Текст книги "Мы встретились в Раю"
Автор книги: Евгений Козловский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 33 страниц)
16.
Внизу, на первом этаже, вскоре заиграла музыка. Там танцевали, из-за соседних столиков начали вставать пары, спускались по лестнице, минутами позже – возвращались. Лене вдруг тоже захотелось потанцевать, как когда-то, как раньше, но никто не приглашал, все были своими компаниями, и ей показалось особенно грустно и одиноко.
Лена допивала второй фужер ?массандры?, когда в зале появился парень лет тридцати, усатый, в кожаной куртке, в фирменных джинсах, с мотошлемом на правой руке. По усталому, обветренному лицу, по пропыленной одежде Лена поняла: парень целый день гнал на мотоцикле, вымотался, проголодался и теперь блаженно плавает в этом приятном коктейле из запахов пищи, звуков посуды и музыки, обрывков чужих разговоров. Его зеленоватые, цвета бутылочного стекла глаза показались Лене умными и печальными, и захотелось поговорить с парнем обо всем, потанцевать, тесно к нему прижавшись, но парень категорически Лену не замечал, сколь пронзительно и тоскливо ни глядела она на него, и ей стало стыдно и уж совсем одиноко. Она почему-то почувствовала себя брошенной.
Возле выхода на балкон-веранду расположилась шумная разновозрастная компания, центром которой, несомненно, являлась ярко, экстравагантно одетая и накрашенная – Лена не решилась бы так никогда – женщина. Они сидели давно, отмечали, наверное, какой-то свой праздник, женщина выпила немало, была чуть лишку весела и раскованна, но это ей даже шло. Она сама пригласила мотоциклиста танцевать, и тот – куда только делась благородная его усталость! – согласился. Вернулись они, свободно болтая, хохоча, мотоциклист пересел за их столик и легко и сразу вошел в незнакомое общество.
Лена смотрела на них и, наверное, завидовала, потому что поймала себя на злости и в адрес мотоциклиста, глаза которого, перестав быть печальными, уже не казались ей значительными, и в адрес его раскованной партнерши. Резко захотелось уйти, но тут как раз Лену пригласили: какой-то потный нацмен, из Средней Азии, что ли. Она отказала, хоть, надо думать, обрадовалась бы и такому предложению двадцатью минутами прежде, но кавалер все равно подсел и начал болтать. Лена сдерживалась, чтобы, не дай Бог, не вышло скандала, а может, и назло мотоциклисту, которому только до Лены, разумеется, и было дела.
Все это ощущалось унизительным и тянулось бесконечно, но мелких денег – оставить на столе – с собою не оказалось, двадцатипятирублевой было жаль, а официант, как назло, не шел и не шел.
17.
В ресторане действительно играла музыка: на эстрадке расположилось четверо пожилых мужчин: скрипка, ударные и контрабас, старший, слепой, играл на баяне, склонив голову, – словно прислушивался к тонущим в гаме звукам; контрабас был большой балалайкой народного оркестра. Несмотря на жалкий вид ансамбля, Комаров приятно удивился: ему казалось, что мальчики с гитарами давно заполонили все кабаки необъятной нашей Родины, – и с удовольствием слушал старые мелодии, популярные в пору юности музыкантов: какие-то древние танго, песни времен войны.
Смерть не страшна, с ней встречались не раз мы в степи, пел в микрофон слепой баянист бернесовским голосом. Вот и теперь надо мною она кру-жит-ся, а Комаров одиноко сидел за угловым столиком, пил маленькими рюмками теплую водку из графинчика, ел салат столичный, слушал музыку и лениво наблюдал за залом. Ну и дегенератов нарожает эта пьянь! мерцали либеральные мысли. У нас воистину светлое будущее. У самого Комарова, о чем он пока не знал, будущего не было почти никакого: бифштекс с яйцом, гарнир сложный, сто пятьдесят пшеничной, стакан того, что называлось у них кофе. И часть душной ночи в пустом пыльном номере.
Две женщины за столиком неподалеку останавливали внимание Комарова чаще прочей публики. Обеим по тридцать, может, чуточку за. У одной крупная коричневая родинка над правой бровью и больше вроде бы ничего; у другой грустные глаза, и от этого все лицо выглядит усталым и даже красивым. А возможно, оно и на самом деле красивое.
Комаров встретился с нею взором; она не отвела глаз, ответила, и лицо ее показалось Комарову еще привлекательнее, ему захотелось познакомиться с нею, узнать поближе, – нет, не узнать – убедиться, что она как раз такая, какую он нафантазировал себе, захотелось говорить с нею и даже танцевать (а этого-то он уж вовсе не любил, потому что был ленив, неловок, неповоротлив, танцевал скверно), и он совсем собрался пригласить ее, как мелодия кончилась и музыканты ушли на перерыв.
Налив водки, Комаров пристально взглянул на ту, что без родинки: пью, мол, за вас; она заметила, улыбнулась, но тут же и отвернулась, заговорила с подругою. Пока музыканты не возвратились, Комаров смотрел на женщину, сочиняя сентиментально-романтическую историю о ее прошлом и уже их (!) будущем. Когда история удивительным образом сложилась не меньше не больше, как в Даму с собачкой, Комаров поймал себя на мыслях, что ключ от номера лежит в кармане, что можно сделать так, чтобы дежурная ничего не заметила, – только вот подселили ли соседа? И, если подселили, одна ли живет женщина без родинки, и чуть не рассмеялся: как мирно, ладно, оказывается, способны сосуществовать романтика и прагматизм.
Но тут заиграла музыка. Комаров танцевал с соседкою, и, хотя она успела сказать только, что звать ее Светланой, ему казалось, что он знает и всю ее жизнь, и какими словами она эту жизнь перескажет, и что он ей ответит, и чем все кончится, знал даже, что на ней надето, и ее манеру раздеваться, знал, что она непременно попросит погасить электричество, то есть он уже понимал, что не осталось никакой надежды на. Даму с собачкой, но что все равно: романтическая история пойдет своим чередом, оставив по себе только привкус пыли во рту.
И тогда Комаров вдруг, в первый и последний раз в жизни, взбунтовался, разозлился на себя, что плывет по течению, что неспособен искренне увлечься хорошенькой женщиной хоть на полночи, хоть на час, что при этой неспособности все равно строит дурацкие планы, и, кажется, еще за что-то, уже самому малопонятное. Он оставил на столе восемь рублей трешку и пятерку – жест, вообще говоря, немного слишком широкий накануне покупки автомобиля – и, стараясь не смотреть на Свету, почему-то чувствуя себя виноватым перед нею, предавшим ее, что ли, быстро пошел к выходу.
Слепой баянист пел вслед бернесовским голосом: до тебя мне дойти нелегко, а до смерти – четыре шага.
18.
В эту же ночь Комаров умер в своем номере от инфаркта.
Когда вдруг стало плохо, Комаров закусил губу и подумал: ерунда, ничего серьезного! В тридцать три года ни с того ни с сего концы не отдают, – и действительно: боль отпустила, и так бесповоротно, что Комаров даже позволил себе порисоваться, поиграть в эдакие кошки-мышки с судьбою, со смертью: а что б, мол, случилось, если б ему действительно через несколько минут пришлось умирать? Стало б, мол, ему страшно или снизошло бы на душу то спокойное приятие конца, о котором рассуждают писатели, сами умирать до того не пробовавшие, и рассказывают очевидцы, правда, только о глубоких стариках, вроде той горничной на стуле, вросшем в асфальт? Имело бы, мол, тогда значение, что Комаров ничего не сделал, ничего по себе не оставил, или было бы ему наплевать, как сейчас наплевать на работу, на соседку из ресторана, да, вообще говоря, и на жизнь в целом? О чем бы, мол, Комаров думал? О чем жалел? С кем бы прощался?
С родителями, которых всегда любил привычной, положенной любовью, не требующей особых затрат души, и которые умерли для него много раньше: года через три после того, как он женился и стал жить отдельно от них, – чем на самом деле?
С сыном, которого никогда не любил, потому что тот был результатом неосторожности и поводом для первых серьезных ссор с женою, и которого иногда даже прямо ненавидел за неудобства, приносимые его существованием, и за то, что выказать эту ненависть открыто невозможно; за то, наконец, что никак не мог понять его – поколение ли другое (хотя какое, к черту, поколение – в семь-то лет!), редко ли видел: по субботам и воскресеньям, когда забирал из садика-интерната, просто ли и не хотел?
С женою, с которой зарегистрировался в свое время лишь потому, что слишком долго встречались, а когда ей надо было ехать на село по распределению – проявил какое-то дурацкое благородство, и которая, по сути, всерьез никогда Комарова не занимала: он не верил, что в ее жизни, в ее душе может заключаться хоть что-нибудь заслуживающее внимания, да жена на внимание к себе последнее время и не претендовала?
С любовницей? С которою из них? Он и не помнил их как следует; их и любовницами-то язык не поворачивается назвать: так, объекты мимолетных знакомств, героини скучнейших приключений.
С друзьями, которые давно уже только числились таковыми: жили своей понятно-непонятной жизнью, а нечастые встречи с ними неизменно и неизбежно превращались в поиски тем для разговоров, достаточно светских, чтобы не задевать ничьих самолюбий и проблем: все равно человеку со стороны не разобраться, да и разбираться-то не к чему: хватает и своего?
А о чем, собственно, жалеть? Все, чего Комаров желал, так или иначе сбылось или вот-вот должно сбыться: и Плехановский институт, и работа в министерстве на вполне перспективной должности, и, пусть не очень любимая, – а у кого очень?! – но вполне престижного вида жена, и недавно – отдельная трехкомнатная, бесплатная, не кооператив, и скоро – оранжевые, да, непременно оранжевые! они заметнее, с ними меньше всего происходит аварий – ?жигули? ноль-третьей модели: деньги почти собраны и открытка придет вот-вот.
Правда, оставалась от зеленой юности одна нереализованная мечта, от которой он сам в свое время и отказался: писал в институте стихи, показывал их кой-кому, но отзывы слышал не слишком восторженные. Комарову говорили, что стихи ничего, недурные, но писать сейчас умеют все, такого умения самого по себе недостаточно, чтобы называться поэтом. Комаров поверил отзывам без борьбы и даже с каким-то облегчением, а при случае повторял из Вознесенского, что, дескать, пол-России свистать выучили, а Соловья-разбойника все равно нет как нет. Право же, по зрелом размышлении об этом жалеть тоже стоило вряд ли.
Немного позже, когда боль навалилась снова и Комаров понял, что все, доигрался, умирает всерьез, – неторопливые эти, внешние мысли уже не успели прийти в голову. Явился дикий, животный страх смерти, сквозь который вдруг проглянули глаза – глаза Светы из ресторана, – и Комаров сильно и тоскливо пожалел, что ее нету сейчас с ним.
19.
Когда Лена все-таки расплатилась, взяла Витьку за руку и направилась к выходу, ташкентец, вежливый и безобидный, но донельзя прилипчивый, увязался за ними, и идти было хоть и не страшно, однако противно вполне. На улице стемнело. Мемориал эффектно осветили зеленые лучи прожекторов, и Витька снова потянул Лену туда, а она, усталая и до предела раздраженная дурацким вечером, тем не менее согласилась: в надежде отделаться от неожиданного поклонника. Надежда, разумеется, не сбылась, и они, на сей раз втроем, снова походили вокруг и внутри бетонного кольца. Узбек заигрывал с Витькою, чтобы хоть так подольститься к матери, но ревнивый сын заигрываний не принимал, и Лена почувствовала к нему благодарность за это.
Наконец Виктор удовлетворил тягу к познанию прошлого, и они пошли вниз. Там, где дорожки от мемориала и ресторана сливались, повстречался давешний мотоциклист. Он был один и спросил, как пройти на Кривошты. Лена мгновенно забыла о своей на него обиде, обрадовалась, что знает улицу, сказала, что живет неподалеку, покажет, – пусть, мол, идет с ними, а где же ваш мотоцикл?
Они шли и болтали о том о сем, даже именами обменялись, – мотоциклист был очень легок в беседе, – а когда дошагали до этого самого непроизносимого Кривошты и парень, поблагодарив, скрылся во тьме, не попытался хоть формально справиться, где можно отыскать Лену завтра или, скажем, послезавтра, ей снова стало скверно, и она снова разозлилась на него, на этого пижона в кожаной куртке.
Нацмен, правда, по дороге отвязался – и то слава Богу.
20.
Старуха горничная, которую вчера при входе в гостиницу заметил Комаров и о которой так случайно вспомнил за четверть часа до второго приступа, пришла утром убирать номер и увидела лежащий на полу труп. Вид смерти не произвел на старуху, привыкшую к диалектике жизни, глубокого впечатления, вызвал только мгновенное невольное чувство жалости, что, дескать, такой молодой.
Старуха собралась было доложить администраторше, но, выходя, случайно обратила внимание, как в зеркале, перед которым Комаров вчера столь старательно повязывал галстук, отражаются беспомощно запрокинутый подбородок голого трупа, шея, перерезанная прямой линией русой бородки, и старухе захотелось по смутному, но крепко сидящему в крови обычаю прикрыть, занавесить зеркало, чтобы вернуть смерти подобающие ей спокойствие и величие, уничтожить непристойное отражение.
Старуха завернула в служебный закуток и взяла свою черную шаль с крупными красными и зелеными цветами, но тут же и перерешила: мало ли! – и заменила наволочкою из кучи белья, приготовленного в стирку.
Когда старуха пыталась приладить наволочку к зеркалу, оно сорвалось с гвоздя и разбилось об пол на три больших неровных осколка. Одно к одному, подумала старуха, подосадовала на себя, что ввязалась в историю, когда ее никто не просил, и сочла за лучшее промолчать о смерти постояльца, чтобы, чего доброго, не вычли из зарплаты. Пусть уж сменщица сама увидит и сообщит, а бедняге все равно, может и полежать еще часок-другой.
Старуха отнесла назад наволочку, убрала соседний, последний на этаже номер, сдала ключи и ушла домой.
21.
Назавтра Лена встретила пижона у моря, и он мало что узнал обрадовался ей, словно старой доброй приятельнице, и позвал с собою в Никиты. В Никиты Лена ездила позавчера, возила Витьку, – тем не менее согласилась сразу и, оставив недовольного сына на попечение едва знакомой соседки по комнате, быстро оделась и взобралась на неудобное сиденье мотоцикла. ?Ява? взревела, встала, трогаясь, на дыбы, – пижон усмирил ее резкими шпорами, – и помчалась по извилистому шоссе с неимоверной скоростью. Лене было нестрашно и весело.
В Никитах они с пижоном гуляли, ели мороженое, целовались на скамейке, прямо на глазах у публики. Последнее тоже было хорошо и весело, потому что Лена уже лет семь не целовалась вообще, и поцелуи казались внове, почти как в первый раз. Потом пижон читал свои стихи, из которых особенно одно стихотворение Лене понравилось, и она даже записала его себе на память.
Вечером Лена отдалась пижону на склоне какой-то горы, прямо в черте города, привалясь к острой кромке бетонного колодца канализации, что выступал из земли на высоту табурета. Все было как-то неудобно, неловко, нескладно: и троллейбусы, проходившие внизу не более чем в десятке метров; и настырный лай собаки неподалеку, так что казалось: она где-то совсем рядом, чует любовников, может, даже и видит, недовольна их присутствием, поведением, а не мешай цепь на ошейнике, и набросилась бы с аппетитом; и осыпающиеся под ногами камешки – ноги скользят по ним, как по льду; и, наконец, больше, пожалуй, прочего не вполне прекратившиеся у Лены месячные.
Два следующие дня провели вместе, встречали на Ай Петри рассвет (утро, правда, оказалось пасмурное: ни обещанного пижоном зеленого луча, ни солнца, ни Турции не увидали, только замерзли да не выспались), ездили в Судак, в Старый Крым, в Коктебель, где на пляже у пижона нашлось множество знакомых, и он немного стеснялся спутницы и своего стеснения.
К середине второго дня Лена почувствовала, что успела необратимо надоесть своему первому (смешно: все восемь лет брака Лена оставалась Комарову безупречно верна) любовнику, раздражает его больше и больше. К вечеру она устроила пижону по этому поводу что-то вроде истерики, и на другое утро он просто не появился: укатил, не попрощавшись, на своей ?яве? дальше, неведомо куда. И пусть, и правильно, и так ей и надо!
В Ялту Лена возвратилась на ?комете?. Витька все просек и, хотя молчал, сторонился матери до самого отъезда.
22.
Труп Комарова обнаружили только к вечеру. Из-за жары, которая так и не собралась спасть, разложение зашло достаточно далеко, и в номере успел устояться не потревоженный ни ветерком сладкий запах, похожий на запах перезрелых слив. Осколки зеркала покрылись слоем всепроникающей пыли и плохо отражали происходящее.
Труп свезли в морг и – благо в гостиничных анкетах положено указывать, куда и с какою целью приезжающие прибывают, – сообщили на предприятие, где, как и предполагал Комаров, находилось все начальство: сводили концы с концами. Начальство попыталось снестись с Москвою, с министерством, но, в связи с выходным, застало только подвыпившего вахтера. Тогда послали телеграмму по месту прописки – еще одного крайне полезного для подобных случаев изобретения.
В понедельник выяснилось, что вдовы Комарова в Москве нету: она в отпуске в Крыму или на Кавказе, отдыхает с сыном диким способом, то есть адрес ее не известен никому на свете. Пришла телефонограмма из морга: вскрытие подтвердило обширный инфаркт; не работает холодильная установка (старую, дореволюционную, с глубоким подвалом-ледником анатомку недавно сломали, предварительно построив из стекла и железобетона модерное патологоанатомическое отделение); просят забрать труп как можно скорее – так что, посовещавшись, решили не переправлять Комарова в Москву, а похоронить на месте. Если ж вдова, вернувшись из Крыма или с Кавказа, пожелает перевезти прах, это легко осуществимо благодаря цинковому гробу.
Цинка на заводе, впрочем, отродясь не водилось, гроб склепали из дюраля, и Комаров навсегда водворился в землю, которую как следует не успел-то и рассмотреть.
23.
Новая трехкомнатная квартира Комаровых в Теплом Стане государственная, бесплатная, не кооператив – была пустынна и заперта на оба замка. Холодильник, согласно инструкции, отключен и открыт. Телевизор – чтобы не выгорала трубка – прикрыт черной салфеткою с вышитым крестом попугаем – подарком комаровской мамы ко второй годовщине свадьбы сына. Сервант и книжный шкаф заперты на ключики.
Квартира жила только пылью, медленно осаждающейся на полированных поверхностях шпона ценных пород древесины, изредка трещащими телефонными звонками да ритмичными звуками падения сквозь почтовую щель в двери газет – сначала на пол, после – друг на друга. Потом упала телеграмма, еще одна и, наконец, открытка из автомагазина.
Но вот ключ повернулся в одном замке, в другом, и, перешагнув кипу корреспонденции, в квартиру вошли прибывшие из Симферополя сын Комарова Виктор и, злая, что муж не встретил, вдова Комарова Лена с чемоданом и полной авоською фруктов в руках. Прочитав телеграммы, Лена отвезла сына в Новогиреево, к тетке, взяла у нее в долг денег и отправилась на вокзал.
В кассовом зале клубились вонь, духота; очередь казалась бесконечною; дежурный, к которому тоже еще надо было достояться, просмотрев телеграмму, логично заметил, что, коль дело случилось две недели назад, еще два часа в порядке общей очереди подождать можно вполне: у него вон женщины с грудничками – и то ничего.
Лена безумно устала с дороги, но очередь в кассу все же заняла и, простояв часа полтора, услышала по радио, что билеты на дневной поезд кончились; следующий, тот, которым уезжал в командировку Комаров пятнадцатью сутками раньше, должен отправиться только в три ночи, но и на него билетов – кот наплакал.
Послезавтра надо было на службу, ноги гудели, хотелось спать, Лена подумала, что лучше возьмет отпуск за свой счет и поедет на неделе. Забрав сына, вдова Комарова вернулась домой, где воздух успел настояться на перезрелых фруктах.
Со следующего дня будничные дела так закрутили Лену, что она выбралась на могилу человека, восемь лет считавшегося ее мужем, очень и очень не скоро. Комарову, впрочем, и это было все равно.
Глава третья
ОБСТОЯТЕЛЬСТВА ЖИЗНИ, ЗАРАБОТКИ И АЛИМЕНТЫ
Поэт, по сути, пишет о немногом:
любая строчка, что там ни возьми,
есть разговор о человеке с Богом.
Или о Боге – разговор с людьми.
А. Ольховский
24. 10.52 – 10.56
Поезд, когда Арсений вбежал на переполненный перрон, уже тронулся, но двигался пока очень медленно, и прыгнуть на ходу ничего не стоило, если бы не толпа. О, как она мешала! Извините! бросал Арсений направо-налево, протискиваясь между людьми. Простите! Разрешите, пожалуйста! Перед ним расступались, и вот вагоны шли уже в каких-нибудь полутора метрах.
Но как раз тут-то толпа сделалась гуще и однороднее: из нее вдруг исчезли женщины, дети, старики – остались одни мужчины: молодые, здоровые, сильные. Они стояли сплошной стеною вдоль перрона, а за ними, все ускоряясь, шли вагоны поезда Арсения. Позвольте! кричал он уже с отчаянием. Дайте пройти! Товарищи! – но товарищи как бы и не слышали, а только смыкались плотнее, и нельзя было найти между ними ни щелочки. Да пропустите же! Арсений уже орал, бегая вдоль шеренги. Мне надо на поезд! Они смотрели сквозь Арсения и молча чуть сдвигались плечами там, где он пытался прорваться.
Арсений метался так долго, что, казалось, поезд сто раз должен укатить, однако вагоны тянулись и тянулись мимо перрона: десять, двадцать, восемьдесят, двести вагонов! – а пробиться все не удавалось. Тогда, в отчаянье, набросился Арсений с кулаками на первого попавшегося парня из строя, и тут все они, будто только того и ждали, скруглив свою линию, сомкнулись вокруг. Сначала Арсений получил несколько ударов в лицо и в живот, согнулся, упал, и тогда начали бить ногами. Со стороны же виделась только пара десятков мужчин, собравшихся в кучу и почти неподвижных: пиво пьют, что ли, а может, обсуждают футбол.
Кругом проистекала обычная вокзальная суета: старики, дети, женщины с колясками, женщины без колясок, военные, милиция, студенты с гитарами, мешки, рюкзаки, узлы, авоськи, чемоданы, сумки – а вдоль перрона все шли и шли, разгоняясь, вагоны бесконечного поезда, и цвет их из грязно-зеленого постепенно становился небесно-голубым, как погоны у известного рода войск, а крытый вокзальный дебаркадер мало-помалу опускался под землю, принимая мраморно-раззолоченные черты станции ?Комсомольская-кольцевая?, стиль sovietique, сталинское барокко.
25. 10.57 -11.00
В дверь постучали: Арсений, вы дома? и через психологически не мотивированную, явно недостаточную, чтобы услышать ответ, паузу: к телефону! Арсений поднял голову: оказывается, заснул прямо за столом, над страницами Проверяющего. Комаров спал в предпоследний раз в жизни, и сон его вил глубок и тяжел. Рука затекла, тело ныло. Спасибо, Вера Николаевна, иду.
Телефонная трубка лежала на диванчике, протянувшись напряженной спиралью шнура к пристенной полочке, к черному аппарату. Неоднократно падавший, был он в нескольких местах залатан потерявшим клейкость и прозрачность, жухлым, грязно лохматящимся по краям скотчем. Арсений взял трубку, но услышал лишь резкий писк коротких гудков. Предполагая случайный разрыв линии, Арсений нажал на рычаги и стал ждать повторения вызова. Телефон молчал, зато из комнаты донесся едва слышный, но дико настырный звонок поставленного на одиннадцать будильника.
Эти чертовы машинки готовы звонить бесконечно, пока батарейка не сдохнет! Арсений вернулся к себе и резко ударил по клавише.
26.
Соль шизофренического сюжета, который Арсений предназначал в ненаписанном рассказе своему шурину Мише, была не столько в экстравагантности идеи, – коль уж находятся террористы, взрывающие в воздухе пассажирские самолеты, почему бы не взорвать и Московский метрополитен? – сколько в подробной, методичной разработке деталей сумасшедшего плана.
Как эти самые китайцы организовали диверсионную группу, было не важно, ибо очевидно, что набрать ее в Москве – раз плюнуть: ведь подложить втихаря бомбу куда проще, чем, например, выйти в одиночку с листовками на площадь Маяковского, а, как известно, находятся и такие оригиналы. Взрыв наметили бы на восемь утра: самое пиковое время, когда полно народу, когда на линиях – все поезда и до которого к тому же полных два часа на подготовку.
При современном уровне техники изготовить три-четыре сотни мини-бомб и установить часовые механизмы взрывателей синхронно проблемы бы не составило. Далее: на каждую из восьми линий вышло бы по три добровольца: один сел бы в голову, второй – в середину, третий – в хвост поезда. Всякий в своем вагоне оставил бы по бомбе, прилепив ее на магнитной присоске под сиденьем или внизу у нерабочей двери, потом вышел бы на станции и еще одну бомбу оставил бы на перроне: под скамейкою, в урне, на гигантском ли пылесосе – где удастся. Потом они снова бы сели, уже в следующий поезд, оставили бы по бомбе и там и вышли на следующей станции. Проехав от конечной до конечной, они начинили бы взрывчаткою все станции и практически все поезда. Где-то в половине восьмого подготовка бы завершилась, диверсанты разбежались-разъехались по сравнительно безопасным местам, а в восемь под Москвою произошел бы грандиозный взрыв. Силу бомб рассчитали бы так, чтобы вывернуть землю до поверхности даже на самых глубоких местах. Неизбежно случилось бы, что и воды Яузы и Москвы-реки хлынули в образовавшиеся бреши, наверняка рухнули бы и метромосты, – словом, фейерверк вышел бы масштабный, вряд ли кому удалось бы спастись, а если б кому и удалось, они пораспустили бы слухи о таких ужасах, каких не происходило и на самом деле.
Резонанс события был бы потрясающ в смысле не только прямом, мировая общественность долго обливалась бы слезами и заходилась в праведном гневе, хоть по сравнению с десятками миллионов сограждан Арсения, погибших пусть не так эффектно, зато совсем уж бессмысленно, взрыв метрополитена выглядел бы сущим пустяком.
Короче, вот такую безумную идею хотел предложить Арсений для разработки своему герою. А потом раздумал: скучно. Тех-но-ло-гия.
27. 11.25 – 11.40
Заставить себя выйти на кухню Арсению просто не хватало сил: распределение между хозяйками времени, столов и конфорок, сложная, годами устанавливавшаяся система собственности и приоритетов, омерзительные, как ему всегда казалось, запахи из-под крышек вечно преющих на газе кастрюль, сковородок и бельевых баков, развешанные вперекрест дырявые и штопаные простыни, кальсоны, комбинации, атмосфера тяжелой, густой тропической духоты – все это было не для капризных нервов. Поэтому завтракал Арсений обычно по пути на службу в никогда, вероятно, не мытом параллелепипеде забегаловки-стекляшки.
К этому времени стекляшка и обычно-то набивалась под завязку; сегодня же в буфете давали пиво, и алкашей собралось сверх обыкновенного, так что поверхностным взглядом и не отыскать свободного места ни за одним из полутора десятков шатающихся стоячих столиков – единственной здесь мебели; да и разогреться присутствующие успели выше среднего градуса.
Кого только не было тут: рабочие с почтовых ящиков, щедро раскиданных вокруг; старики пенсионеры; студенты; грузчики из соседнего магазина; вконец опустившиеся пропойцы обоего пола; некогда знаменитый писатель; даже стыдливая стайка технической интеллигенции в галстучках-самовязах и с портфельчиками у ног. На стене для порядка висела – золотом по черному – табличка: ПРИНОСИТЬ С СОБОЙ И РАСПИВАТЬ СПИРТНЫЕ НАПИТКИ СТРОГО ВОСПРЕЩАЕТСЯ, мирно соседствуя с большим красным, засранным мухами плакатом: силуэты вождей мирового пролетариата призывали ВПЕРЕД, К КОММУНИЗМУ. Старуха уборщица – тусклая медалька на засаленном халате – топталась между столиков, собирая пустые бутылки, на которых одних зарабатывала больше, чем дважды дипломированному Арсению удавалось на государственной службе.
Сам Арсений выпивать не любил, но к алкашам обычно относился со злорадно-доброжелательным любопытством. Сегодня – нет: видать, судьба выпала герою романа с самого утра раздражаться, и он чуть не с мазохистским наслаждением отмечал окружающие пакости: звон горлышек о кромки кружек, запах разбавленного сначала в подсобке водою, после под столиком – водкою пива, лужу блевотины в углу. За стойкою все имелось обычное: жидкая пузырящаяся сметана в нечистых стаканах; уже с виду несъедобная колбаса на тарелочках ?Общепит?; скоробившийся, покрытый слезами, толсто нарезанный сыр; рыбно-томатное крошево из консервной банки. Арсений взял сметану, сосиски, вчерашнюю булочку и стакан сильно подорожавшего – с тех пор чай подавать здесь перестали и как будто от этого ставшего еще противнее кофе – белесой прохладной бурды, куда вбухано никак не меньше четырех кусков сахара: рубль двадцать две. Алюминиевые ложечка и вилка – сбывшийся сон Веры Павловны – скользко лоснились под пальцами, целлофан отдирался прямо с огромными кусками сизых сосисок, руки моментально покрылись липким жирным соком. Ни салфеток, ни горчицы на столах, естественно, не наблюдалось.
Эта стекляшка была единственным местом, где Арсений не позволял себе распускаться: требовать заведующего, писать в жалобную книгу, махать красными журналистскими корочками: ближайшая и одинокая точка питания в окрестности, она кормила всю редакцию: их тут знали наперечет, сплетничали, переносили, и, чтобы не раздражать против себя коллег и начальство, не выглядеть в их глазах непуганым идиотом, Арсений осаживал нервы. Впрочем, в ругани и писании жалоб вообще, где угодно, смысла тоже содержалось чуть; вернее, в момент написания жалоба иногда приносила желаемое: продавали что-нибудь без очереди или из-под полы, осчастливливали солью или салфетками, грубо извинялись за грубость но Арсений прекрасно понимал, что они не виноваты ровным счетом ни в чем (разве как-то очень уж опосредованно, но тогда виноваты все, и он в том числе), что при такой жизни и за такую зарплату, даже, как они, приворовывая, он работал бы точно так же – нет! еще, пожалуй, хуже. Воспитанные на принципах ложного, нищего равенства, поголовно и насильственно имеющие аттестаты зрелости, они, возможно, и не догадывались, что ни на что, кроме мытья посуды или разливания по тарелкам ?Общепит? горохового супа, не годятся, во всяком случае, многие из них. Да и такие прынцыпиальные посетители, как Арсений, попадались все реже и реже, и ориентироваться на них выходило себе дороже. Основная масса казалась довольною и даже адвокатствовала: ишь разорался! Жрет сосиски и еще залупается! Посмотрел бы, что творится у нас, – после чего следовало название одной из подмосковных областей.
Кто-то сильно толкнул Арсения под руку, и, была б вилка стальною, он непременно пропорол бы себе щеку. Взбешенный, Арсений повернулся, но не успел даже сверкнуть глазами: сразу заметил, что слишком огромен, дегенеративен и пьян задевший его амбал. Боже! да Арсений ли четыре года назад написал это стихотворение?! Что он, глупее тогда был, что ли? Спокойнее? Не успел еще дойти до ручки? Или просто кокетничал, играл в доброту, в народолюбие, во всепонимание?