливая ситуация разрешилась сама собой.
6
Новое замужество, приподнявшее Эмму не только на этаж выше, но и на ступеньку по общественной лестнице, ожидаемого счастья не принесло. После регистрации их отношения утратили для Драбкина былую прелесть. Лишь когда ему удавалось убедить себя, что Эмма по-прежнему жена Ленечки, что Ленечка где-то поблизости, тогда он поражал Эмму прежней пылкостью.
В их браке он занял какое-то неопределенное положение. За годы совместной жизни он так и не свыкся с ролью мужа, а позднее – отца.
Мужем была Эмма.
Она вела хозяйство, она планировала бюджет, и она же в одиночку решала самые разные бытовые проблемы, как, например, вступление в жилищный кооператив, приобретение мебели, ремонт квартиры и тому подобное.
Сначала это тешило ее самолюбие, потом показалось обременительным, а в последний год – противоестественным.
– Я развожусь с тобой, Альберт! – в конце концов объявила Эмма. – Мое терпение лопнуло.
– Право же, Эмма… – проскрипел Драбкин из-под газеты. – Придумала б что-нибудь новенькое…
– Так ты не возражаешь против нашего развода?
– Как тебе сказать, м-м…
– А почему ты не спрашиваешь, почему я с тобой развожусь?
– Потому, потому! – ответил он со ржавым смешком.
– Так я тебе сейчас скажу!
– Что ты мне скажешь, голубчик? Ась?
– Я развожусь с тобой потому, Альберт, что ты не муж, не отец, даже не член семьи!
– А что же?
– Так, соискатель!
Удар попал в солнечное сплетение; Драбкин вскочил, гулко скомкал газету, швырнул в Эмму:
– Дура! Дрянь!
– Каркай сколько угодно. Ворона плешивая. В тебе мужского ни грамма нет!
Брак их был расторгнут без обычных судейских проволочек – истец была Эмма.
Выработав замужем за Драбкиным мужскую хватку, она в два счета выбила себе жилье и, забрав дочку, съехала навсегда.
7
Это случилось семь лет спустя. А тогда Драбкин успешно защитил диссертацию. У него достало ума, чтобы отнестись к делу добросовестно, и хватило усердия, чтобы основные авторы не отказались от его услуг.
Теперь Драбкин доцент, подумывает о докторской.
С некоторых пор он постоянный член приемной комиссии. Здесь в его обязанности входит просмотр личных дел абитуриентов. Послужной список этого поколения способен поразить воображение любого соискателя биографии. Тут и Тюмень, и Тольятти, и Набережные Челны, и Нурек, и БАМ, и пашни Нечерноземья.
– Акселераты! – бормочет он с неприязнью, но автобиографии поступающих читает жадно, волнуясь и раздражаясь.
В последнее время Драбкин частенько прихварывает. Появилась одышка, неладно с печенью, в подглазьях – коричневые мешки.
Во время прогулок он охотно подсаживается к пенсионерам, слушает их рассказы о различных заболеваниях. Ему начинает казаться, что у него все те же симптомы, что и у них; он оживает, вторгается в разговор, спешит поделиться собственными ощущениями.
Его не слушают. Для бывалых хроников он еще не компания: не хватает возраста, двух-трех инфарктов, камней в почках, может быть, частичного паралича. Подчас Драбкину нестерпимо хочется заболеть какой-нибудь уникальной болезнью, сделаться предметом научного изучения и наконец заявить себя.
В поликлинике недавно стал консультировать молодой уролог, по слухам, очень талантливый. Больные нарочно толкутся у служебного хода, чтобы напроситься к нему на внеочередной прием.
Уролог уже несколько раз задерживался взглядом на подглазных мешках Драбкина. На сей раз он даже остановился, более того, испытующе, как некогда профессор Каштанов, заглянул ему под очки.
Неожиданно ткнув пальцем в бок, спросил:
– Больно?
– Н-не…
– А здесь?
– И здесь…
Губы Драбкина растягиваются в улыбку, обнажая редкие, больные зубы. Улыбка старит его.
– Зайдите… завтра! В одиннадцать! – приказывает уролог.
Драбкин по инерции взбегает за ним на крыльцо, но, вовремя спохватившись, спускается вниз и тут в упор глядит на онемевших нефритчиков.
Они отводят глаза.
Вскинув подбородок, Драбкин шествует к своему подъезду.
– Ко-от! – кричит он на весь двор. – Ко-о-от!
И в голосе его, чудится, поют фанфары.
Мостки
1
Дом возвышался посреди новостройки, как остров. Он был обитаем, заселили поздней осенью, по холодам. Строителям зима потрафила: огрехи благоустройства обнаружились только в марте, С приподъездных дорожек, провалившихся в иных местах, но все же бывших твердью, ступить было некуда. Вся строительная грязь – глина, песок, чернозем, – натасканная за зиму колесами самосвалов, башмаками, бульдозеров и тракторов, превратилась в топкое месиво. По обочинам временной дороги еще держался слежавшийся, гранитной крепости снег; по нему можно было кое-как выбраться на автобусную остановку, в магазины, расположенные на другой, обжитой стороне улицы. Но и этот чреватый опасностями путь рухнул за прошедшую ночь, теплую, с дождиком, и дом превратился в остров в буквальном смысле.
У подъездов столпились растерянные жильцы. Под аркой багроволицый комендант Пунтаков, стоя по колено в воде, нашаривал ломиком канализационный колодец.
– Ага… – сказал он и выпрямился, вытирая шею серым офицерским кашне.
Жильцы с надеждой потянулись на его «ага».
– Лопату брось кто-нибудь! – попросил Пунтаков.
Ему подали лопату.
– Крюк надо! Что твоя лопата? – раздраженно проговорил Крупеник, жилец из второго подъезда. На жеребьевке ему достался первый этаж, и с тех пор выражение ущемленности и обиды так и не сошло с его носатого, асимметричного лица.
– Не вякай под руку, – буркнул Пунтаков.
– Вы как разговариваете! – возмутился Крупеник, но его одернули.
Комендант, кряхтя от натуги, выворотил решетку. Грязная полая вода с ревом устремилась в колодец, образовав воронку. Теперь можно было скоком, с кирпичика на кирпичик, переправиться на шоссе. Пунтаков опять взялся за ломик, чтобы сбить с решетки цемент. Не вышло; тогда он закрыл колодец двумя широкими плахами, валявшимися тут без всякой видимой цели. Прикинув так и этак, сообразил, что положенные поперек колодца плахи будут только мешать, уложил вдоль. Теперь плахи прикрывали колодец и увеличивали сухую дорогу метра на три.
С этих двух плах все и началось.
2
Сначала Барышев хотел просто закрепить их, чтобы не расшлепывали грязь концами, когда наступаешь на середину. Где надо – подрыл землю лопатой, оставленной комендантом, где надо – подсунул камни. Плахи легли намертво.
А уходить с улицы не хотелось. Дома ждала его машинка, заправленная листом, на котором еще ничего не было, кроме заголовка «Отчет». Доктор Барышев должен был сдать его в понедельник. Как все опытные специалисты, он тяготился необходимостью писать отчеты наспех, как врач-диагностик – тем более. Вообще, за что бы ни брался теперь Барышев, все делал он не спеша, с поиском и размышлением, – минули времена блестящих озарений, материал поддавался ему теперь намного трудней, чем некогда, в пору юношеского азарта.
Стоя посреди залитого солнцем двора, он подыскивал себе занятие, какое-нибудь оправдание праздности. Возле строящегося поодаль универсама он обнаружил брошенные строителями щиты от стенного стекла. Щиты были сколочены из грубых трехметровых досок. Барышеву пришло в голову, что, если распилить поперечины с интервалом в две доски, из каждого такого щита получится пять-шесть отличных мостков. «Ладно, – обрадованно подумал он, – отчет у меня в подкорке, сделаю вечером…» Приняв это компромиссное решение, он поднялся к себе, позвонил соседу по площадке Гогелия, спросил ножовку.
– Зачем тебе она, Серожа? Выходной сегодня! – удивился тот. – Лучше проходи к столу, будем чачу пить.
Барышев отказался. Гогелия дал ножовку, сказал с искренним огорчением:
– Какой ты несерьезный человек! А еще врач. Дело предлагаю!
Утро было солнечное, свежее, звонкое. У верстака возле универсама переругивались стекольщики. На приветствие Барышева не ответили, лишь посторонились, когда он ломом приподнял край верхнего щита.
Доски набухли сыростью, тупая, неразведенная ножовка брала плохо. Барышев быстро упарился и сбросил куртку. Стекольщики между тем продолжали выяснять, куда подевался некий брусок. Барышев поинтересовался, что за брусок. Старшой сунул ему под нос неструганые буковые колбышки:
– Пять штук на месте, а от шестого ящика нету! Что он, скрозь землю провалился?!
– Да зачем он нужен-то? – простодушно спросил Барышев и пожалел о своем вопросе.
Старшой облаял его и одного из своих – веснушчатого малого, который с вечера должен был прибрать злополучные колбышки и не прибрал. Отсеяв вводные слова, Барышев докопался до смысла: по этим колбышкам бригада отчитывалась за использованное стекло. В каждом ящике была такая колбышка, деревянный чек, который надо было неукоснительно предъявлять. И вот теперь одной не хватало. Барышев понял, что попал впросак: точно такую колбышку он засунул под плаху на канализационном колодце.
– Погодите, парни, – сказал он. – Я знаю, где эта ваша штучка.
– Где? – старшой скрипнул зубами.
– Вон там, под плахами.
Бригада сорвалась с места. Расшвыряв плахи, стекольщики вытащили из грязи драгоценную колбышку и понесли к верстаку.
Барышев надел куртку. Молча подошел к разрушенному мостку и, не остерегаясь больше испачкаться, восстановил все как было. Потом, не глядя на стекольщиков, вернулся на свое место, взялся за ножовку.
– Эй, – окликнул его старшой. – Ты как знал, что брусок там?
– Я его сам туда положил. Я не знал, что он вам понадобится, – сухо сказал Барышев.
Стекольщики уставились на него, как на помешанного.
– Во, га-ад… – проговорил старшой.
– Вась, дай ему по сопатке! – подсказал конопатый.
– А что? – поддержали двое других. – И надо! Чтобы вперед неповадно было.
– А ну, топай отсюдова! – рявкнул старшой.
– Захлопни зев, – сказал Барышев. – Надует, простудишься.
Двое других, укладывающие на верстак стекло, приостановили работу.
– Да ты что, мужик! – сказал один из них миролюбиво. – Ты беги, беги давай, пока целый, Вон у Васи кулак какой. Гиря.
Старшой, сбычив голову, уже шел на Барышева.
Барышев посмотрел поверх его головы на свой многоквартирный дом. Там беспечно завтракали, смотрели утренние передачи и вообще радовались выходному дню. Тогда Барышев выхватил из-под щита лом, занес над головой. Чувствуя, как противно пресекается голос, проговорил:
– Еще шаг, и я раскокаю ваше стекло к чертовой матери.
Стекольщики замерли каждый на своем месте, четверо против одного, и вдруг Барышев заметил, что старшой пятится. У Барышева онемели руки, и он медленно опускал лом, а тот все пятился, пятился и бессмысленно моргал глазами.
– Вась, не связывайся! – запоздало сказал конопатый. – Он же шизя. Им что, у них справки, а мы расплачивайся!
И в эту минуту неподалеку от них раздался слабый крик. Кричала старушка с хозяйственной сумкой. Сбилась с тропки и увязла в глиняном месиве. Сначала ногами, потом руками.
– Что ж ты, бабка, под ноги не глядишь? – сплюнув изжеванную до табака папиросу, сказал старшой.
– Дай тебе бог доброго здоровья, – всхлипывала старушка, пока он поочередно вынимал из грязи ее руки а ноги. – Дай тебе бог доброго здоровья, милок…
Конопатый едва не лежал от смеха, корчился и раскачивался, двое других хохотали беззвучно, прикрывая рты рукавицами. И только четвертый, молчун, возился у верстака.
Старшой очистил щепкой сапоги, подошел к своим.
– Хватит скалиться. Работать надо.
Стали размечать стекло. Конопатый влез на верстак, лег животом на стеклянный лист и вытянулся во весь рост. Ему подали стеклорез.
– Готов? – спросил старшой, придавив линейку.
– Готов! – откликнулся конопатый.
Двое других взяли его за ноги.
– Ровней тащите! – предупредил старшой. – Н-ну… по-шел!
Конопатый, вжавшись в стекло, стремительно скользнул по нему, оставив белую риску надреза.
3
Солнце поднялось уже высоко. Барышев пилил щиты; из одного получалось четыре секции, а не пять и не шесть, как он рассчитывал. Он отнес первую партию к изначальным плахам, стал укладывать. Деревянный тротуар вытянулся метров на пятнадцать, но не покрыл еще и четверти трясины. Барышев потоптался на готовом участке, проверил, не танцуют ли где доски, подсунул в нужных местах каменья и опять вернулся к щитам.
Стекольщики между тем устроили перекур, посматривали украдкой в его сторону. Наконец конопатый не утерпел, подошел к нему, спросил озабоченно:
– Сколько там на ваших золотых?
– Одиннадцать, – ответил Барышев.
– Ишь ты! Золотые, так и идут не спеша.
Барышев усмехнулся.
– А это какая пила? Поперечная или продольная?
– Не знаю.
– Ну-ка, давайте-ка!
Конопатый выхватил ножовку из рук Барышева, приложил зубьями к глазу, точно прицеливаясь, потом вытащил плоскогубцы. Стальное полотно ножовки заметалось в его ладонях, как рыба.
– Держите!
Барышев поблагодарил; дело пошло много быстрей и легче.
– То-то! – сказал конопатый.
– Слушай, – улыбнулся Барышев. – А ты почему такой конопатый?
Стекольщики загоготали.
– Он у нас не конопатый! Он крапчатый!
– А через сито загорал! – ответил конопатый и захохотал сам, откровенно радуясь, что нашелся ответить в масть, никого не обидел и себя не посрамил.
– Коля! – сказал он щедро и протянул руку.
Когда Барышев покончил со вторым щитом и перенес готовые мостки, миролюбивый обратился к нему уже без всякой дипломатии:
– Интересно узнать, это вас жильцы наняли?
Барышев пилил, собираясь с ответом.
– И по сколька́ с носа? Поди, копеек по двадцать?
– А тебе мало? – оборвал его старшой. – Если с кажной квартиры, хм… рублей восемьдесят получается… Вон домина-то какой.
– Да я просто так, – сказал Барышев. – Размяться захотелось.
– А-а, – протянул миролюбивый. – Конечно, ежели труд умственный, размяться хорошо. Голова отдыхает. Вы кто по специальности будете?
Барышев не любил называть свою профессию без нужды; люди тотчас начинали рассказывать о болезнях и просить совета. Но здесь все были здоровы, как волы, и он сказал правду:
– Врач.
– Да что вы! – обрадовался миролюбивый. – Посоветуйте, что делать: как с вечера выпью, так наутро голова разваливается! На два полушария! Иногда на три!
– Настаивайте на ампутации, – сказал Барышев.
Стекольщики дружно расхохотались.
И тут впервые за все время заговорил четвертый – напарник миролюбивого. Слова у него выходили туго, и он для облегчения выпячивал тяжелые губы:
– А можете себе представить, мужики… Я вчера прочитал, что такое Вселенная… Я ужаснулся. От самой близкой звезды свет идет триста лет… с гаком! Жуткое дело…
Барышев, прислушиваясь к их мирной беседе, улыбался – рассеянно и устало. Как всегда, физическая работа принесла ему покой и умиротворение; он пилил и пилил и нет-нет да оглаживал взглядом дощатую стежку, что двойной линией пересекала топь.
По мосткам уже ходили в обоих направлениях. Встречающиеся вынуждены были обняться, чтобы разминуться. Когда встретились Крупеник и Пунтаков, Барышев рассмеялся от удовольствия. Крупеник брюзгливо перекосил лицо, комендант выругался, но иного выхода не было – обнялись. Проходя мимо Барышева, Крупеник спросил с обидой:
– Почему не было объявления о субботнике? Вечная история – никто никогда ничего не скажет!
– Успокойтесь, никто ничего и не объявлял. Я сам.
Крупеник потоптался, обдумывая, нет ли ему какого ущемления в ответе врача, ничего не нашел, однако же и не уходил, сопел заложенным носом.
Подошел Гогелия, положил Барышеву руку на плечо:
– Молодец, Серожа! От всего дома тебе спасибо. И пойдем, пожалуйста, чачу пить за твое здоровье.
– Мартышкин труд, – сказал Крупеник. – В понедельник поедут машины и все разломают. Вспомните тогда, что я говорил.
– Лучше бы ты ничего не говорил, дорогой, – сказал Гогелия. – Лучше бы ты молчал, как это благородное дерево. И выделял кислород.
Крупеник стерпел, только асимметричное его лицо стало еще обиженнее.
– Так как, Серожа? – с надеждой спросил грузин. – Пойдем? Чача тутовая, чистая, как слеза!
Барышев отказался и на сей раз. Ныли плечи, горели ладони, но урок свой он еще не исполнил, еще оставались два неразрезанных щита.
– Не надо, я сам! – запротестовал он, когда Гогелия и Крупеник понесли к тротуару готовые звенья. Но встать сил не хватило, не смог разогнуть спины.
Стекольщики уже кончили свою работу и подошли к нему.
– Черт знает что такое. Заедает, и все! – сказал Барышев.
– Так это у вас опять развод свело! – Коля крапчато-конопатый оттеснил Барышева. – Ну-ка, я попробую! Оно самое, свело, – продолжал он, допиливая его зарез. – Разве ж это пила?
Он распилил всю поперечину и протянул ножовку старшому:
– Вась, скажи свое слово. Это пила?
– Барахло, – рассудил старшой, с презрением осмотрев зубья и запуская ножовку в сырое дерево.
Попробовать, какая никудышная ножовка у доктора, напросился миролюбивый. Он тоже сошелся с товарищами в оценке ее режущих качеств.
Последний разрез сделал молчун, но говорить ничего не стал, только вытянул губы и почмокал неодобрительно.
Мостки получились ровные, как строка, и соединили дом с бетонированной площадкой, откуда можно было уже сухой ногой ступить на шоссе.








