355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Пермяк » Горбатый медведь. Книга 1 » Текст книги (страница 20)
Горбатый медведь. Книга 1
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 05:09

Текст книги "Горбатый медведь. Книга 1"


Автор книги: Евгений Пермяк



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 25 страниц)

Спустя еще день из Казани пришли самые свежие газеты. От Елабуги до Казани триста тридцать верст речного пути. Елабуга живет вчерашними новостями. Новости подтверждали, что война будет короткой, что неприятель будет отомщен. Воинственные мужские кличи раздавались и ночью, но вскоре вплелись плачущие, причитающие женские голоса.

Началась всеобщая мобилизация.

– Не забрали бы на войну Герасима Петровича, – сказала за обедом тетя Катя и тут же успокоила себя: – Наверно, таких, как он, не будут брать.

И Маврик думал так же. Какой же может быть солдат из его второго отца, когда он ходит в накидке с бронзовой цепочкой и бронзовыми головами львов? Артемия Гавриловича Кулемина тоже не могут мобилизовать. Он же в оружейном цехе, а ружья будут нужны.

На пристанях стоял рев. Плакали и гармошки, делая вид, что они играют веселое. Наступил какой-то сплошной екатеринин день летом. Мобилизованных отправляли на баржах. Это дешевле и удобнее, чем на пароходах. Гнали в Казань и пешим строем. Особенно из деревень.

Война с первых же дней коснулась всех. По-разному, но всех. И если в первые дни она была как гром среди ясного неба, то уже на вторую неделю с ней примирились, как с чем-то неотвратимым и не зависящим от того, кто бы и как бы в Елабуге к ней ни относился. Изменить ничего было нельзя. И даже сам царь не мог бы сейчас заставить замолчать пушки, начавшие смертельную огневую перебранку. В войну вступили Франция и Англия.

Пожар разгорался нарастающе и неугасимо, но его пламя было далеко от Елабуги. За Москвой, за Смоленском, за Варшавой. Поэтому Иван Прохорович сказал:

– Молиться о даровании скорой победы надобно, а уху съесть на бережке тоже следует.

VI

На берегу веселой речки Тоймы состоялся пикник. Съехались главным образом лошадники—друзья Ивана Прохоровича. Маврик и его тетка поехали с Валентиной Ивановной, а сам хозяин – на Чародее, запряженном в легкую, похожую на беговую тележку. Нужно было промять коня.

Сначала было все хорошо. Разостлали ковры, постелили скатерти, развели костер. Кучера занялись ухой, а остальные войной. Считали по дням, прикидывали по верстам, и выходило, что германского императора Вильгельма и австрийского Франца-Иосифа привезут в Питер на поклон в сентябре и уж никак не позднее покрова дня. В том, что это случится, из присутствующих никто не сомневался. Неясно было только одно – повесит их русский император царь-государь Николай Александрович или помилует. Все сходились на том, что хотя пленные императоры и порядочные гадины, но все-таки императоры. С них хватит и того, что они лишатся своих тронов и будут жить где-нибудь в Вятской или Вологодской, а лучше в Архангельской губернии на вечном поселении.

– Оно конечно, – рассуждал Иван Прохорович, закусывая икоркой выпитую водочку из серебряного пикникового бокальчика, – им, как бывшим царям, приставят слуг-прислуг и, может быть, сохранят при них каких-то там вельмож, баронов, графьев, а все же жизнь будет окаянная. И поделом. Не воюй! Не зарься на чужую землю.

Когда участь императоров была предрешена и их империи разделены между союзниками, а уха доедена, захотелось дать по кружку на лужку. И ведено было запрячь лошадей.

Валентина Ивановна не советовала этого делать мужу, но Иван Прохорович ее не послушал, и кончилось плохо.

На втором кругу колесо тележки Ивана Прохоровича наскочило на пень, скрытый травой. Тележка перевернулась, Чародей протащил Ивана Прохоровича на вожжах, которые он намотал себе на руки. Кучера еле остановили лошадь.

Ивана Прохоровича отвезли в больницу. Вечером сообщили о переломе трех ребер. Валентина Ивановна осталась ночевать в больнице. Утром она сказала Екатерине Матвеевне:

– Надежд мало, – и в голосе Валентины Ивановны, и в выражении ее лица не было желания, чтобы надежд на выздоровление старого мужа было больше.

Маврик не произносил скверных слов. Они были у него, но не на языке. И он, глядя на плачущую без слез Валентину Ивановну, назвал ее беззвучно злым словом, которым все называли Соскину.

– Ложечкиным не до нас, – сказала Екатерина Матвеевна Маврику, как только они остались одни. – Да и время теперь не для гощений.

Екатерины Матвеевны не было почти весь день. Маврик слонялся по надоевшим ему улицам чужого города, думал о Мильве, об Ильке, о Санчике. Одному даже хорошее мороженое кажется не таким вкусным.

На другой день племянник и его тетка возвращались в Мильву. Екатерина Матвеевна подолгу просиживала в каюте, не показываясь на палубе. Тягостной была эта поездка. Пароход против течения шел медленнее. Все говорили только о войне и победе. Опять встретилась баржа с мобилизованными. Ее тянул дымивший черным дымом буксирный пароход.

Опять на палубе появились пассажиры с платками для приветствия мобилизованных. У одного был даже трехцветный флаг. Они будут махать барже и выкрикивать воинственные напутствия. Пароход опять даст, поравнявшись с баржей, короткие вдохновляющие свистки. Помощник капитана обязательно скажет в рупор: «Возвращайтесь с победой».

Пожилая женщина, похожая на сельскую учительницу, стоявшая на палубе неподалеку от Маврика, тихо сказала:

– Все ли вернутся они к своим семьям? А если и вернутся, то, может быть, без руки или без ноги. Война только на картинках да в песнях удала…

Маврик решил рассмотреть мобилизованных. Он приложил к глазам бинокль и стал разглядывать едущих на барже. Это были люди в лаптях, в сапогах, с котомками, с дорожными сундучками, в плохой одежде. Все равно бросать. Дадут казенную. В бинокль было отлично видно и выражение лиц. Баржа быстро пробегала в поле зрения бинокля, и Маврик вел его за баржей. И когда он разглядывал сидевших на корме, он увидел так отчетливо два таких близких и знакомых лица, что бинокль выпал из его рук и он закричал:

– Папа! Папочка…

Пронзительный крик услышали находившиеся на палубе и в каютах, окна которых были открыты.

– Папа… Папа… Это я… Это Маврик… Григорий Савельевич!.. Это я…

Но разве из-за шума колес и воды Герасим Петрович и Григорий Савельевич Киршбаум могли услышать крики Маврика?

Около Маврика столпились женщины. Они спрашивали, что случилось, что произошло. Появилась и Екатерина Матвеевна.

– Маврушенька, что с тобой?

– Мама опять одна! – выкрикнул он. – Ильюшиного папу тоже забрали на войну.

Он мог бы добавить, что на этой же барже везли Павлика Кулемина, снова отнятого у Жени, так долго ждавшей свое вероломное счастье. Но Павлик сидел за канатами, и его не было видно.

Патриотически настроенные пассажиры первого и второго класса бежали по палубе к корме и махали платками, столовыми салфетками и требовали у баржи с мобилизованными скорейшей победы.

ЧЕТВЕРТАЯ ГЛАВА
I

Не только елабужским стратегам и мильвенским вершителям судеб из комаровского кружка, но и многим, очень многим, может быть подавляющему большинству населяющих Российскую империю, казалось, что война будет короткой. И уж во всяком случае до белых мух должны были вернуться героями под родные крыши угнанные в армию на отмщение оскорбленной державы.

Искусственно вспененная волна патриотизма пошумела недолго. Народ скоро почувствовал, что дело обстоит сложнее и проще. Не все и не всё могли понять, когда эту войну называли новым разделом мира. Но находились люди в той же Мильве, как из своих, руководимых глубоким подпольем, так и из приезжих, растолковывавшие, что идет борьба за прибыли, за сбыт товаров Германией, Англией и Францией. Русские капиталисты тоже мечтали урвать в этой войне кусок пирога, желая проникнуть в Турцию, а через Турцию на Ближний Восток.

И без того сложный узел нарочито запутывался правящими кругами. Нелегко было мильвенским подпольщикам разъяснять, казалось бы такой ясный теперь, лозунг превращения империалистической войны в войну гражданскую, то есть в революцию, свергающую классы, начавшие и поддерживающие войну. Трудно было объяснить даже таким, как мастер Игнатий Краснобаев, людям не из темных, что большевики не против своего отечества, а против обмана народа. Чтобы понять и принять эти неоспоримые азы, для некоторых требовались не дни, не недели и не месяцы, а годы. А пропаганда затруднялась день ото дня. Большевики лишались своих изданий, разгонялись даже культурно-просветительные общества, большевиков арестовывали при первом подозрении.

Мильвенских большевиков пока еще не коснулась ни одна репрессия. Новые строгие предосторожности конспирации, введенные Матушкиным, все же не позволяли успокаиваться. Всякое могло случиться. Особенно нужно было теперь оберегать подпольное производство штемпелей.

Анна Семеновна, Кулемин и Терентий Николаевич Лосев хотя и с трудом, но справлялись с делами. В Казань по-прежнему отправлялись стереотипы листовок. Нередко Казань заказывала листки, похожие по внешности и обрамлению на патриотические обращения обществ, благотворительных комитетов, объявлений воинских начальников или торговых фирм. Такие листки, начинаясь крупными буквами: «За веру, царя и отечество…», или: «Всем женам нижних чинов…», или: «Дешевая распродажа!», продолжались обычным шрифтом, рассказывая правду о войне. Эти листки не сразу бросались в глаза полиции, зато, попав в хорошие руки, береглись, передавались и оценивались по заслугам.

А обыватели, далекие от политики, жили своей жизнью, своими чаяниями, но и они не хотели войны. Не хотела ее, конечно, и Любовь Матвеевна Непрелова. Она все еще верила, что, проснувшись однажды, услышит, что война кончилась. А она и не думала заканчиваться. Минула осень, пришла зима, наступал новый, 1915 год.

– Тебе, Маврикий, как мужчине, первому произносить тост, – сказала мать тринадцатилетнему сыну.

Тост был кратким:

– Пусть кончится война в этом году.

– Пусть кончится она к весне, – поправила, вздыхая, мать, не очень веря, что это возможно.

Ильюша тоже оказался единственным мужчиной в семье, и это понимала даже Фаня. Григорий Савельевич был контужен. Его перевели с передовой в военную прифронтовую типографию. Анна Семеновна с трудом содержала семью. Ильюша частенько приходил обедать к Екатерине Матвеевне. Якобы за компанию с Мавриком. На самом же деле Иль, как он говорил сам, обладал аппетитом значительно большим, чем бывало на столе еды. Фаня тоже, под благовидным предлогом, что Лерочка невыносимо одинока, по нескольку дней подряд жила у Тихомировых. Фаню любили там, хотя и не хотели, чтобы она, так рано, так ослепительно расцветающая красавица, помешала Викторину закончить образование. Он в каждом письме спрашивал бабушку о Фане, и по его письмам было видно, что Фаня не просто его знакомая. Хотя Викторин теперь выглядел рядом с Фаней юнцом, однако же…

– Если суждено, – говорила внучке Лере Варвара Николаевна, – то я никогда не стану на их пути.

Главенствовали в Мильве, и были на виду, и жили в достатке люди, подобные тем пассажирам верхней палубы парохода, которые махали мобилизованным платками и салфетками, требуя победы. Махали салфетками, чокались рюмками, поражали противника словесными канонадами и мильвенские патриоты. Комаровы. Шульгины. Мерцаевы. Чураковы. Не говоря уже о высшем круге, собиравшемся в доме Турчанино-Турчаковского.

Деятельные и бездельничающие дамы устраивали кружечные сборы в пользу раненых с прикалыванием жетонов – гербов союзных держав, организовывали лотереи, довольно веселые вечера, балы-маскарады с теми же целями облегчения участи пострадавших от войны солдат.

В корону на спине горбатого медведя, как в корзину, были воткнуты союзные флаги с центральным из них трехцветным флагом Российской империи. Это было весьма многозначительно. И доктор Комаров сказал по этому поводу спич:

– Господа! Медведь – это не только фабричная марка завода и герб Пермской губернии, в нем хочется мне видеть гораздо большее… Это русская сила. Пусть темная… Пусть в некотором роде дикая, лесная и даже, позволю себе, звериная сила… И в этом ее преимущество. Она идет напролом… Она, сокрушая все на своем пути, не думая о ранах и не замечая потери крови, проносит победные знамена.

Этот спич, приукрашаясь, пересказывался другими на вечеринках, именинах, просто в веселых компаниях, и в конце концов горбатый чугунный медведь получил новое звучание, и пристав Вишкевецкий установил на плотине возле монумента полосатую полицейскую будку и почетный пост, а всякому полицейскому чину, проходящему мимо медведя, было приказано отдавать честь.

– Как это мило, смело и мудро! – восторгалась нововведением пристава в кругу своих друзей сама Турчанино-Турчаковская.

Медведь шел и нес победные флаги, а война шла сама по себе… Одни складывали свои головы, вторые боролись с нуждой и лишениями, принесенными войной, а третьи наживались на войне. И этих третьих было не так-то уж мало. Ими были не только капиталисты-магнаты высочайшего, стахеевского ранга. Война обогащала всякого хищника, от перекупщика дорожающих спичек, папирос, сальных свечей до прижимистого Сидора Петровича Непрелова, откупившегося от мобилизации малой пасекой и наживающегося теперь на каждой малости, без которой не сядешь за стол. И те, для кого моление являлось не одним только служением всевышнему, но и хлебом насущным, тоже умножали свои доходы умножением молящихся за убиенных и тем более за сохранение жизней дорогих сынов, отцов, братьев, мужей.

Любовь Матвеевна никогда не была богомольной, а теперь она каждое воскресенье, каждый праздник подает особый листок о здравии раба божьего Герасима, хотя он и не находится на фронте.

Герасим Петрович, назначенный старшим писарем в артиллерийскую батарею, жил в Воронеже. Почерк, оказывается, всюду великая сила. Писарь, особенно старший, – это не солдат. Он очень хорошо выглядел на фотографическом снимке. Ему шла военная форма. Он не терял надежды побывать в Мильве, аккуратно писал Маврику наставительные письма.

Маврик старался не получать троек. Не ладилось только с латинским языком, который преподавал «Аппендикс», или, попросту говоря, «Слепая кишка» – так был назван протоиерей Калужников за то, что его, а не учредителя гимназии Всеволода Владимировича Тихомирова утвердили директором гимназии, ставшей казенной. Причиной этому был не только его сын, живший за границей и выступавший там против войны, но и он сам.

Всеволод Владимирович мечтал создать новую универсальную политехническую гимназию, из которой бы выходили не просто хорошо образованные люди, но и умеющие что-то делать, способные к труду. Поэтому подвальный этаж нового здания был приспособлен под мастерские. С переменным успехом работали столярная, токарная по дереву, сапожная и переплетная мастерские.

Всеволоду Владимировичу очень хотелось купить близкие к гимназии дома и, расширив их, создать там хорошие, светлые мастерские. Но в деньгах было отказано. В учебном округе нашли эту затею ненужной и посоветовали генералу Тихомирову вспомнить свою специальность и передавать питомцам военные знания. Всеволод Владимирович согласился стать командиром гимназических рот, считая, что военные знания при любых обстоятельствах и поворотах жизни не будут лишними.

Мастерские были сохранены на правах необязательных. Но и при этом Всеволод Владимирович не терял надежды. Ему никто не может помешать купить дом у Краснобаевых и переоборудовать его в первоклассные мастерские. Для этого нужны деньги. Те, что были, он вложил в строительство гимназии. На это никто не обратил внимания. Генерала считали богатым. Если уж гимназии строит, значит, есть на что свою охотку тешить. Игнатий Краснобаев искал путей к разделу с братом Африканом Тимофеевичем. Продажа дома была нужна обоим братьям Краснобаевым. Поэтому Тихомиров решил продать Омутихинскую мельницу. Ее когда-то, неизвестно зачем, ставил здесь давний тихомировский предок, один из строителей Мильвенского завода. Эта мельница никогда и никому не давала прибылей, а теперь, когда она остановлена, и вовсе… Расстаться с ней – и вся недолга. Зато какие хорошие будут мастерские, какой доброй памятью они останутся для лучших времен, когда в обучении умственный и физический труд будут неразделимы.

Маврик обучался в столярном классе, куда пришел хороший учитель, добрый человек, пленный чех Ян.

Работа в мастерских по часу два раза в неделю, два раза по часу военные занятия укорачивали длинную зиму. К весне Маврик был командиром отделения первоклассников. Им тоже в оружейном цехе были сделаны деревянные винтовки по росту. И первоклассники любили своего строгого, но справедливого командира и становились во фронт, когда встречали его в школе. Если же они с ним встречались на улице, то, как положено, отдавали честь, прикладывая руку к козырьку фуражки.

Ильюше приходилось помогать матери в мастерской. Он не захотел стать вторым командиром отделения первоклассников и не мог работать в столярном классе.

II

Патриотическая взволнованность первых недель войны давно сменилась недовольством. О войне задумывались и критиковали войну далекие от политики люди. Санчикова мать, встретившись с Екатериной Матвеевной на улице, говорила:

– А чего ради война? За что люди должны складывать свои головы? Зачем простой народ должен терпеть нужду?

Екатерина Матвеевна молчала. Она не знала ответа на эти простые слова, хотя и были всеобъясняющие слова с первого дня войны: за веру, царя и отечество. Но теперь и эти слова требовали настойчиво объяснения.

Молчаливая, тихая женщина Елена Степановна Кулемина и та за чаем спросила Екатерину Матвеевну:

– А зачем вере нужно столько крови? Чего не хватало отечеству, Екатерина Матвеевна? Чего? Земли, руды, леса или скота? Зачем понадобилось царю губить свой народ?

Пока не многие могли ответить на этот вопрос. А те, кто пробовал отвечать и помочь простым людям разобраться в том, кто заинтересован в войне и кому она понадобилась, брались на заметку, а затем снимались с учета завода и отправлялись на фронт. Но в Мильве появлялись люди, которых нельзя уже было отправить на фронт, потому что они прибыли с фронта, оставив там свою ногу, руку, или, получив другое увечье, не могли возвращаться в окопы. Этим людям, и особенно тем из них, у кого красовались на груди Георгиевские кресты, невозможно было грубо заткнуть глотку. И они рассказывали правду, которой не было в газетах и, конечно, не было в «вечерних телеграммах», печатавшихся небольшими листками в начавшей процветать типографии Халдеева.

Правдивые вести привез и старший унтер-офицер Григорий Киршбаум, служивший теперь в военной типографии штаба армии.

В кружке доктора Комарова, куда пригласили осведомленного наборщика, узнали, что дела на фронте вовсе не так хороши, как хотелось бы. Осторожный Киршбаум, зная, с кем он имеет дело, зная, что в кругу этих лиц слушают уши специального назначения, не высказывал своих суждений, а лишь говорил то, что есть, и этого вполне было достаточно, чтобы гораздо более широкие круги, нежели комаровский кружок, знали правду.

Приехавший также на побывку старший писарь Непрелов более сдержанно, но не менее определенно подтверждал, что война будет затяжной, что, к его великому сожалению, среди солдат встречаются недовольные и дезертиры.

– Не все, к великому огорчению, – говорил Непрелов в той же комаровской гостиной, – теперь верят в победу нашей армии.

– А вы-то, Герасим Петрович, верите? – спросили в один голос Чураков и Шульгин.

– Какое это имеет значение, господа? – ответил Непрелов. – Я надеюсь. А что еще может делать маленький человек?

Дома маленький человек рассуждал, как большой. Он предупреждал жену:

– Любочка, деньги становятся дешевле и дешевле. Они, если так же плохо пойдут дела, подешевеют совсем и ничего не будут стоить. Что будет с нашими накоплениями, Любочка?

На этот вопрос ответил толково и доказательно старший брат Непрелова. Узнав о приезде Герасима Петровича, он тотчас же пригнал из Омутихи. Малограмотный Сидор Петрович, как оказалось, хорошо разбирается и в денежных и в военных делах. Говорил он степенно и убежденно.

– Как толичко спички заместо копейки за коробок вздорожали на грош и за них стали спрашивать по три копейки за два коробка, я сразу тогда почуял, что бумажные деньги дымят-горят, и тут же поразменял все свои «гумаги» на «рыжики». Золото, Герася, всегда золото, а гумага, она хоть и орленая и гербленая, а все же гумага. Твоей Любови Матвеевне тоже было присоветовано все, что лежит в казне на сохранении, взять да в золото перегнать и замуровать понадежнее в стене.

– А проценты? Кто за деньги, которые лежат дома, будет давать восемь копеек за рубль? Если купить облигации, так еще больше, – заспорила Любовь Матвеевна.

А Сидор Петрович опять свое:

– Пущай хоть двадцать копеек каждый год на рубль належивает, да полтинник слеживает. Ты хоть по спичкам бери, хоть по муке, хоть по телегам.

– Ты прав. Я только что говорил Любе, что нужно как можно разумнее распорядиться нашими накоплениями. А можно ли, как ты думаешь, – спросил Герасим Петрович, – получить с книжки золотом?

– Чиновники всяко могут. Зря ты их, что ли, поил, кормил. Только и золото, скажу я тебе, Герася, тоже по-разному тянет, – предупредил Сидор Петрович. – Да и какой прок из него, коли оно мертвяком в земле закопано. Не складнее ли, Герася, его не загонять в землю, а перегонять в ее.

Герасим Петрович не сразу понял, что хочет сказать этим брат. А брат, такой всегда тихий, нерешительный, что называется – боявшийся и тележного скрипу, вдруг осмелел, прозрел и стал замахиваться не по лаптям. Он решил купить тихомировскую мельницу, со всеми ее пахотными землями и лесными угодьями.

– А что же зевать, ежели енерал ее за полцены отдает и деньги не сразу.

От этих слов Герасима Петровича слегка зазнобило. Приобрести тихомировские земли с прудом, с готовым домом, с мельницей, которую не столь сложно пустить, могло стать таким невообразимым счастьем и началом свершения самого сокровенного. И как бы ни кончилась война, земля никогда не упадет в цене. И если на ней нет ни кола ни двора, если в нее не брошено ни ржаного зерна, ни льняного семечка, то все равно и трава, будь она лебедой или пыреем, дает прибыток, а в пруду всегда рыба и в лесу всегда деревья.

Если бы это было возможно!

Это было возможно. Сны Герасима Петровича переходили в явь.

III

Зная, что рано или поздно Тихомиров купит под кузницу и слесарные мастерские старый полукаменный краснобаевский дом, Игнатий откупился от многосемейного брата Африкана Тимофеевича, и тот переехал на дальнюю улицу, где дома куда дешевле. Теперь Игнатий мог заломить бесстыдную цену.

Игнатий Краснобаев не ошибся. Всеволод Владимирович Тихомиров не терял все это время надежды купить под учебные мастерские краснобаевский дом. Краснобаев в свою очередь приглядел большой дом с огородом и ягодниками на углу Песчаной улицы и пруда. Из окон хороший вид, под окнами своя моторка, а уж про весельную лодку нечего и говорить. Дом продавали солдатки, ставшие теперь вдовами.

Но война войной, смерти смертями, а живые должны жить.

Жалко Игнатию Краснобаеву братьев Филимоновых, убитых на Карпатах. Жаль ему и молодых овдовевших жен. И как-то стыдно покупать их дом. Но что можно сделать – если не купит он, купит другой… Живые должны жить.

Памятуя эту истину, братья Непреловы пришли к Всеволоду Владимировичу относительно мельницы.

Сидор Петрович хотя и был в сапогах, а не в лаптях, все же он не посмел сесть при «енерале» и, стоя, сбивал цену:

– Восподин енерал, восподин барин, мельница только одно звание, а по сути она дрова, да и те прелые.

С этим согласился Всеволод Владимирович и сбавил еще.

Молчавший покорнейше и почтеннейше Герасим Петрович, так как мельница покупалась не им, а братом, все же нашел возможным напомнить о зашеинском доме:

– Когда моя свояченица Екатерина Матвеевна продавала для гимназии наследственный дом, она не попросила за него настоящей цены, которую ей давали…

Всеволод Владимирович сбросил еще. И наконец было решено – половину наличными и половину векселями с погашением на три года.

Тихомиров был доволен, что на той же неделе начнется переоборудование дома под мастерские и мастерские в безвестной Мильве, перейдя на страницы книги «Практический политехнизм», которую пишет Всеволод Владимирович, станут примером для множества других мастерских. И это было радостью и целью жизни Всеволода Владимировича.

Когда у нотариуса было завершено все, Сидор Петрович сказал брату:

– Герасим, пожалуй, мне уж негоже из сапогов в лапти переобуваться…

Сидор Петрович, числившийся в «справных», теперь вышел в «богатеющие мужики». И так было всюду. Война разоряла одних и обогащала других. Сидор Петрович сразу же навел порядки на мельнице, начав с того, что ее жернова завертелись через неделю после покупки. И то, что было названо им «прелыми дровами», стало давать братьям Непреловым первые доходы.

У Герасима Петровича не хватило бы денег на покупку Омутихинской мельницы, но ему теперь был открыт широкий кредит. После запрета продажи спиртных напитков спрос и цены на пиво необыкновенно возросли. Пивные склады в Мильве были опечатаны полицией. Складами заведовала теперь Любовь Матвеевна. Ее заведование заключалось в поддержании порядка и охранении печатей. По приезде в Мильву на побывку Герасима Петровича пристав Вишневецкий посоветовал проверить, не прокисло ли пиво, а затем сказал прямее:

– Зачем погибать тому, что может жить, веселить и приносить радости…

Ростислав Робертович не предлагал красть пиво. На это не пошел бы честнейший Герасим Петрович. Нужно было взять из склада несколько бочек, развезти их по надежнейшим и уважаемейшим адресам, затем опечатать снова склад и, в случае надобности, повторить эту простейшую операцию.

Герасим Петрович добросовестнейше перевел за пиво главе фирмы Болдыреву все до копейки с надбавкой на общий рост цен и падение рубля. Тщательнейше были подсчитаны проценты с оборота приставу, а остатки, составлявшие семь-восемь рублей из каждых десяти, пошли на покупку тихомировской мельницы.

Невольный свидетель происходящего, Маврик молча носит в себе стыд за отчима и за Сидора Петровича. В спешной покупке и торопливом обживании тихомировской мельницы было что-то неприличное. И особенно неприглядна была суетливость захватывания дядей Сидором не купленных им вещей, не принадлежащего ему имущества, вроде брошенных Всеволодом Владимировичем хомутов, дуг, кадочек, старой мебели, чугунов, ржавого шомпольного ружья, бельевой корзины, рваной сети, охотничьих лыж, стожка прошлогоднего сена, куля с овсом, шарабана со сломанными рессорами, линялого байкового одеяла и прочего из разряда негодных вещей. Все они рассматривались, оценивались и прятались. «Вдруг да енерал спохватится и спросит: а где мои старинные енеральские сапоги?..» И это так походило на мышиную возню, на бессмысленное растаскивание по норам и того, что никому не могло пригодиться.

Старый осел Бяшка тоже пошел в придачу вместе с даровым имуществом. Сидор Петрович долго думал, как поступить с ослом. Держать просто так, как он жил у Тихомировых, было невозможно. Это противоречило всему строю мыслей Сидора Петровича. Все должно давать прибыток. И он продал осла мулле на мясо.

Прощай, Бяша! До тебя ли теперь…

Отчим Маврикия беспокоился о скорейшем пуске мельницы, чтобы она давала гарнцы зерна за помол. Его волновал и луг, который никогда не косили Тихомировы, оставляя траву для любования ею, для сохранения полевых цветов и полевой клубники. Какие могут быть тут цветы, когда луг должен дать два добрых стога сена. И если продать это сено поближе к весне, то можно взять за него и вдвое.

Мельница и луг – это еще что… Герасима Петровича беспокоили дикие утки, гнездившиеся в камышах тихомировского пруда. Он внушал непонятливому пасынку:

– И утята теперь тоже наши. Они хотя и дикие, а вывелись на моем… на нашем, – поправился он, – пруду. И так жаль, что из-за распроклятой войны осенью я их не сумею подстрелить и они улетят… А то и хуже. Забредет сюда кто-то чужой и перестреляет наших уток…

Маврик молчит и думает, что на свете нет силы, которая может расколдовать людей, которые стали мышами.

В этом возрасте Маврик предпочитал делиться своими мыслями с товарищами. Но не все можно было сказать и самым близким друзьям. И только тетя Катя, единственная тетя Катя может понять его. Он снова стал часто бывать у тетки в Замильвье. Она просила не обращать внимания на странности отчима и обещала поехать с ним в Верхотурье.

Это неизвестное Верхотурье, куда они поедут неизвестно зачем – не то на богомолье в монастырь, не то полюбоваться красотами старого города и Урала, – занимало воображение Маврика.

В самом деле, скорей бы уж уехать в это Верхотурье, за Уральский хребет, в Азию, чтобы не видеть, что делается здесь, и не осуждать…

IV

Возвращавшегося в армию мужа Анна Семеновна провожала до камской пристани. Ей не хотелось терять и минуты из тех часов, которые они могли провести вместе.

День был таким благодатным, так все улыбалось кругом, что хотелось верить, будто пришел конец войне.

– Гриша, мне кажется, что теперь осталось не так долго, – сказала Анна Семеновна мужу, когда они очутились в прибрежном сосняке выше пристаней. – Наверно, война не протянется и до зимы.

– Война может кончиться и сегодня, – ответил Киршбаум, по привычке осмотревшись вокруг. – Война закончится тотчас, как солдат поймет, что является причиной войны. Понять это так просто и так нелегко…

Григорий Савельевич снова оглянулся, взял под руку жену и, уходя дальше по берегу, принялся повторять давно известное о том, что объяснить простейшее бывает подчас труднее, нежели раскрыть очень сложное.

– К примеру, возьми ты, Анни, того же Герасима Петровича Непрелова. Он понимает, что беспроволочный телеграф породит беспроволочный телефон. Он допускает, что аэропланы впоследствии могут перевозить пассажиров из города в город. Он также не исключает, что машина будет пахать вместо лошади. Но этот же Непрелов категорически отрицает возможность поголовной грамотности. И особенно в деревне. И особенно среди женщин. Потому что грамота им практически не нужна. И это говорит человек, живший в больших городах и входивший в круги образованных людей.

Анна Семеновна, слушая мужа, думает о том, что в их жизни почти не было времени, которое бы принадлежало только им. Ей даже кажется, что они никогда не были вдвоем. В минуты упадка духовных сил Анна Семеновна завидует презренной жизни обывателей. Будь она кассиршей или конторщицей… Или наборщицей у Халдеева. Или такой, как Любовь Матвеевна Непрелова, которой не нужно бояться тюрьмы, обыска, наконец, просто стука. Которой можно не беспокоиться за детей. А ей?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю