355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Пермяк » Горбатый медведь. Книга 1 » Текст книги (страница 23)
Горбатый медведь. Книга 1
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 05:09

Текст книги "Горбатый медведь. Книга 1"


Автор книги: Евгений Пермяк



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 25 страниц)

Маврик ходит по улицам и удивляется, как все и всё очень скоро поняли. Еще несколько дней тому назад его мать запретила касаться царского портрета, а потом сама сожгла его вместе с рамой в русской печке, приговаривая:

– Ты разлучил меня с мужем… Ты принес дороговизну… Вот и гори за это, рыжий…

Еще позавчера протоиерей готов был исключить всех, кто не захотел петь «Боже царя храни», а сегодня просвирненское полудурье Тишенька Дударин бегает босой, в красной опояске и глумится над Николаем Вторым, выкрикивая:

 
Колька-Миколка,
В холке иголка,
Шьет, смердит,
Колесом вертит.
 

Типография Халдеева, такого рьяного цареобожателя, ходившего каждый царский день в собор и вывешивавшего не один, а целых три царских флага на своей типографии, теперь тоже с красным флагом. Теперь тоже печатает со скидкой объявления и афиши политического содержания. И на улицах Мильвы пестреет множество больших объявлений о выборе в рабочий Совет депутатов, в солдатский Совет депутатов. И они, не успев повисеть, заклеиваются решениями объединенного Совета рабочих и солдатских депутатов.

Еще вчера «политических» почти не было в Мильве, и только некоторые подозревались в «политиканстве», а теперь их оказалось так много, что даже трудно представить, сколько их. И все они носят разные названия. Большевики. Меньшевики. Максималисты. Анархисты. Трудовики. Кадеты. Левые эсеры. Правые эсеры. И особо союзы. Союз металлистов. Союз фронтовиков. Союз потребительских обществ. Союз приказчиков… Возник даже союз нищих. Им-то зачем особый союз? Оказывается, нужен. В среде нищих тоже произошел переворот. Была свергнута верхушка привилегированных нищих, в которую до последнего времени входила бабка Санчика – Митяиха. Это сделали солдаты-калеки, вернувшиеся с фронта и пополнившие ряды нищих.

Если у всех союзы, то, может быть, нужен союз учащихся? Всех учащихся гимназий, городского училища и технического.

В голове такая карусель, что Маврикий пока даже приблизительно не может разобраться в случившемся. И Артемию Гавриловичу не до него. Он и Матушкин весь день в Совете депутатов. Кулемин в один из вечеров едва выбрал час, чтобы поговорить с Ильюшей Киршбаумом о матери. Ее ждали со дня на день. Уже вернулись трое мильвенских заключенных.

Илья надеялся, мать придет вместе с отцом, который, по его глубокому убеждению, не пропал без вести, а скрывался все это время.

В гимназии кто в лес, кто по дрова.

Коля Сперанский называет себя социал-демократом. Его брат объявил себя левым эсером. Димка Булочкин, сын колбасника, и Генька Турчаковский, внук управляющего, создают лигу юных кадетов. Юрка Вишневецкий уже создал «союз альпийских стрелков». Волька Пламенев объявил себя большевиком. А Митька Байкалов ищет программу анархистов-синдикалистов, произнося вместо «синдикалисты» – «скандалисты». Наверно, это и привлекает его. А Казька Бржицкий уже заявил всем, что он убежденный анархист, и в доказательство этого ходит без ремня, с расстегнутым воротом. Он обещает явиться в гимназию, как только станет потеплее, без рубахи. Наверно, явится. И это очень глупо. Кроме того, что он дубина, ничего не будет доказано.

Правильно, что на стене в раздевалке под словом «долой» нарисован отросток слепой кишки. Но зачем пририсована рука с ножом, срезающая этот отросток? Это же не горнозаводская больница, а гимназия. Разве нельзя прийти и сказать: «Господин протоиерей…» – или лучше официальнее: «Господин Калужников, мы надеемся, что вы, чувствуя себя ненужным отростком, отречетесь от должности и передадите ее Всеволоду Владимировичу Тихомирову, не дожидаясь Учредительного собрания».

Вообще, не применяя никаких ножей, правильнее всего заставлять отрекаться, как это сделали с Николаем Вторым.

Сейчас даже в первых классах гимназии и в простых школах все играют в свержение царя. Уговорят мальчишку стать царем. Посадят его в кресло. Наденут на него корону. Начнут ему кланяться. А он сидит на троне, в короне и кричит, кого расстрелять, кого повесить, кому голову отрубить… А его упрашивают. Не казни. Не руби. Не вешай. Поют ему «Боже царя храни». А он ни в какую. Потом вдруг лопается терпение у ребят. Запевают: «Отречемся от старого мира…» И начинают требовать у царя: «Отрекайся… отрекайся…» А он упирается. Тогда раздается клич: «Вставай, подымайся, рабочий народ…» – и начинается свержение.

Второклассника, сына смотрителя завода, свергали до синяков. Его в буквальном смысле сбрасывали с престола, а престол стоял на довольно высокой кафедре. Будь бы Маврик в их возрасте, наверно бы, и он играл так же. Но ему пятнадцатый год. В эти годы нужны настоящие свержения. Пусть мало значит гимназия в большой жизни, но и она требует изменения. Для чего же тогда революция, если все останется так, как было при царе, вплоть до утренних молитв, на которые по-прежнему звонок призывал в актовый зал?

Как нужна встреча с Иваном Макаровичем! Хотя бы на час. Даже на пятнадцать минут, чтобы спросить – что ломать, а что оставить. И не один он хочет знать об этом. Все в какой-то неопределенности. И сама революция похожа на большую руку, на громадную ручищу, которая замахнулась и остановилась в замахе. Замерла. Как будто ее какая-то сила заговорила, заколдовала… Обессилила.

V

Не посоветоваться ли с Ильей? У него на заводе как-то все яснее. И Маврик мог бы работать там вместе с Илем и Санчиком. Маврик не очень уверен, нужна ли ему гимназия, где нет технических предметов. Мастерские не в счет. Стоит ли терять столько времени на изучение того, что никогда не пригодится? Например – закон божий. А его все еще преподают. А нужна ли ему история, которая не история, а рассказы о доблестях царей и королей, а не народов. Об этом говорят и сами учителя. И вообще – по дедушке и всему своему древнему зашеинскому роду он принадлежит к рабочему классу…

Маврик пугается своих мыслей. Ему не дадут бросить гимназию и не пустят работать на завод. Пусть пока все идет, как шло, а потом будет видно. А сегодня он пропустит учебный день и сходит поговорить с Ильюшей.

В проходной Маврик сказал волшебное слово:

– Я внук Матвея Романовича Зашеина, мне нужно в цехе посоветоваться о забастовке.

Его пропустили. И вообще теперь в завод пропускали легче, нежели раньше. Маврик решил прежде пройтись по цехам, а потом отправиться к Ильюше.

Совсем недавно Мильвенский завод восхищал его и все было новым и удивительным. А теперь он, повидавший хотя и не так близко другие заводы, зная по картинкам иностранных журналов и рекламным изданиям, как там, как у них, слышав не раз суждения приезжих инженеров, знакомых рабочих и мастеров о том, что Мильвенский завод стар и отстал, мог судить о недостатках своего завода. Пусть незрело, поверхностно, а иногда и наивно, все же верно по целеустремленности.

На шихтном дворе человек пятнадцать чернорабочих били чугунной бабой железный лом для мартеновских печей. Они хрипло пели: «А ну, тянем-потянем…» Чугунная баба медленно ползла кверху по направляющим бороздам копра, потом срывалась и производила ничтожную работу.

Пятнадцать чернорабочих. Пятнадцать поденщин. Во что же обходится только одна разбивка железного лома? И без подсчетов видно, как безжалостно расходуется сила человеческих рук.

А судовой цех, где некогда работал его дед Матвей Романович, по-прежнему крыт небом. Это площадка, на которой все делают только руки. Тяжелыми большими ножницами руки подрезают железные листы корпуса судна. Руки сверлят по краям листов отверстия для заклепок. Руки молотом расклепывают заклепки, соединяя лист с листом. Руки срубают зубилом заусеницы.

Так строили суда и в прошлом столетии.

В листопрокатном цехе железную болванку в лист превращает прокатный стан. Но и тут главную работу производят руки, сующие длинными клещами в промежутки валов раскаленное железо, прокатывая его взад и вперед до тех пор, пока оно не станет листом.

Жара. Пот льется не градом, а ручьем. Взмокли просолонелые рубахи. На ногах рабочих лапти, потому что в них устойчивее стоять, да и не напасешься сапогов. Огромных усилий стоит прокат листа, но и при этом лист не всегда идет в дело. То он слоист. То губит его окалина. То средина листа оказывается толще краев, так как прокатные валы, на глазок остужаемые, не всегда сохраняя свою цилиндричность, губят и лист и труд рабочего.

Маврик не замечает бега стрелок часов. Он внимательно смотрит, как рука движет суппорт токарного станка, как вьется синяя стружка и как потом, сопровождаемый бранью, корпус трехдюймового снаряда летит в брак.

– Откуда же быть на фронте снарядам, – говорит никому и всем токарь, – если ось бьет и все хлябает, все ходит ходуном, и летят резцы.

Токарный станок очень стар. Его станина в зазубринах и вмятинах. Наверно, этот станок не был молодым и в те годы, когда дед этого токаря стал к нему учеником.

– Какое же наследство нам оставил царь? – спрашивает всех и никого молодой токарь. – Наверно, сидит он у себя в Царском Селе и пьет романею, а ты тут и ловчись, и страдай за то, что он прожег, прогулял наши новые станки.

Заправляется новая заготовка для нового стакана снаряда, Маврик идет дальше, в конец снарядного цеха, где Ильюша точит медные пояски-кольца для трехдюймовых, самых требуемых фронтом, орудийных снарядов. Маврикий хорошо подгадал. К обеду. До свистка пять минут. Он смотрит издали на своего друга. У него тоже старый станок, но работа проста, и дело спорится.

Свисток. Ремни станков переводятся на холостые шкивы. Затихает гул.

– Здравствуй, товарищ Киршбаум.

– Здорово, товарищ Толлин…

Как взрослые, так и они.

– Ну как?

– Жду маму. Артемий Гаврилович говорит, что она все еще в Перми.

– Наверняка уже скоро приедет Анна Семеновна, – уверенно говорит Маврик. Ильюша верит его взволнованному голосу.

– Хорошо бы, Мавр. Спасибо тебе. А ты зачем здесь?

– Посоветоваться насчет забастовки. Нужно бастовать.

– Кому?

– Нам. Гимназистам.

– А за что?

– Согласились бы только бастовать, а за что – найдется.

Илья уселся возле станка на ящик. Подставил такой же своему товарищу. Постлал на него газету, чтобы тот не испачкал шинель. Затем достал бутылку с молоком и два ломтя ржаного хлеба.

– А хозяйка у меня очень хорошая, – сказал он. – Я, конечно, плачу за все и помогаю ей как могу. А бастовать, не зная за что, лишь бы бастовать, – это езда на пароходе за старым сараем по зеленому лугу.

– Как ты можешь сравнивать забастовку с игрой?

– Могу. Я ведь работаю на заводе. И мне отсюда виднее гимназия.

– Кирш! – послышался голос на весь цех. – Иль! Где же ты? Мы собрались.

– Сейчас, сейчас, – отозвался Ильюша. – Вечером я зайду, а теперь у нас разговор. Хотим создавать союз рабочей молодежи… Извини.

И Ильюша, которого теперь называют Кирш, ушел в своем замасленном гимназическом кительке с обтянутыми серой материей светлыми пуговицами, будто их нужно стыдиться и прятать.

Что-то разделяет их теперь. И вообще здесь, за оградой завода, другая жизнь, чем там. А бастовать все равно нужно. Илька Киршбаум неправ, что не за что бастовать. Разве нельзя бастовать за то, чтобы он, Илья Киршбаум, был восстановлен в гимназии, чтобы Аппендикс принес ему свои извинения?

VI

Вся Мильва, все слои ее населения признали свержение самодержавия правильным и бесспорным. Оно было ненавистно всем, за исключением разве горстки беспросветно и безнадежно темных людей, верящих в возвращение царя. Даже такие невежественные господа, как купец Чура ков, и те видели в падении монархии расчистку путей к процветанию.

В комаровском кружке досужие и сытые люди по-прежнему между сменой блюд или пятой и шестой рюмками решали судьбы отечества и его правительства.

– А я скажу вам, милостивые государи, – говорил, повязавшись салфеткой по-господски, Чураков, – у нас будет «президен» на манер французского, который станет как бы выборным царем на три или там четыре года. И в случае неподходящести этого правителя, – продолжал купчина, размахивая вилкой, – его не надо свергать. Переизбрал, как волостного старшину, – и никакой амбиции.

Другому мильвенскому тузишке, Куропаткину, президент представлялся человеком с деньгами.

– И не сомневаюсь, господа, – присоединился Куропаткин к предыдущему стратегу, – у президента капиталу будет никак не меньше двух-трех десятков миллионов в устойчивых деньгах. Иначе как можно ему доверить империю? Такой воровать не будет, потому что своих денег невпроворот…

Доктору Комарову президент виделся человеком образованным. И он на ужине, посвященном заре революции, в том же зале, где он предсказывал войну, просвещал своих гостей:

– Да не оставит нас мудрость… Да не покинет благоразумие в нашем предвидении. Лицо, как бы оно ни называлось, которое станет во главе нового правительства, во-первых, будет человеком просвещеннейшим, не только лишь читающим, но и сочиняющим книги по экономике и политике. Я вижу его многосторонне эрудированным и осведомленным, вобравшим в себя самое главное и передовое…

Говоря так, доктор Николай Никодимович Комаров не исключал себя на посту главы правительства.

– Да, да, да, – еле слышно подтверждал Турчанино-Турчаковский, спустившийся теперь до комаровских ужинов.

Демократия. Ничего не поделаешь. Приходится.

Еле слышно соглашаясь с Комаровым, про себя Турчаковский знал, что президентом изберут подставное лицо, которое провозгласит императора. Не обязательно из дома Романовых. Мало ли хороших родов в России? А может быть, императора предложат немцы. Тоже неплохо. Матильда Ивановна – немка. Это примется во внимание. И еще как.

А что думали, как рассуждали другие, такие, как, например, Яков Кумынин, который представлял значительную, хотя и не передовую, часть населения Мильвы?

– О чем шумят, – спрашивал Кумынин, – о чем спорят на митингах, когда черным по белому яснее ясного сказано: «Вся власть Учредительному собранию». Соберется оно и учредит, какой власти быть, каких законов слушаться.

Яков Евсеевич, свято веря в непогрешимость Учредительного собрания, не допускал, что оно может оказаться в руках буржуазных и соглашательских партий. И когда ему об этом говорили тот же Африкан Краснобаев и другие большевики, Кумынин только посмеивался:

– Как же это может случиться… Нас, рабочих, нас, крестьян, нас, простого народа, больше. Значит, и депутатов от нас в Учредительное собрание будет поголовное большинство. А их?.. Попов?.. Купцов?.. И прочих богатеев, которых по пальцам можно пересчитать, сколько от них изберут? Одного или двух депутатишек… А что могут сделать два голоса против тысячи трудовых голосов? Да ничего! Ясно?

Судьба России, ее нового правительства в представлении многих и должна была решиться простой арифметикой. У кого голосов больше, тот и у власти. Доверчивые и честные люди, такие, как Кумынин, и не представляли всех парламентских сложностей, предвыборной игры, соглашательства и прямого предательства партий.

Слепота Кумынина, каких было не так мало, еще даст себя знать не в одной только Мильве. Эти добросердечно, от широты души, от бесконечной доверчивости заблуждающиеся люди принесут еще множество страданий себе и другим. И тоже – не в одной только Мильве.

Пока рассуждали одни, прикидывали другие и молчали третьи, Временное правительство требовало подчинения, соблюдения порядка, чтобы кайзер Вильгельм не воспользовался суетой и разноголосицей и не нанес урон державе.

Об этом говорил на митингах доктор Комаров, так призывал бывший зашеинский сосед Игнатий Краснобаев. Считавшийся всегда тихим, теперь вдруг оказавшийся шумным меньшевиком, поссорившийся с братом Африка-ном, он становился заметной фигурой.

К всеобщему единению всех призывали в проповедях и священники, молившиеся за Временное правительство и о даровании ему победы.

Так много произошло и так мало свершилось. Во главе завода стоял избранный деловой совет, в который вошел и Турчанино-Турчаковский, носивший теперь, как и многие, красный бантик. Турчаковский по-прежнему управлял заводом, хотя и в строгой согласованности с деловым советом, избранным рабочими.

Трехцветный царский флаг был перебит на древках белой полосой вниз и красной полосой кверху, что, по разъяснению знатоков, обозначало громадную победу народа и революции, олицетворяемых главенствующей красной полосой, и низвержение монархии, униженно представленное на флаге белой полосой. Что же касалось средней синей полосы, то ее толковали по-разному. Она, видимо, олицетворяла нечто среднее: торговцев, ремесленников, священников, всяких бывших и тому подобное «ни то и ни се».

Видимо принадлежа теперь к этой средней полосе, пристав Вишневецкий поэтому и ходил в синей бекеше, отороченной серой мерлушкой, и в сером треухе. Трогать его тоже не следовало по той же причине коварства кайзера Вильгельма, который жаждал беспорядков. И если уж не тронули губернатора, то зачем же сводить счеты с мелкой сошкой, тем более что уже есть выборная народная милиция. Пусть себе ходит в своей синей бекеше и охотится на зайцев. Придет время, и Учредительное собрание решит, как поступить с Вишневецким.

На бесчисленных митингах говорили о неслыханных переворотах, о величайших нововведениях, но это были только слова или внешние изменения. А по сути дела «оставалось то же в новой коже», как говорил Терентий Николаевич Лосев. И сказанное им трудно было опровергнуть.

Правда, ввели восьмичасовой рабочий день, но продукты и товары подорожали так намного, что большинство рабочих оставались на сверхурочные «вечеровки», а некоторые работали и по две смены.

Избрали Совет рабочих и солдатских депутатов, но управляли комиссары, наделенные губернаторской властью, назначаемые Временным правительством. Действовали в старом составе городские думы, губернские и уездные земства. У власти опять оказались люди, объединяемые теперь уже всем понятным словом – буржуазия.

Наивным, непосредственным и чистым глазам человека, если он даже очень юн, чаще видится жизнь такой, как она есть. Разве не мальчишка в бессмертной сказке Андерсена «Новое платье короля» увидел его голым, каким он был?

Толлин и его товарищи находились еще в том возрасте, когда глаза невозможно уговорить видеть не то, что есть, а то, что нужно, необходимо или хотя бы желательно благополучия ради.

Гимназия им была ближе всего. А в ней ничего-ничего не изменилось, если не считать замены некоторых слов в молитвах, замены гимна «Боже царя храни» гимном «Коль славен наш господь в Сионе» и замены портрета царя картиной лихой битвы казака Кузьмы Крючкова, посадившего на пику сразу чуть ли не семнадцать солдат вражеской армии.

– Разве только для этого свергли монархию? – резонно спрашивал Коля Сперанский у своих единомышленников, собравшихся в раздевалке нижнего этажа. – Нужно не ждать Учредительного собрания, а добиваться того, чего можно добиться.

Коля Сперанский едва ли сам по себе говорил это все. Он часто бывал у Аркадия Викентьевича Грачева, одинокого учителя рисования, который никогда не выступал и, ни с кем не пререкаясь, имел свои суждения.

– Нужно ли ждать Учредительного собрания, чтобы заставить уйти из гимназии Слепую кишку, чтобы вернуть в гимназию сына подпольщиков Киршбаумов, чтобы сделать необязательным предметом закон божий, чтобы сделать обязательным предметом изучение одного из ремесел, чтобы назвать гимназию общеобразовательным политехническим училищем? Ведь такой же ее хотел сделать Всеволод Владимирович.

В раздевалке Колю Сперанского слушали до десяти гимназистов из разных классов. Тут были Волька Пламенев, Митька Байкалов, Бату Мухамедзянов, второй брат Сперанский, Геня Шумилин, и все они одобряли Сперанского.

– Тебе и быть председателем стачечного комитета, – сказал очень серьезный Федя Кравченко, сын хорошего и любимого в заводе инженера.

Программа требований и все ее пункты были приняты с восторгом. Добавлений оказалось немного. Только два. Воля Пламенев предложил:

– Если мы требуем, чтобы убрали Калужникова, так должны же мы кого-то и провозгласить – я настаиваю на слове «провозгласить» – нашим директором.

И был принят новый пункт: «Требуем провозгласить директором учредителя нашего учебного заведения Всеволода Владимировича Тихомирова».

Предложенное Мавриком не прошло. Он хотел сбросить в пруд ненавистного медведя. Все сказали, что в гимназии этого не решить, однако все нашли требование правильным и революционным.

VII

Был выбран стачечный комитет. Маврик вошел в него кандидатом. Зато его выбрали делегатом для вручения ультиматума и требований.

На другой день, до начала уроков, Толлин, с красной повязкой на правом рукаве, что должно означать – революционер, и с белой повязкой на левом рукаве, означающей – парламентер, вошел в учительскую.

Там собрались почти все учителя, даже те, у которых не было первых уроков. Они знали о забастовке, и многие хотели ее, хотя и скрывали это.

Толлин вошел, остановился, сделал общий глубокий поклон и сказал, как было велено, очень вежливо:

– Прошу извинения. – Затем, чтобы не заикнуться, он сделал паузу вдох и выдох – и подошел к протоиерею, подал хорошо переписанные, без единой пропущенной запятой, листы и сказал без обращения, как было велено старшеклассниками: – Ультиматум.

Калужников, не прикоснувшись к положенным перед ним листам, не взглянув на них, сказал:

– Чтением не удостою. Перешлю при случае в округ. Пусть решают там. Затем, повернувшись спиной к парламентеру, отошел к окну.

Это было слишком оскорбительно. Толлин еще раз поклонился всем и, не удержавшись, объявил, не заикнувшись:

– Забастовка начинается сегодня.

Стачечный комитет, стоявший у дверей учительской в полном составе, слышал, а кто-то и видел в щелочку, что происходило там.

Вместо ожидаемого звонка затрубил охотничий рог. Его принес Байкалов. Затем послышался бой ротного барабана гимназии. Он бил тревогу. Дежурные выстраивали свои классы в коридоре второго этажа. Председатель стачечного комитета объявил:

– Наши требования не стали даже читать. Забастовка начинается сегодня. Сейчас. Организованно и спокойно идите в раздевалку. Пикетчики, по местам!

Забастовка началась.

Митька Байкалов, довольный своим избранием на пост начальника пикетов, успел дать по уху толстомясому Левке, оставшемуся в классе, и замахнуться на Сухарикова. Ударить такого, у кого «еле-еле душа в теле», было невозможно. Это все равно что бить ребенка.

Учащиеся младших классов, которые не должны были участвовать в стачке, не могли не воспользоваться ею. Это два, а то и три свободных дня. Там тоже оказался свой стачечный комитет. И они тоже ринулись, хотя и менее организованно, в раздевалку.

В этот же день сестра и брат Киршбаумы, сидя у Матушкиных, обсуждали, что можно предпринять, чтобы вызволить Анну Семеновну. И когда было решено, что в Пермь с письмами от Мильвенского Совета депутатов поедет Илья, раздался тихий стук в ставню окна.

Емельян Кузьмич вздрогнул. Это был очень знакомый и точный условный стук.

– Неужели он вернулся?! – крикнул побледневший Матушкин и побежал к двери.

Не прошло и минуты, как Емельян Кузьмич завопил, запел, захлопал в ладоши:

– Господи, да святится имя твое… Сто чертей и одна ящерица! Да неужели ж это вы?

На пороге стояли сияющие, смеющиеся, исхудавшие и, судя по всему, голодные Григорий Савельевич в солдатской шинели и Анна Семеновна в чужом стареньком пальто.

– Мамочка!

– Папа!

Дети повисли на шее родителей. Шум, визг, слезы и крики…

– Теперь все позади… Теперь все позади, – успокаивает Григорий Киршбаум не то детей, не то жену, а может быть, свои пошаливающие нервы.

VIII

В Мильве все говорили об ученических забастовках. Женская гимназия забастовала в знак солидарности с мужской. Чтобы не дать выглядеть забастовке «пустой», были предъявлены требования не обязывать гимназисток появляться только в форменных платьях и разрешать носить прическу с шестого класса, а также не ограничивать цвет чулок только черным и темно-коричневым. Требовалось также отменить внеклассный надзор, хотя такового и не было, да и некому его было вести.

Городское училище не могло не забастовать хотя бы потому, что какие-то гимназисты-трубочисты бастуют, а «городские» не участвуют в революции. Учащиеся городского училища требовали для детей солдат бесплатную одежду, учебники и завтраки. Требовали пятого класса, в котором было бы можно по желанию получать специальность: чертежника, разметчика, табельщика, конторщика, делопроизводителя и нормировщика.

Всеволод Владимирович считал забастовку неизбежной потребностью возраста и своеобразным откликом на события, происходившие в стране. Видя, как его питомцы с деланно серьезными лицами разговаривали друг с другом, он находил закономерным и это подражание взрослым. Он знал, что бастующие, устроив себе такие необычные каникулы, непременно возместят пропущенные дни удлинением учебного года и укорочением летних каникул.

С Калужниковым после истории на молитве с отменой пения гимна Всеволод Владимирович старался не разговаривать. Тихомиров знал, что в учебном округе сидят те же лица, что и при царе, и там та же косность, что и была. И что Калужников как был, так и останется исполнять обязанности директора. Однако Всеволод Владимирович ошибался. Старым чиновникам приходилось лавировать и приспосабливаться к времени, делать хотя бы вид, что происходят решительные перемены.

Неожиданно для всех явился чин из учебного округа. Его не послали бы сюда через снега и леса, но забастовка гимназии звучала политическим протестом. И требования гимназистов были составлены настолько солидно, что за ними чувствовалась та сила, с которой нужно было ладить.

По приезде чина из округа, человека обходительного, приветливого, вкрадчивого, носившего благозвучнейшую фамилию Алякринский, через пикеты была передана покорнейшая просьба к учащимся собраться в актовом зале и поговорить по существу требований бастующих.

А накануне уже пронесся слух, что по причине присоединения к Мильве двух новых церковных приходов отец протоиерей вынужден отдать бразды управления гимназией, которые он держал временно, другому лицу.

Это уже можно было назвать уступками, которые удивили учителей и Всеволода Владимировича.

На другой день Алякринский выступил перед учащимися и начал с того, что его, как поборника новшеств и сторонника реформ на ниве народного просвещения, приводят в неописуемый восторг и священную зависть не только лишь слог ультиматума и умение лаконичнейше выражать свои требования, но и само существо манускрипта.

Раздались шумные аплодисменты. Он и рассчитывал на это. Много ли нужно безусым забастовщикам, если усатых и старых, видавших виды рабочих ловко умели обводить вокруг пальца подобные мастера усыпительного обмана, каких теперь появилось так много, и не только в чиновных кругах, но и в рабочей среде, называющих себя священными именами социалистов, демократов, революционеров, а на деле оказывающихся соглашателями, примиренцами, прихвостнями и слугами тех, с кем нужно бороться и кого нужно досвергать.

– Учебный округ поручил мне поздравить, – продолжал Алякринский, провозглашенного вами, благодарные питомцы, выдающегося и бескорыстнейшего учредителя вашей родной гимназии ее директором и вручить уполномочивающие на директорствование манускрипты. – Он, видимо, любил это латинское слово.

Теперь кричали «ура» все. И учащиеся, и школьный сторож, и два истопника, стоящие в коридоре.

– Далее по пунктам, – продолжал он все так же галантно и всепочтительнейше. – А разве ваша гимназия не является политехнической, коли в ней свои мастерские?.. Разве она не будет политической, коли учебный округ рекомендует ввести обязательным предметом изучение политической экономии?.. Что касается переименования… В названии ли дело? И если вы назовете меня не Алякринским, а Мараклинским, изменюсь ли от этого я?

Шутка очень понравилась всем, и особенно преподавательнице немецкого языка Нинели Шульгиной, которая тотчас же опустила глаза, изобразив своим ртом маленькую-премаленькую букву «о», и принялась мять свою сумочку.

Видя свое отражение в сердцах, душах учащихся и прехорошенькой учительницы немецкого языка, Алякринский заговорил о законе божием:

– Что же касается изучения этого учебного предмета, то я бы от себя лично позволил заметить, что это дело совести, благоразумия и дальновидности каждого из учащихся и главным образом родителей…

Опытнейший оратор возвращение в гимназию Киршбаума приберег напоследок.

– Меня поражает, – воскликнул он, – как можно просить о восстановлении исключенного круглого пятерочника Ильи Киршбаума, коли его восстановила сама революция, сметающая все несправедливости!

Снова взрыв радости.

Алякринский, сняв пенсне, касаясь белоснежным платком глаз, прочувствованно сказал:

– Как поразительно… как трогательно совпадают наши мысли…

Забастовка кончилась. Учащиеся с революционными песнями разошлись по домам, чтобы рассказать родителям и всем, кому можно, как они выиграли забастовку.

Вечером Алякринский был зван к нотариусу Шульгину. На другой день к доктору Комарову. Тут и там была прелестная Нинель, которую в гимназии, как учительницу немецкого языка, называли Ниной Викторовной. На третий день был большой званый вечер у того же Шульгина. А на четвертый день в гимназии не было уроков немецкого языка. Засидевшаяся в старых девах Нинель сбежала с Алякринским, и нужно было подыскивать новую учительницу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю