355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Козловский » Мы встретились в Раю » Текст книги (страница 15)
Мы встретились в Раю
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 09:09

Текст книги "Мы встретились в Раю"


Автор книги: Евгений Козловский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 33 страниц)

103.

Итак, напрострел – темная арка двора, изнутри, от дома, тускло освещаемая лампочкою под сводом; лампочка прикрыта колпаком грубого стекла, а поверх еще и проволочной сеткою. В пятне света мелькают на мгновение две знакомые фигуры и снова исчезают, растушевываются по поверхности экрана. Ослепительный на фоне глухой черноты – как прожекторный луч – сноп света из дверей развалюхи, где живет Калерия (камера, оказывается, панорамировала за ними), сноп, возникающий из ничего, перекрытый на миг двойной тенью и исчезающий синхронно со звуком хлопнувшей двери. Снова – напрострел – длинный грязный коридор – двери по обе стороны – и моя пара, идущая от объектива. Остановка. Калерия, полунаклонившаяся к двери (звук ищущего скважину ключа), Н. Е. – с двумя нелепыми бутылками в руках. И, наконец, в предпоследний момент, ровно за мгновенье до исчезновения парочки, высунувшаяся из кухонного проема прямо перед объективом острая мордочка любознательной соседки в ореоле бигуди (перевод фокуса).

Потом – сверху – стол в пустой комнате Калерии, пустой стол в пустой комнате, и бутылки на нем, и вытянутые руки на нем, и даже гость молчит, не одна хозяйка, и этот кадр тянется очень-очень долго. Метров сто. Куздюмов-то, пожалуй, уже и не придет (придет Куздюмов! Куздюмов, к сожалению, всегда появляется вовремя, грущу я), и, выдержав короткую паузу, во время которой хозяйка вполне могла бы хоть что-нибудь ответить, гость встает, направляется к двери. Калерия тоже. Проводить. Так же покорно и безразлично, как если бы за занавеску. Но в самый последний момент, когда Н. Е. уже совершенно ясно, что они расстаются, зверь, неожиданно в этот вечер обнаруживший себя и пружинившийся уже несколько часов подряд, одним прыжком одолевает тысячелетнюю цивилизацию и бросается на Калерию, впивается в ее холодные, безразличные губы, рвет с нее одежду. А Калерия не сопротивляется: наоборот даже – пытается Н. Е. помочь, потому что ей в таком простом деле непонятны и ненавистны сложные эмоции. Он опрокидывает ее, голую, на неразобранную постель, сам не сняв даже пиджака, ботинок, только расстегнув по необходимости несколько пуговиц на брюках, и приговаривает: вот так... вот так... а ты будешь совсем голая... без ничего... нагая... только очки... надень-ка очки... ты будешь совсем нагая и в очках... хочу, чтобы в очках, слышишь? Он бормочет, пытаясь одной рукою нацепить на Калерию свои тяжелые импортные очки, а другою – помогая себе ее взять. Она ему больше не помогает: лежит безразличная, и только в глазах ее, за светло-дымчатыми стеклами, вспыхивают мгновениями искорки неискоренимой ненависти.

Женщина молчала всю ночь, а потом, серым липким утром, когда мужчина, краснея, крался к двери чуть не на цыпочках, чтобы как-нибудь случайно не наткнуться даже взглядом на объект недавней страсти, отомстила, выразив всю свою ненависть к нему и к ним вообще простыми, можно даже сказать, невинными словами: а ты чистый? И мужчина не вздрогнул, не обернулся, не понял смысла фразы, занятый мучительным процессом покидания грязной комнаты, только машинально пробормотал: да-да, разумеется, и выскочил вон из квартиры, из дома, и смысл настиг мужчину только на улице, в подворотне, под сводом которой все горела желтым волоском в свете тусклого, но превосходящего ее силою утра лампочка, когда стоял, упершись руками в осклизлую кирпичную стену арки, разведя пошире ноги, чтобы брызги не попали на брюки и лакированные башмаки, и пытался выблевать из себя скверную ночь, свидетельницу нечеловеческого желания, и сакраментальные слова: о ты чистый?.. а ты чистый?.

Н. Е. заехал в гостиницу за портфелем и первым же рейсом улетел домой, не сделав дел, ради которых прибыл сюда, не позвонив никому, не оставив ни для кого записки.

104.

Просмотрев фильм, я, показалось мне, получил массу зацепок, продолжил сосед, отключая воображаемый экран и возвращаясь к нормальному способу беседы: лицо к лицу. Например, оскорбительное для личности знание, что принимаешь взятку борзыми щенками; или вот это неожиданное открытие какого-то животного начала в себе, начала, над которым разум, оказывается, не властен; или, наконец, чувство вины перед женою за, может, первую измену: знаете, бывают люди, которым природою суждено быть однолюбами и для которых всякий инцидент подобного рода психическая травма? (Еще б мне не знать! усмехнулся я. За всю жизнь я спал только с одной женщиною – с моей женою, Калерией (ничего, повторяю, смешного в этом имени не вижу, мне оно даже особенно нравится: лучше, чем какая-нибудь там Валя или Света: редкое, красивое), и к людям, способным на супружеские измены, всегда испытывал нравственную брезгливость); или, если хотите, даже неосознанная любовь к этой жалкой, несчастной, но возбудившей его потаскушке, любовь, которую, чтобы не потерять самоуважение, приходится скрывать от себя, пусть даже таким неприятным и опасным для психики способом, как сифилофобия...

105. 18.53 – 19.01

Рукопись неожиданно увлекла Арсения, как чужой, никогда не читанный рассказ; Арсений едва не проехал остановку, а теперь с вытянутым вверх ?дипломатом? в одной руке и заложенным пальцем блокнотом в другой прорывался под ругань сквозь толпу поднимающихся в вагон людей. И за что же так напустились, набросились на Арсения тогда приятели-литераторы?! На что обиделись?! Неужто на этот вот гаерский, чуть издевательский тон, который, вероятно, показался им невозможным, непристойным в описании столь трагически-торжественного акта, как политическая эмиграция?! На имена Куздюмов, Калерия? Неужто на то, что кровавый палач имеет слабость страдать геморроем и сочувственно выслушивать диссидента?! А ведь обиделись, право слово обиделись, задело их за живое, – Арсений мог забыть собственную повесть, мог забыть ее название, но как ее ругали, не забудет до конца дней! А и он-то тоже хорош: скуксился, скис, закинул блокнотик. Вот тебе и внутренняя независимость художника!

Художник с минуту потоптался на улице, выискивая глазами огни троллейбуса, на который собирался пересесть, но их видно не было, и интерес погнал под фонарь, вынудил поставить ?дипломат? у ног и снова раскрыть блокнот. Где же Арсений остановился? ...таким неприятным и опасным для психики... Вроде здесь. И хотя мой кинометод, как оказалось...

106.

И хотя мой кинометод, как оказалось... Я ничего не понимаю в психиатрии, заполнил я повисшую вдруг паузу, по призванию я скорее психолог, но литературно ваш метод... Во всяком случае, вы человек с воображением. Только, надо полагать, профессор решает подобные задачки много проще. О! с грустным сарказмом ответил собеседник. Тут-то уж вы правы. Шеф предпочитает прописывать глюкозу. Глюкозу? искренне удивился я. Можно и натриум бикарбоникум. Когда шеф вернулся из Парижа и выслушал результаты моих раскопок, – нет, не эти, разумеется, настоящие! – он попросту пригласил к себе Н. Е., порядком уже во мне разуверившегося, и, отрывая от сердца, презентовал ему полсотни таблеток глюкозы, которую выдал за баснословно дорогое и дефицитное французское патентованное средство, стопроцентно гарантирующее от заражения сифилисом. Видели б вы: у Н. Е. прямо на глазах камень свалился с души; пациент так глянул на меня! даже не уничижительно, а жалостливо, что ли. А месяц спустя, уверенный в собственной неуязвимости, подхватил-таки на вокзальной бляди самый натуральный люэс, до сих пор, наверное, лечится. Что же, хохотнул я. У каждого человека свой Шеф, А у каждого Шефа свой метод. Простите, конечно, за нескромность, еще мой хохоток, должно быть, еще больше расположил мальчика ко мне, вы такой благородный слушатель, так тонко во всем разбираетесь, и я, польщенный, расплылся в улыбке. Нет-нет, я отнюдь не покушаюсь на ваши личные тайны, я слишком уважаю свободу личности но кто вы хотя бы по профессии? Как вам объяснить? меня снова разбирало захохотать. Я служу в КГБ. Чиновником по особым поручениям. То есть, конечно, офицером. Вы, значит, не эмигрант? Отнюдь, заливался я. Я в служебной командировке. А что ж вы не спрашиваете, по каким именно особым поручениям? Полагаете – секрет? Может, и секрет, да только не от вас. Я служу исполнителем. Если использовать романтическую терминологию – палачом. Но не судебным, а оперативным.

Мальчик отдернулся от меня, едва услышал аббревиатуру, – теперь же почти до рвоты доходящее отвращение боролось в нем с улыбчатым наивным недоверием: это ж, мол, надо так пошутить! Да, напуганы вы порядочно, произнес я очень серьезно, пытаясь как можно точнее повторить интонации Шефа. Мальчик, кажется, склонился поверить – бросил мне сквозь желудочный спазм: не напуган! Просто все это мне омерзительно! Я и уезжаю отсюда потому только, что по моей земле ходят палачи! По вашей? А вы, простите, кто по национальности? Мальчик покраснел: русский! А выезжаете как еврей! Следуя своему обыкновению, Шеф не дал мне никаких сведений о подопечном, но кое-что я, слава Богу, способен угадать и сам.

Ну полно-полно, потрепал я мальчика по плечу, досыта насладясь произведенным эффектом. Я пошутил. Продемонстрировал, что значит откровенничать с незнакомым человеком. Даже на столь либеральном маршруте. Мальчик смотрел на меня во все глаза, с полуслова готовый поверить любой, какую бы я ни произнес, ахинее – лишь бы ахинея эта не требовала от него замкнутости, враждебности, от которых он, кажется, слишком уже успел устать. Я то, что в прошлом веке определялось словом беллетрист. Литератор, и назвал довольно известную фамилию. Лицо мальчика разгладилось, озарилось улыбкой: правда? восхитился он. У меня аж от сердца отлегло! Но ведь действительно: не мог же я так пролететь. Еще Солженицын – помните? – написал в ГУЛАГе, что без веры собственной интуиции ни в малой, ни в большой зоне выжить нельзя. И что он ни разу не ошибся, выбирая людей, которым можно довериться в самых критических обстоятельствах. Это он-то ни разу не ошибся? саркастически заметил про себя я.

Значит, вы сам... юноша благоговейно повторил названную мною от фонаря фамилию, и я снова почувствовал себя польщенным. Вы меня разыгрывали, полагая, что я должен знать вас по портретам? Но на портретах, подозрительность воротилась к мальчику, на портретах вы совсем другой. Я, конечно, замечал, что фотографии иногда мало походят на оригиналы, но не до такой же степени... Я подумал, не показать ли удостоверение с фамилией Куздюмов, выведенною каллиграфическим почерком нашего кадровика, командировку и даже секретный приказ Шефа, – все равно мальчик никуда б от меня не делся, а если б и попытался защищаться мне только занятнее стало бы выполнять задание: так моя миссия слишком уж похожа на заклание двухдневного ягненка, тут справится и практикант, – но в конце концов я решил ничего не показывать, ибо – я почувствовал – такой перегрузки психика соседа просто не выдержит. А сводить мальчика с ума не входило ни в мои, ни в Шефовы планы, да и жалко. Я срочно встряхнулся и привел лицо в соответствие с портретом литератора, чьим именем назвался: а как сейчас? Мальчик внимательно посмотрел на меня и одобрил: сейчас совсем другое дело. Сейчас похожи. Сейчас я вам верю вполне, и, освободившись от недоумения, волнуясь счастьем столь лестного знакомства, сбивчиво продолжил свои признания: мне так неудобно, что я приставал к вам с дурацкими разговорами. Ваш ?Билет до звезды?... ваши книги... вы знаете, они так много сделали для меня в свое время. Вы, можно сказать, мой духовный отец... Если б не вы, я, пожалуй, и не прозрел бы, и не летел бы сейчас вот здесь, с вами рядом. А вы ведь тоже, кажется, кончали медицинский? И что, вы тоже... он повторил давешний мой замысловатый жест, – навсегда?

Да. Тоже, намеренно неясно ответил я: то ли, мол, тоже медицинский, то ли, мол, тоже навсегда. Но это особый разговор. А мне сначала хотелось бы дослушать до конца увлекательнейшее приключение. Ваш рассказ рассказ художника слова. Вам непременно следует писать! Он смущенно, совсем по-детски улыбаясь, неумело попытался скрыть удовольствие от моего грубоватого комплимента, возразил, скромничая, что он, дескать, тут не при чем, он, дескать, просто отчитывается в произошедшем с ним, – и я снова глубочайшим образом пожалел, что у меня такой нетерпимый, такой нетерпеливый Шеф. Мне, видит Бог, до слез захотелось оказаться действительно этим паршивым писателишкою, именем которого, неизвестно откуда и вспомнив его, я назвался, – этим паршивым писателишкою, а не тем, кто я есть.

Ну хорошо, прервал я мальчика. Довольно скромности, довольно комплиментов. Рассказывайте-ка дальше. Я ведь уже говорил вам, как люблю детективы, – сосед улыбнулся моей, как ему показалось, шутке. А то мы, я посмотрел на именной хронометр, как раз перелетаем границу. Скоро Вена, скоро свобода! Если вы искренне настаиваете... мальчик долгим, пристальным взглядом, пущенным в обход меня, уставился в иллюминатор (Пролетели уже, пролетели! подогнал я) – давайте продолжим. Разумеется, искренне.

107. 19.04 – 19.05

Да, точно, до сих пор, до этого вот самого места успел дописать Арсений свою повесть, когда, тщеславный осел, понес ее читать на ЛИТО. Дальнейший текст был выполнен пастою другого оттенка и вообще выглядел как-то по-иному, стыдливо, что ли: мелко, криво, менее разборчиво. Даже на поверхностный взгляд чувствовалось, что автор уже не смакует встающие перед ним детали и подробности, не задыхается на неожиданно возникающих крутых поворотах, а мечтает скорее, все равно уже как, добраться до конца. Просто и читать расхотелось. Итак, кинометод. Вы, конечно, обратили внимание... Арсений посмотрел в окно: осталось проехать всего две остановки. Как раз, прикинул, закончу.

108.

Итак, кинометод. Вы, конечно, обратили внимание, как много времени уделил я сибирской истории с Калерией и Куздюмовым, хотя давным-давно знаю, да и вас предупредил, что она вымышлена мною от начала до конца. И тем не менее меня до сих пор тянет к ней, я затер воображаемую пленку до царапин, до дыр, и не потому только, что киноверсия, при всем ее несходстве с действительностью, все-таки прояснила мне многое в заболевании пациента, даже вовсе не потому – просто я до сих пор подсознательно желаю, чтобы причиною заболевания являлось мое кино, а не отвратительное тюремное происшествие сорок девятого года. Грязная, пакостная комната Калерии до сих пор представляется мне стерильным благоухающим дворцом по сравнению с роскошным кабинетом, в котором мне очень скоро пришлось побывать. Нарисуйте себе... и мальчик вдруг начал описывать кабинет моего Шефа. Вот в чем дело! догадался я. Значит, у Шефа с ним личные отношения. Только зачем уж так: чище, стерильнее... Грязь – она грязь всегда, независимо от того, частная или государственная! И автоматически поправил мальчика: вы ошибаетесь. Там стоит видеомагнитофон не ?сони?, а ?бош?. Я плохо в них разбираюсь, извинился сосед, даже не удивившись в своей увлеченности, откуда мне знать марку того видеомагнитофона, под ?сони? я имел в виду, что импортный. Нет уж, простите, вступился я за честь своего учреждения. ?Бош? – это совсем не то, что ?сони?. ?Бош? делает аппаратуру штучную, она ценится на мировом рынке впятеро дороже, чем японские серийные игрушки...

109.

Многоточие. Еще многоточие. Неразборчивые каракули (нрзб.). Зачеркнутые слова. Разноцветные паранойяльные рисунки. Какие-то цифры. Арсений выбрался из троллейбуса и помог сойти хорошенькой дамочке, впрочем, вполне порядочной и, видимо, образцовой жене и матери: полные продуктов и туалетной бумаги авоськи в обеих руках. Продуктов – и туалетной бумаги. Неужели это все, что я сумел сочинить после товарищеской критики? Жалко! Ах, нет, вот, через две пустых, еще исписанная страничка. На другой день мальчик встретился с Николаем Евгеньевичем...

110.

На другой день мальчик встретился с Николаем Евгеньевичем, стал осторожно, тактично прощупывать на предмет обстоятельств вопроса а ты чистый? и, убедившись в полном несоответствии своей версии действительности несколько даже на пациента обиделся. Хорошо! раздраженно прикрикнул. Тогда расскажите подробно всю вашу жизнь! Зачем вам подробно, да еще и всю?! в сущности, без повода, взорвался Николай Евгеньевич, и мой сосед тут же почувствовал, что что-то не так, что что-то Н. Е. собирается от него скрыть, может быть, впрочем, такое, что скрывает и от себя. Что именно? Пользуясь степенью раздраженности пациента, как репликами холодно-горячо в жмурках, мой сосед выясняет, что Н. Е. в сорок девятом был арестован и провел в тюрьме около двух недель. Вы не подумайте! зачем-то оправдывается Николай Евгеньевич. Обычные сталинские дела! Пятьдесят восьмая! К тому же, оказалось недоразумением, и меня освободили! Мальчик по молодости лет не знает, что в сорок девятом недоразумений еще не происходило и что за здорово живешь пятьдесят восьмую через две недели не освобождали, – тем не менее направляет острие своего расследования именно в эту точку: при всех смешных проявлениях, в интуиции мальчику не отказать.

Пару дней побегав высунувши язык по Ленинграду и оборвав телефон, мой сосед узнает подробности ареста: Николай Евгеньевич, барин, дворянский сын, имел легкомыслие заступиться за посаженного своего коллегу, космополита, и в недолгий срок загремел сам. Дело вел следователь такой-то, находящийся ныне на пенсии и проживающий по такому-то адресу.

111. 19.10 – 19.12

Здесь рукопись обрывалась окончательно. Последние строчки Арсений дочитывал в колеблющемся в такт шагам, то и дело перекрываемом тенями ветвей свете фонаря, двигаясь сквозь небольшой лесок к одиноко торчащей среди пятиэтажек, обозначенной огнями окон башне, где сегодня собиралось ЛИТО. Коль скоро читать дальше было нечего, оставалось припомнить давным-давно придуманный сюжет: дело там, кажется, заключалось в том, что, некая по уши влюбленная в Николая Евгеньевича юная девица, Нюсенька, что ли, чтобы освободить возлюбленного, отдавалась следователю в кабинете, на клеенчатом канцелярском диване с валиками, под портретом Лаврентия Павловича Берия; освободившись, Н. Е. все узнает и в благодарность на спасительнице женится; та после клеенчатого дивана в сексуальном отношении одновременно сдвинута и заторможена; Н. Е. (дат.) тоже постоянно мерещится на Нюсеньке голый следователь; однако, воспитанные в старых еще традициях так называемой порядочности, ни муж, ни жена и виду не подают, что спать друг с другом им сплошное мучение, а когда Н. Е., подчиняясь природе, Нюсеньке изменяет, чувство вины перед обманутой спасительницею вызывает невроз, сифилофобию, страх загрязнения, – Арсений вычитал эту историю в какой-то книжке по психиатрии.

Впрочем, нет, не так! то есть, так, конечно, но главный герой все-таки не Н. Е., а мальчик. Раскапывая истоки болезни пациента, юный психиатр встречается с его следователем – маленьким, сгорбленным, лысым, желточерепым человечком, днями отсыпающимся в дальней комнате необъятной, как Родина, полной клопов и жильцов ленинградской коммуналки, а по ночам с гурманством читающим Достоевского Марксова издания, находя на его страницах оправдание собственным подлости и преступлениям и получая от воспоминаний о них некое извращенное, сладострастное удовольствие; особенно следователь любит читать про луковку, ибо полагает, что и у него есть своя луковка, за которую Богородица вытащит его в нужный час из кипящей смолы, свое доброе дело: уложив Нюсеньку на клеенчатый диван с валиками, следователь ведь сдержал слово: отпустил Николая Евгеньевича, а мог и не отпустить бы! Но все эти пакости – еще полбеды: следователь показывает на прощанье психиатру фотографию тех, счастливых времен, и психиатр узнает рядом с палачом, в обнимку с ним, родного своего дедушку, кумира семьи, оставившего светлый след в детских воспоминаниях героя; совпадение, разумеется, не слишком-то натуральное, как и многое в повести, зато вполне, так сказать, в жанре.

112.

Потом, в камере, Арсений порою перебирал в памяти текст романа, пытаясь отыскать в нем места, что стали основанием для обвинения автора в клевете на общественный строй целиком и на отдельные организации в частности, – и снова и снова останавливался на ?Страхе загрязнения?: вероятно, экспертов, дававших заключение о книге (кто они, эти таинственные эксперты? не иначе как тоже коллеги-литераторы, только положением повыше!), в отличие от Арсения, проблемы жанра занимали очень мало.

113. 19.13 – 19.17

Тут-то, собственно, все и должно было закрутиться: психиатр, буквально поехавший с катушек от той, дедушкиной фотографии, начинает следующий круг розысков: пристает к родителям, к родственникам, к знакомым и даже, под конец, к незнакомым, – и ему лавинообразно открывается банальная, в общем-то, истина: все, кто по возрасту те времена застали, вынужденно, а кто и с удовольствием, жили в них, участвовали, а вот (о следователе) – ходят на свободе, а вот (о дедушке) – ставятся в пример, а вот (о Нюсеньке, о Николае Евгеньевиче) – считаются порядочными, уважаемыми людьми!

Юный психиатр выбегает на Невский с проповедью. Ясная погода. Солнце шпарит вовсю. Героя обтекает нарядная, радостная толпа. Остановитесь! кричит мальчик. Здесь, рядом с вами, безбедно существуют избежавшие не только наказания – даже осуждения – палачи, уголовные, в сущности, преступники! А у жертв искорежена психика! А и те и другие скверно, опасно для общества воспитывают своих и чужих детей! Один-другой останавливаются на минутку: посмеяться над нелепым безумцем, остальным же некогда, они успевают только скосить взгляд в его сторону и потом выясняют у спутников: кто, мол? что? билеты лотерейные, что ли, продает? – и психиатр понимает, что вот они и есть, на Невском, палачи, подпалачники, малодушные жертвы, трусливые или холодные наблюдатели, они, их дети, внуки, несущие в себе врожденно те же бациллы или подхватившие их от соседей, – и потому, сколько ни кричи, все равно не докричишься; среди подобных людей нормальному человеку, каким считает себя сумасшедший герой, даже и не запачкаться, не заразиться невозможно, и он принимается чистить, скрести места, за которые – кто локтем, кто полою куртки – случайно задели прохожие. Мальчик сам заболевает страхом загрязнения, только объектом последнего становится не сравнительно невинный сифилис, а куда более тяжелая нравственная болезнь, которою, на его взгляд, поражено все общество.

Покаяние! снова принимается кричать мальчик. В этом единственный наш шанс! Расследование! Открытые суды! – и, арестованный, попадает для вполне отеческой беседы в кабинет Шефа рассказчика. Чем, какими словами удается раздражить мальчику хозяина кабинета до того, что тот отдает рассказчику известное распоряжение, Арсений придумать, кажется, не успел, но, дойди дело до этой сцены, что-нибудь, вероятно, из-под пера выскочило бы. Какие-нибудь трусливые уголовники из подворотни, скажем. Вот, приблизительно, так.

И что же в контексте романа с ним делать, со ?Страхом загрязнения?? Добивать? – Он, пожалуй, и сам на роман тянет. Бросить? Арсению показалось вдруг, что, допиши он сюжет до конца, оставшиеся части уже не вызовут той злобы, того раздражения у приятелей-литераторов, более: снищут похвалу, – и на душе стало чрезвычайно противно.

А к финалу непременно добавить эпизод: выполнивший задание рассказчик появляется в кабинете Шефа. Благодарю за службу! говорит Шеф, а рассказчик криво эдак улыбается и отвечает с вопросцем: служу Советскому Союзу, что ли?

Чему-чему служишь? услышал Арсений голос за спиною и обернулся: рядом стоял горбатый Яша, подошедший к башне с тою же целью, что и Арсений. Как, то есть, чему? подхватил Арсений мячик шутливого тона. Тому же, чему и ты. Тому же, чему все мы. Первому в мире соцреалистическому государству.

Глава одиннадцатая

ЛИТО

Я князь-Григорию и вам

Фельдфебеля в Волтеры дам,

Он в три шеренги вас построит,

А пикнете, так мигом успокоит.

А. Грибоедов

114. 19.18 – 19.19

Две с передними матового стекла стенками миниатюрные жестяные шахточки, прикрученные шурупами между дверей на уровне прорези взгляда, моделировали шахты большие, лифтовые, только внутри маленьких перемещались не кабины, а свет последовательно загоравшихся-гаснущих лампочек. Дорогу к поверхности стекла и дальше, за нее, преграждали свету картонные трафареты, не оставляя ему иных возможностей прорваться вовне, кроме как через узкие, то там, то здесь забранные для жесткости перемычками, щели, что, группируясь, представляли собою очертания обобщенных до предела арабских цифр: от единицы до единицы с шестеркою. Черная прямоугольная кнопка залипла от Арсениева нажатия и привела в действие световое пятно левой шахточки, и оно со своего максимума начало рывками падать вниз, порою (на цифрах девять и четыре) пропадая вовсе, что, надо полагать, объяснялось перегоревшими в соответствующих гнездах лампочками. Однако, поддавшись фантазии, будто между объектом и его моделью существует спровоцированная пустым подобием глубокая, истинная взаимная связь, метафизическое, что ли, сродство, можно было заворожиться идеей путешествия в кабине-символе, подавив Гамлетов страх неизвестности ради головокружительных возможностей испытать множество небывалых ощущений: преодоления, например, конечных, пусть относительно небольших, отрезков пространства за несущественные, почти не существующие отрезки времени, то есть упоения невероятной для макротел скоростью; мгновенной (впрочем, слово это не годилось, обозначая слишком глубокий временной вздох) остановки, опровергающей Ньютоновы законы инерции, ибо, действуй они, перегрузок не вынесла бы не то что плоть, но и металл с пластиком; наконец, самое заманчивое: выпадение в Небытие, в полное отсутствие, в икс-измерение, выпадение куда более глубокое, нежели банальная смерть, – зато обратимое, обещающее столь же мистическое, как исчезновение, возвращение назад (даже если бы возвращение потребовало такого инфернального вмешательства извне, как замена перегоревшей лампочки) – словом, ради счастья пренебречь всеми законами сохранения: материи, энергии, времени, наконец, – если этот последний существует вообще.

Правая же шахточка, соответствовавшая узкому, пассажирскому, двустворчатодверному лифту (в отличие от левого, грузового, трехстворчатодверого, хоть модели их и были технически тождественны и одноразмерны) демонстрировала начавшееся до нажатия кнопки и независимо от него движение вверх, движение еще более головокружительное, ибо зайчик исчезал на дольше и перемахивал, выждав положенное время в небытии, через целые группки ячеек, пока и вовсе не исчез в одной из них, оставив открытым вопрос: вышли ли пассажиры на анонимном этаже, за цифрою, обозначающей который, и стеклом колбы частично испарилась вольфрамовая нить, или отправились вместе с кабиною на неопределенный срок в манящее икс-измерение, не оставив по себе никаких следов, и носятся сейчас над некой планетою, порождая среди ее обитателей смутные слухи о летающих параллелепипедах?

Впрочем, все эти столь сложно гарнированные фантазией световые перемещения означали для Арсения самую будничную ожиданность: ехать придется левым, грузовым, а грузовые лифты Арсений по непонятным для себя (страх смерти?) причинам очень не любил. Ладно, не станем обострять без нужды: любил не очень. Во всяком случае, если бы рядом не было сейчас горбатого Яши, Арсений, пожалуй, даже выждал бы, покуда кто-нибудь не займет эту переширенную махину, и вызвал бы более уютную, более человеческую пассажирскую коробочку; в присутствии же едва, но все же знакомого человека Арсений постеснялся выказать власть над собою нелепого, как все суеверия, суеверия.

Судьба, надо думать, догадывалась о смешной слабости Арсения и с иронической улыбкою подсовывала ему чаще всего именно грузовые лифты; но если в других домах такое случалось лишь чаще всего, то в этом пассажирский всегда находился либо дальше от кнопки вызова, либо занят, либо – испорчен. Грузовой же здесь не ломался никогда, кроме разве того единственного случая, когда по-настоящему-то и оказался нужен: спустить вниз Яшкин труп, облаченный неподъемными, вечными доспехами свинцового гроба. Другого, естественно, Яшки. Не горбатого. Не того, что делил сейчас с Арсением четыре кубометра замкнутого, перемещающегося по вертикали пространства и, масляно поблескивая глазками, спрашивал: ты не знаешь, придет сегодня Кутяев? Смотрю я на него и не понимаю: чем он только их берет? Вроде ни кожи ни рожи, дурак дураком... Не знаю, пожал плечами Арсений, вспоминающий довольно уже, оказывается, давний пасмурный день похорон. Я вот специально сегодня сюда собрался, специально! – не прозу же их графоманскую слушать! – может, удастся разгадать секрет небывалых его успехов на венерическом фронте, А ты, посоветовал Арсений, лучше просто попроси у Кутяева девочку на подержание: от него не убудет; он же меньше чем с троими, как правило, на ЛИТО не является.

Гроб уже запаяли, разнимать его на более годящиеся для транспортировки узлы и детали представлялось слишком сложным, едва ли возможным вообще, и они, Яшкины приятели, ввосьмером тащили с шестнадцатого этажа по узкой лестничной клетке это сверхтяжелое, громоздкое сооружение. Предусмотренную на всякий пожарный случай лестницу архитекторы вынесли куда-то практически вовне двухлифтового, новой планировки дома, и попасть на нее, узкую настолько, что едва позволяла расходиться и ничем не нагруженным двоим, удалось лишь довольно сложным, изобилующим углами и бедным светом путем, после чего, собственно, и начались главные мучения. Поэтому вообразить, как перекатывается внутри ящика Яшкино маленькое, при жизни едва доходившее до Арсениева подбородка тело, как колотится об обитые материей стенки его красивая голова с лысиною, которую всегда хотелось назвать не лысиною, а высоким лбом, и с аккуратною шкиперскою бородкой, нашлось Арсению время только тогда, когда, с горем пополам, прах все же вынесли из подъезда и погрузили в сумрачные недра автофургона, а тот двинулся к багажному двору Киевского вокзала, с которого бывшему Яшке предстояло совершить последнее путешествие в Одессу, к невменяемым от горя родителям, пережившим единственного сына, и водвориться в земле, что сорок пять лет назад его породила. Обратно в квартиру, где устраивалось импровизированное, в складчину подобие поминок, Арсений поднимался в конечно же заработавшем грузовом лифте.

Кроме Тамары, официальной вдовы, за столом сидела и вдова неофициальная: женщина, которую Яшка в своих стихах называл Венус. Их роман тянулся уже много лет, Тамара о нем не то знала, не то предпочитала не знать, а где-то за неделю до смерти Яшка, не предполагающий, что ему пришла пора завязывать с жизнью вообще, сказал Арсению: вс°! С жизнью на два фронта пора завязывать. Регина (Яшкина дочь) уже большая. И прочел стихи, оставшиеся в памяти такими строчками:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю