Текст книги "Мы встретились в Раю"
Автор книги: Евгений Козловский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 33 страниц)
Марку пришла пора делать выбор профессии, и он испугался выбрать театр. Какой он инженер – Марку, казалось, уже известно. Каким же он станет режиссером, он не знал. Успех в провинциальной самодеятельности ничего, он полагал, не гарантирует. А Марку требовались гарантии. Разумеется, выбор был для Марка нелегким и, реализовавшись во мгновенной, скоропалительной женитьбе, еще долгое время не давал Марку покоя. Как-то за полночь, когда Арсений и еще кто-то из театрика сидели, как часто случалось, у Равиля, позвонил обычно в таких встречах не участвовавший Марк и, спустя короткое время, прикатил на такси, уже поддатый, с двумя бутылками водки, рассованными по карманам. Ребята, сказал с жуткой тоскою. У меня сын родился! Давайте, ребята, выпьем! Да. Это был конец. Теперь возможностей отступления, перевыбора у порядочного Марка не оставалось. И в землю, как говорится, закопал, и надпись надписал.
По инженерной, однако, линии все складывалось не так чтобы очень: сверхзакрытая тема со сверхзакрытого ящика требовала столь же сверхзакрытых консультантов, оппонентов, совета, очереди к которым тянулись годами, да еще к этим нормальным годам прибавились и годы реорганизации ВАКа. Судя по всему, раньше чем к сорока кандидатом вундеркинду Марку было не стать. Когда Арсений, а за ним и Равиль поступили на режиссерские факультеты столичных ВУЗов, Марк еще больше замкнулся и помрачнел. Во время редких встреч он твердил: молодцы, ребята! честное слово, не ожидал! ужасно за вас рад! – но радости в его голосе слышалось мало.
Марк сильно полысел и располнел, его некогда уморительный юмор переродился в желчный, монотонный сарказм. Любой разговор с Марком превращается сейчас в скучный, казуистический спор с позиций здравого смысла, железной логики, выявляющих полное равнодушие к предмету обсуждения.
Встречаться с Марком стало неинтересно.
78. Вовка
Перед Вовкою, который был моложе их всех, проблема выбора не стояла никогда: поступив в институт из глухой прииртышской деревушки, в М-ске он случайно открыл, что родился актером и только не знал об этом раньше. Не понятными никому путями он мгновенно влазил в шкуру человека любого пола, возраста, национальности, профессии – чего угодно – и умел показать зрителям, о которых никогда не забывал, эту шкуру со всех сторон, интуитивно избирая наиболее острые, яркие ракурсы; никакие системы никаких станиславских ему не требовались. Но Вовка носил заметный горб, а лицо и шею покрывала сплошная рельефная корка угрей и фурункулов с белыми точечками засохшего гноя и черными закупоренных пор. Болезнь не поддавалась лечению. Много уходило времени и усилий, чтобы приучить глаза, мозг, эмоциональный аппарат к особенностям Вовкиной внешности и смотреть сквозь, за них. Во всяком случае, такая работа оказалась не по плечу приемным комиссиям ни одного из театральных ВУЗов, куда Вовка несколько раз пробовал поступать, – впрочем, может, следовало и признать правоту членов комиссий. Каждая неудача с профессиональным театром усугубляла и без того достаточно мощные Вовкины комплексы, и к женщинам, даже самым завалященьким, Вовка никогда и не пытался подступиться. Да и разговоров о бабах избегал даже с самыми близкими друзьями, так что оставалось только догадываться, что творится в части его души, отведенной Богом интимной стороне жизни. По характеру Вовка был правдоискателем и мог, не стесняясь, ввалиться ночью неглиже в соседний номер гостиницы, где театрик стоял на гастролях, или в соседнюю комнату общаги, чтобы на полном серьезе спросить: ребята! А в чем, собственно, смысл жизни? или: а что такое любовь? – спросить и наивно ожидать от своих старших, умных и полноценных товарищей немедленного и исчерпывающего разрешения проклятых вопросов человечества. С некоторых же пор, заметив веселое умиление, которым его выступления встречаются, Вовка начал своим правдоискательством слегка и кокетничать.
Открытие, что может существовать на свете женщина, которая станет его любить, да что любить? – тер петь рядом! – грянуло над Вовкою громом среди ясного неба и переломало все представления, всю жизнь, ответило разом на все ночные вопросы и бросило в объятья давно не молодой вдовы-аптекарши с соседней улицы, той самой вдовы, к которой Вовка частенько захаживал за дефицитным польским средством от угрей, вознаграждая ее к себе внимание рыночными цветами подешевле.
И сейчас гениальный актер, отработав на заводе положенные восемь часов, с наслаждением стирал пеленки одного за другим появляющихся наследников. И в землю закопал, и...
Слово гениальный Арсений не брал в кавычки сознательно.
79. Хымик
Хымик был комиком. Когда он появлялся на сцене, в зале возникал смех, хотя во внешности Хымика ничего смешного вроде не заключалось. К химии Хымик отношения не имел, а прозвище получил от особенно забавно в одной из миниатюр произносимого словечка. Хымик спокойно работал инженером, и сцена как профессия его не влекла, являясь хобби чистой рассказ забылся, и роман, и замерцала в сознании четырехзначная цифра себя в его спектаклях все менее органично, а на репетициях все сильнее скучал. Однажды Хымик опоздал на прогон, что расценивалось у них как сверхЧП, и сказал с порога: мне предложили работать в КГБ. Где-где? переспросил Арсений, готовый расхохотаться: он не сомневался, что имеет место очередной уморительный розыгрыш Хымика, предпринятый с целью сдемпфировать опоздание, предупредить тяжелые паузы Марка, цитаты из Станиславского и Немировича-Данченко и прочие элементы обычного в подобных случаях ритуала экзекуции. В КГБ? Хохота, однако, не прозвучало: Хымик стоял серьезный, растерянный, с опрокинутым лицом и покорно слушал всеобщую паузу. Да, отношение к упомянутой Хымиком Организации сложилось у них у всех априори вполне определенное, хотя впрямую с Нею не сталкивался до сих пор из них никто, во всяком случае, не признавался, что сталкивался. Хымик оказался первым. Он полагал, что в нарушившем паузу монологе советуется с ребятами, выдвигает, при очевидных всем против, аргументы за: квартира, которую Они обещали дать немедленно; многобольшее жалованье и надбавка за звездочки; перспектива учебы в высшей дипломатической школе; истерические настояния тещи и жены; самый веский, наконец: род службы – транспортный отдел, всего-то навсего – контролировать, чтобы с поездов и самолетов не выходили в закрытый М-ск транзитные иностранцы, – вроде бы совсем и не то КГБ, которое КГБ, – полагал, что советуется, – на самом же деле все уже, чувствовалось, решено. И, как говорится – в землю!..
Формально Хымик из театрика не ушел, но это, безусловно, случилось бы исподволь – служба! – не развались театрик к тому времени сам собою: достигнув уровня почти профессионального, а в некоторых отношениях даже последний превысив, театрик должен был либо скакнуть в это качество, чему, кроме финансовых, идеологических и бюрократических сложностей, мешало нежелание большинства ребят менять размеренную инженерскую жизнь на нечто неопределенное, либо кончиться. Произошло последнее. На дымящихся развалинах, сумев прилепиться к одному из заводских Домов культуры, Арсений с Равилем организовали театрик новый. Хоть пьесы там ставились совсем в другом роде: сатиру дозволять перестали, уровень самодеятельной драматургии уже не удовлетворял, дух остался прежним, разве еще сгустился, стал злее, ироничнее, – и это не прошло мимо внимания кооптировавшей Хымика Организации. На спектакли зачастил невзрачный человечек, подъезжающий к Дому культуры на черной ?волге?. Однажды поздно вечером он сгонял директоршу Дома за книгою Пушкина, чтобы убедиться, что слова все говорят: нет правды на земле, но правды нет и выше, которыми начинался один из Арсениевых – с Вовкою в главной роли – спектаклей, написаны разрешенным классиком, а не выдуманы самим Арсением в подрывных целях.
Огромный сибирский город М-ск битком был набит ящиками, ящичками и ященками. Соответственно их числу запроектировалось и число шпионов. Соответственно числу шпионов – число лейтенантов железновых и майоров прониных. Соответственно же числу последних выстроили самое большое и, несмотря на первый гранитно-красный этаж, – самое серое в городе здание. Ящики, ящички и ящонки выпускали устарелую продукцию и абсолютно шпионов не интересовали, но разнарядка оставалась нерушимою. Чекисты, намаявшись бездельем и решив хоть как-то отработать свой хлеб с маслом, а может, и получив сверху соответствующие инструкции, запланировали в М-ске идеологическое дело. Самым антисоветским элементом города признали Арсения: разговоры, самиздат, анекдоты, знакомство и переписка с политическим хулиганом Галичем, наконец! – и пришлось бы Арсению туго, не сделай он после дружеского Хымикова предупреждения (Хымик долго расписывал, чем рискует, разглашая государственную тайну) Химиком же подсказанный ход конем. Кавалерийский наскок привел Арсения на черную клетку квартиры главного идеолога М-ского КГБ полковника Горбунова, с дочерью которого Арсений по случаю учился в одном классе. Полковник учел чистосердечное стремление Арсения осознать ошибки и сыновнее к нему, полковнику, доверие и заменил серию допросов с показательным судом, а – не исключено – полковник продемонстрировал значительную вертикаль указательного пальца! – и лагерем в финале – серией отеческих бесед.
Беседы, однако, проходили не у одноклассницы за чашкою чая, а в самом сером на красном здании, куда Арсений с поразительной покорностью и пунктуальностью являлся – безо всяких повесток – ежедневно, за вычетом выходных, – в течение трех с лишком недель. Во время бесед Арсений узнал десяток свежих политических анекдотов (примеры работы врага) и выкурил блока полтора белого болгарского ?фильтра?, не поступавшего в продажу вот уже несколько лет. Судя по тому, что пересушенные сигареты так долго не кончались и что из Арсения не вытягивали показаний на знакомых и не искали организацию, подобные гости захаживали к Ним крайне нечасто, и чуть не все Учреждение перебегало за три недели посмотреть на главного и единственного м-ского антисоветчика. Выходя с бесед, Арсений оглядывался на необъятную громадину серого на красном: воображения не хватало, чтобы представить, сколько же можно набить народа вовнутрь.
Кто из них кого переиграл (хоть Арсению казалось, что он), осталось неясным и до сих пор, но в творческий ВУЗ поступить ему Они дали. Неясным оставалось и то, благо или зло сделал Арсению Хымик, предотвратив до времени пропуск Арсения через главную мясорубку Системы. А с сегодняшнего отдаления возникала и еще загадка: откуда, собственно, Хымик, служа в транспортном отделе, узнал заранее о готовящемся на Арсения покушении и о том, что Арсений учился в одном классе с дочерью полковника Горбунова?
80. Арсений
Безусловно, моим призванием всегда была именно режиссура. Режиссура в смысле составления из готовых кирпичиков, выстраивания большого целого. Даже за ДТП, такой важный, такой личный роман, за который я обязательно рано или поздно, может быть, даже сегодня, примусь, – даже за него я с удовольствием усадил бы несколько умных и способных литераторов, оставив за собою лишь разработку общей структуры да художественные решения каждой главки. Занимаясь в детстве рисунком или акварелью, я изучал их до тех пор, пока, как мне показалось, не постиг всех их возможностей, однако тратить жизнь на то, чтобы научиться реализовывать возможности собственноручно, я не пожелал, а стал набрасывать графические идеи рисунков или колористические – акварелей. Начав – увы, слишком поздно! знакомиться с музыкою, не разучив еще и сонатины Клементи, я уже бросил маломощный и однотембровый рояль ради оркестра, которым, едва узнал его палитру, стремился дирижировать. В нашем с Равилем театрике дела шли неплохо лишь потому, что не слишком честолюбивому и хорошо понимающему актерскую природу и тонкости людских взаимоотношений Равилю не скучно и поначалу не обидно казалось кропотливо наживлять мясо на сконструированные мною скелеты. К середине второго института, разобравшись немного в сути дела, я понял, что настоящий театр – вовсе не тот синтез слова, музыки и статичных и динамичных пластических искусств, к которому я стремился, а, в сущности, – соло актеров, тем менее нуждающееся в гарнире, чем актеры талантливее, – стало быть, занятие не мое. Все, естественно, катилось к авторскому кинематографу, к постановке картин по собственным сценарным идеям, которые разрабатывали бы под моим контролем профессиональные сценаристы. Если говорить об оптимуме, я предпочел бы стать голливудским продюсером, каким он написан Фиццжеральдом в ?Последнем магнате?. Переигрывать институт, однако, казалось поздно, и я решил, что моих энергии и способностей достанет, чтобы попасть в кино даже с театральным дипломом.
Поначалу так и случилось: Шеф, человек с весьма значительным общественным весом, относившийся ко мне очень неплохо, настоял-таки у начальства, чтобы картину по одному из шефовых программно-идеологических спектаклей снимал я. Я занимался вопросами цвета, тональности и композиции изображения, звуковой партитурой, монтажом, что конечно же не освобождало меня от ответственности за идеологическую вонь, издаваемую изделием в целом. Но без вони не случилось бы ни первой категории и соответствующих постановочных, ни хвалебных рецензий в центральной прессе, ни моей фамилии, наконец, в студийном плане ближайшего года. Ближайшего года, впрочем, следовало еще дождаться, а покуда, для стажировки и зарплаты, меня прикрепили ассистентом на фильм одной мадам. Мы уехали в экспедицию, и первое время в группе ко мне относились как к завтрашнему режиссеру-постановщику: с осторожностью, с хамским подобострастием, с фамильярностью. Потом все резко переменилось: хамство обернулось лицевой, обычной своей стороною. В глубине души я сразу все понял и, будь менее оптимистичен, не стал бы да же тратить нервы и время на выяснения невыясняемых причин. Уже уволенный за выполнением объема договорных работ, но с еще не отобранным пропуском, я бегал по кабинетам, вплоть до самых обширных и мягко застланных, и все слова мои, все вопросы, все эмоции, высекаемые от соударения головы с твердыми поверхностями, попадали, естественно, в серую грязную вату: ни каких прямых ответов: опущенные долу глаза, обтекаемые слова о большом риске дебюта, о полностью забитых штатах, словно три месяца назад риск был значительно меньшим, а штаты значительно свободнее. То ли в надежде найти щель во вдруг сомкнувшейся стене, то ли чтобы окончательно убедиться, что здесь не случайная внутренняя интрига, а работа транспортного отдела, полгода я мотался по студиям и студийкам страны, обивал пороги, обрывал телефон. Часто победа казалась уже в руках, но в последний момент все непременно и тем же мистическим образом срывалось. Директора и главные редакторы скрывались от меня, сколько могли, но я плевал на своеобразно понимаемое ими чувство такта и прорывался в кабинеты. Снова – отведенные глаза, снова – невнятное бормотание, снова – подыскивание причин. Один, я уж и не помню кто, либерал даже не поленился разыграть передо мною целую пантомиму: палец к губам, потом – им же – в правый угол потолка, что означало не то начальство, не то – спрятанный микрофон, которого конечно же там не существовало, а впрочем, кто знает? – и, наконец, разведенные руки: против Бога, мол, не попрешь. Против Бога! Словом, как в Смольном институте: в угол, на нос, на предмет. Правда, был в запасе еще Шеф: Член, Депутат, Лауреат, он имел свободный доступ к министру и кой-куда еще; кроме того, один знакомый актер уверял, что Шеф, как минимум, полковник. Я все рассказал Шефу, и тот ответил, что, судя, мол, по симптомам, это Контора, а если так – дрыгаться бесполезно, что он, мол, хотел взять в театр Ю., виновного только в том, что после Их предупреждения все же поехал в аэропорт провожать своего отъезжающего друга, – хотел взять, но полтора года не мог, мол, ничего добиться так же без ответов и прямых отказов, что тогда, мол, он, Шеф, пошел прямо к министру и поставил вопрос ребром, и что, мол, так же, ребром, ему и ответили: пошли, дескать, ты своего Ю. на хуй! Все равно, дескать, ни хуя у тебя с ним не выйдет. Это, дескать, я, министр, тебе говорю. Ты понял?! Шеф понял. Но насчет тебя, мол, Арсений, я все же попробую выяснить. Звони. Звонить я не стал.
Мои блуждания по кабинетам имели и положительную сторону, одарили меня любопытным открытием: люди, мне симпатизирующие и симпатичные, видящие во мне талант и ценящие его, убежденные – по высказываниям – либералы, теперь либо разводили руками, либо говорили что-то вроде сам виноват (в чем?). Мысль, что, позволяя Системе так поступать со мною, они санкционируют Ее, разрешают Ей, если Ей понадобится, поступить так же и с ними самими, видимо, не приходила в их страусиные головы. То, что ни один из Народных, Лауреатов, Художественных Руководителей громко, вслух не возмутился, не бросил на начальственный стол заявление об уходе, как в свое время из-за каких-то там сраных революционно настроенных студентов вышел из консерватории Римский-Корсаков, а Чехов из-за говнюка Горького отказался от звания академика, представлялось на первый взгляд лишь вполне естественным: кто я им такой? На второй же – демонстрировало, как выгноила Система нечто существенное в каждом из них. Именно такой психологией объясняются, по-моему, сложные тридцатые годы, в которых жертвы, как правило, виновны немногим меньше, чем палачи. Страшным казалось вот уже что: чтобы усмотреть в их (жертв и лауреатов) поведении безнравственность, для нормального культурного человека девятнадцатого столетия очевидную, требовалась затрата особых интеллектуальных усилий, так сказать, второй взгляд. Нравственность из категории несознательно-духовной, рефлекторной переходила в интеллектуально-волевую, стало быть – невозвратимо гибла.
После Шефа оставалось только самое последнее средство (не совсем, правда, верное, но из чего выбирать?): пойти в КГБ. Если бы, что проблематично, Они стали со мною разговаривать вообще, можно было б спросить на голубом глазу, не то ли, мол, старое м-ское дело стало причиною моих неудач? И Они вполне могли бы столь же наивно удивиться: мол, что вы?! за кого вы нас принимаете! Прямо при мне позвонить по телефону, и моя карьера покатилась бы дальше как по маслу (такие истории, я слышал, происходили). Наш невинный разговор оставил бы суть дела в подтексте, от меня могли бы даже ничего не потребовать, но при случае, может – самом важном в жизни, Они справедливо припомнили бы мне этот совсем уж доброхотный визит. Нет, продолжать невольно начатую десяток лет назад игру (и тогда не следовало ее начинать!) мне не хотелось, – переиграли бы, в конечном счете, Они. Это все равно что садиться за карточный стол с заведомыми шулерами или надеяться разорить огромное казино.
Далее шли более полугода безработицы (в грузчики, шоферы и лифтеры с высшим образованием у нас не берут), омерзительные семейные сцены, в которых, кроме Ирины, принимал участие весь фишмановский клан, унизительные выпрашивания полтинников на сигареты. Я готов был поехать в любую тмутаракань, подальше от фишманов и московских кагебинетов, стать самым очередным, самым детско-сказочным режиссером, но оказалось, что на той шестой части земного шара, где меня угораздило родиться, места мне не находилось вообще. Нащупать щелочку в обставшей меня стене помогла теща, не столь, впрочем, из любви ко мне или к справедливости, сколько из тяжелой нужды: Фишманы как раз нищенствовали: не хватало денег на достройку над дачею третьего этажа. Тещина, по еврейским каналам, протекция перевесила даже Их запрет, и я стал штатным литсотрудником одного из московских журналов. Впрочем, возможно, запрет туда просто не дошел: ничто, писал Герцен, так не охраняет от дурных российских законов, как столь же дурное их исполнение.
Долгое время я пребывал в прострации: слишком трудно примириться с потерею надежд на любимую работу, к которой так упорно прорывался несколько лет подряд. Потом меня отвлекли покупка кооператива, развод, выбивание в исполкоме комнаты. Потом, когда это все кончилось, я чуть ли не с удивлением обнаружил себя давно и прочно сидящим за редакционным столом и подумал, что жить все же как-то надо. Подумал даже, не легкие ли заработки и стремление в полуэлиту влекли меня к кинорежиссуре? – об искусстве-то в нашем кино говорить нелепо! Постепенно появились новые цели: Союз журналистов, ?жигули?, по которым, привыкнув к фишмановским, я дико тосковал, сборник стихов, наконец, в ?Молодой гвардии?. Я стал обрастать связями, писал огромное количество самой дикой муры в любые издания – лишь бы платили. Папка с вырезками пухла, сборник потихоньку продвигался, переводы из разных городов скапливались на сберкнижке.
В землю, в землю, в землю...
81.
Впервые дав возможность Арсению выговориться, Арсений оказался столь увлечен страстным, горьким и на первый слух нерушимо логичным монологом своего героя, что переносил слова на бумагу зачарованно-автоматически, не успевая пропускать их сквозь призму писательского своего скепсиса. Позже, перечитав, Арсений, искушенный написанною уже третью ДТП, ясно увидел, как тенденциозен монолог едва дожившего до середины романного дня Арсения, – однако рука просто не поднялась вставить ни замечание о том, что план, идея в искусстве – не более чем три процента конечного результата; ни о том, что, скорее всего, никакие Они никаких запретов по поводу Арсения никуда не рассылали, а главным Арсениевым врагом стал, разумеется, собственный его язычок: легко и не без самодовольства создавая себе репутацию левака, пусть даже не из одного пижонства создавая, но отчасти и по простодушной искренности и духовному жару, Арсений сам подсказал конкурентам, а те – начальству способ не подпустить выскочку к пирогу, которого всегда кажется слишком мало, – не подпустить так по-нехитрому хитро, чтобы оставить Арсения чуть ли не удовлетворенным собственными значимостью и государоопасностью; ни о том, что невзятие Шефом в свой Театр актера Ю. тоже не имело никакого отношения ни к министру, ни к Конторе: в жене Юё., которую пришлось бы зачислить в труппу вместе с супругом, премьерша Театра, она же – любовница Шефа, усмотрела опасную конкурентку и устроила Шефу такой семейный скандальчик, что Шеф вынужден был срочно искать повод для расторжения уже подписанного контракта, ни о том, наконец, что какую-никакую работу, чтобы не стрелять у тещи на сигареты, найти в Москве можно всегда, а если согласиться на провинцию – и подавно, – рука просто не поднималась сделать все эти поправки и вставки, и не потому только не поднималась, что не хотела нарушать цельность и подлинность монолога, но и потому еще, что чувствовалась в нем какая-то безусловная правда об их стране, где чего-чего, а поводов для обмана Арсения или актера Ю. всегда достаточно-предостаточно.
Поводов, выглядящих более чем убедительно.
82. Равиль
Каждой весною в Москве, в каких-то заброшенных окраинных клубах, в уголках парков, на бульварах – где когда – собирается странная публика: одетые во все самое лучшее, часто чужое, и от этого жалкие и смешные девочки; сорокалетние, выхолощенные жизнью старухи, доступными им средствами создающие – так им кажется – иллюзию бодрости и молодости; красивые мальчики с готовностью на лицах к порочной любви; дошедшие до ручки необратимые алкоголики разного пола и возраста, что удерживаются в эти дни любыми силами от привычного, необходимого допинга... – всех не перечесть. Однако при неимоверном разнообразии их объединяет трудно выразимая, но с лету уловимая черта: актеры из провинции.
Эти сборища, будто перенесенные в нетронутом виде в сегодня из предыдущего века, называются актерскими биржами. Не ужившиеся в театре правдолюбы пробуют поменять шило на мыло; выгнанные отовсюду алкаши надеются еще раз провести какого-нибудь директора, да заодно и себя; режиссеры пытаются пополнить труппу недостающими типажами и прячут в глубину души – чтобы не сглазить – мечту: раскопать в навозной куче жемчужное зернышко таланта. Словом, тяжелая, гнетущая атмосфера неофициальной и потому удивительно живучей организации вся состоит из надежды.
В этом году на бирже видели Равиля. Что он там делал: выбирал, предлагался ли, куда канул после, – осталось неизвестным. Впрочем, о Равиле ходили и другие слухи: и будто он, мусульманин, ездит с какой-то бригадою, кроет золотом купола церквей и будто устроился служить в милицию. Одно только можно сказать наверняка: к тридцати пяти годам он не успел еще прославить свое имя.
83.
Ибо Он поступит как человек, который, отправляясь в чужую страну, призвал рабов своих и поручил им имение свое. И одному дал он пять талантов, другому два, иному один, каждому по его силе; и тотчас отправился.
Получивший пять талантов пошел, употребил их в дело и приобрел другие пять талантов. Точно так же и получивший два таланта приобрел другие два. Получивший же один талант пошел, и закопал его в землю, и скрыл серебро господина своего.
По долгом времени приходит господин рабов тех и требует у них отчета. И подошед, получивший пять талантов, принес другие пять талантов и говорит: господин! пять талантов ты дал мне; вот, другие пять талантов я приобрел на них. Господин его сказал ему. хорошо, добрый и верный раб! в малом ты был верен; над многими тебя поставлю; войди в радость господина твоего. Подошел также и получивший два таланта и сказал: господин! два таланта ты дал мне; вот, другие два таланта я приобрел на них. Господин его сказал ему. хорошо, добрый и верный раб! в малом ты был верен; над многими тебя поставлю; войди в радость господина твоего.
Подошел и получивший один талант и сказал: господин! я знал тебя, что ты человек жестокий, жнешь, где не сеял, и собираешь, где не рассыпал! и, убоявшись, пошел и скрыл талант твой в земле: вот тебе твое. Господин же сказал ему в ответ: лукавый раб и ленивый! ты знал, что я жну, где не сеял, и собираю, где не рассыпал. Посему надлежало тебе отдать серебро мое торгующим; и я, пришед, получил бы мое с прибылью.
Итак, возьмите у него талант и дайте имеющему десять талантов. Ибо всякому имеющему дастся и приумножится; а у неимеющего отнимется и то, что имеет. А негодного раба выбросьте во тьму внешнюю. Там будет плач и скрежет зубов.
Мф., XXV, 14 – 30
84.
85. 18.05 – 18.22
Певица допела Хэлло, Долли! и Арсений протянул: да-а-а... потом добавил: помнишь, у Равиля песенка была: друзья мои, мы вместе отплывали в неизвестность, – куда теперь нацелен ваш компас? Как там дальше? Не пощадили бури... подсказал Юра. Вот именно, подтвердил Арсений, не пощадили бури наших парусных флотилий, =разбились в щепки наши корабли... Впрочем, слишком романтично. По мне, мы скорее являем эдакое кладбище с покосившимися крестами и надписью над воротами: здесь зарыты собаки. Кстати, как поживает Галка? Ты знаешь, Арсений, ответил Юра, Галя не поживает. Галя умерла. Две недели назад. От рака... И, словно в подтверждение сказанному, показал рукою на тарелку, полную красной шелухи. В этом-то все и дело. А стихи у тебя, конечно, хорошие. Арсению стало ужасно неудобно. Он не знал, что ему делать, как вести себя, о чем говорить. И в землю закопал? чуть не вырвалось из него. Оркестр, как назло, шебуршал нотами, никак не мог начать новый номер, и над столом висела тишина. Арсений снова поглядел на ударницу, та, кажется, и действительно очень походила на покойную Юрину жену. Сколько ж ей лет было? выдумал, наконец, Арсений вопрос. Тридцать? Двадцать девять... с половиной... Ч-черт! А я думал: раком заболевают только после сорока! выругался Арсений и тоже покосился на тарелку. В общем, так оно и есть... но... видишь вот... Юра уже почти плакал. Ты извини, сказал Арсений, что я тебе стихи дурацкие читал, про сборник рассказывал. Никакие они не дурацкие, брось напрашиваться на комплимент! ответил Юра и заплакал уже явственно. Арсений налил коньяку в рюмки: выпьем? Вид плачущего Юры был просто невыносим. Хотелось не то убежать, не то зареветь самому. Давай, вытер слезы Юра. За Галю? За упокой души рабы Божией Галины... Ты что, веруешь? А что мне остается еще?
Выпили. Закусили. Помолчали. А рак чего? поинтересовался Арсений, словно это не все равно. Груди. Молочной железы, ответил Юра. Галя тут, в Москве, полгода лежала. Оперировали. Я почти все время рядом просидел. Что же меня не разыскал? обиженно выступил Арсений. Знаешь, не очень до того было. И потом... как бы тебе объяснить? Не хотелось, что ли. Казалось, если мы с Галей сами, вдвоем, – она выкарабкается. Потом ее выписали, вернулись домой. Почти до конца ходила на работу. А вела себя как! Все понимала, но держалась. Я даже верить стал, что как-нибудь уладится. И только за две недели слегла. Прямо на глазах начала таять. Но все улыбалась. Накануне смерти почувствовала себя лучше. Я подумал – перелом какой, кризис. А она взяла и...
Подошел официант с киевскими котлетами, стал передвигать посуду. Арсений не смел уже ни оглядываться на оркестр, который как раз заиграл что-то веселенькое, ни смотреть на Юру: уткнув глаза в тарелку, ощущал себя все неудобнее. Я первые дни у мамы жил, перекрикивая музыку, продолжил Юра, а потом чувствую: вообще не могу в М-ске. Пошел к директору, говорю: как, мол, хотите – давайте отпуск. А то просто уеду, и все. Директор меня в Москву и отправил, на курсы повышения. Это даже лучше, а то б не знал, куда себя пристроить... А так хожу, слушаю чего-то... Да-а... в который раз повторил Арсений. Да... Сколько ж вы прожили? Я помню, свадьбу играли... в каком? Я еще в политехе учился... В шестьдесят седьмом, кажется? В шестьдесят седьмом... рассеянно подтвердил Юра и тут же спохватился. Что? Нет, в шестьдесят восьмом. Четырех дней не дожили до десяти лет. Ты ведь знаешь, мы даже детей не завели: не хотелось отвлекаться друг от друга. А сейчас – какое-то ужасно глупое ощущение: квартира новая: две комнаты, изолированные, мебель, Галя сама выбирала, обставляла. Конечно, смешно звучит, но в Гале заключалось для меня все. Как-то ни работа не держала, ничего. А сейчас просто не знаю, куда деваться, что делать дальше. Вот когда бы ребенка! Впрочем, тоже черт его знает: рос бы сиротою... Да... снова сказал Арсений и украдкою глянул на часы. Знаешь, Юрка, двинули-ка все же в ту компанию! Там ничего, интересно. Критик этот должен прийти, ну, помнишь, я говорил?.. Владимирский. И девочка... Развеешься, а? Нет, Ася. Ты извини. Мне видеть никого не хочется. Я уж лучше в кино посижу, что ли. Да ты иди, иди, не стесняйся. Я еще долго в Москве – увидимся. Нет, Юрка, правда! Я обещал, там ждать будут. Неудобно! Да иди-иди, все нормально, улыбнулся Юра. Мне просто не хочется. А знаешь что? нашелся Арсений. У меня одна знакомая в зале Чайковского работает – программы объявляет. Артисткой когда-то была. Хочешь, я сейчас позвоню, узнаю, что там у них сегодня? Хочешь? Не суетись, Ася, снова улыбнулся Юра. Все нормально. Нет, подожди! – Арсений рад был хоть как угодно вырваться из атмосферы дикой неловкости. Я сейчас позвоню! У тебя двушки нету? Юра выгреб мелочь: вот, по копейке. Устроит?