Текст книги "Деревня (СИ)"
Автор книги: Евгений Кустовский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 8 страниц)
Больше пауков меня пугали только многоножки, но их, к счастью для меня, в деревне не водилось, по крайней мере, за все время пребывания там мне не встретилась ни одна. Насекомые эти куда ближе к низшим насекомым по свойственной им непереносимости сухости воздуха. Им поэтому, за исключением некоторых разновидностей, вроде костянки, тоже широко распространенного вида, обитающего на севере, предпочтительней влажный и теплый тропический климат, хотя и в умеренном климате они широко распространены.
Мой первый опыт общения с представителями данной группы насекомых произошел в возрасте четырех лет и пришелся на переезд моих родителей и меня вместе с ними из бабушкиной квартиры в нашу собственную квартиру, ютившуюся в старенькой пятиэтажной хрущевке. Как говориться, птенцы вылетели из гнезда, а на новом месте их поджидало вдоволь пищи, в том числе и многоногой. Мать моя, как и большинство женщин, ненавидела насекомых куда сильнее нас с отцом, а уж тем более таких отвратительных, как эти. Нам попались так называемые мухоловки – синантропный, как и костянка, вид комнатной многоножки, исключающий по месту жительства наличие тараканов (тут чаще всего одно из двух, хотя у бабушки Вали, – моей второй бабушки по отцу – помниться, водилось и то, и другое, да только из разных клоак выползало). Обитали они у нас в вентиляции, из которой выбирались время от времени в поисках съестного, отбирая корм у пауков (а то и съедая их, если умели добраться, что в общем-то неудивительно, так как бегают мухоловки очень быстро, некоторым паукам еще и фору дать могут в вопросе скорости, впрочем, зачем бы это им понадобилось?). Пауков же мать моя и отец почитали в некотором смысле священными животными, как какие-нибудь язычники, и старались по возможности не трогать, а если и трогать, то не убивать, но выпускать в другое место.
Со следующим видом многоножек я познакомился на отдыхе в Крыму, в Ялте, куда ездил вместе с отцом в возрасте восьми лет. Мы гуляли тогда по ботаническому саду и я, ударив ногой по случайному камню, отбросил его, обнаружив под ним кивсяка, обыкновенного, лесного. Мне свысока показалось тогда, что это червяк, а о родной, домашней мухоловке я и не задумался ни на секунду, так как кивсяки на мухоловок совсем не похожи, ни образом жизни, ни видом. Каково же было мое удивление, когда, потянувшись рукой к червяку (червяков я не боялся до той поры) и прикоснувшись к нему пальцем, чтобы взять, я обнаружил у тонкой темной колбаски лапки и умение быстро ими перебирать. Отвращению моему не было предела: тянулся я, чтобы ощупать необычного червяка, а обнаружил обычного кивсяка, о существовании которого я даже и не подозревал до того момента, хорошо хоть в руку не взял сгоряча. У отца моего была одна фобия с раннего детства, думаю у многих есть похожая, так как у меня она обнаружилась тоже. Суть ее в страхе того, что в рот тебе насильно засунут тряпку. Дело тут даже не в ужасе быть захваченным кем-то в плен или украденным, а в самой отвратительности полотна. С кивсяком тогда приключилась похожая история: единожды попробовав его наощупь (а я все же успел его попробовать) я заработал отвращения не только к этой разновидности многоножек, но и ко всем дождевым червякам, которые на кивсяков не сильно-то и похожи, и только в темноте да по незнанию их можно перепутать.
От южной Ялты теперь вернемся к северному Чернигову, в области которого мои Степные Хутора. Вблизи села плотного древостоя не было, только на восточной стороне полей была высажена линия деревьев, преимущественно тополей, как агрономическое средство, с целью защиты урожая от ветров, характерных для летне-осеннего времени суховеев. Между тем как именно в лесистой местности, где есть дерн, а следственно, и влага по всей продолжительности дня, и водятся двупарноногие (они же кивсяки). Костянки за счет плоских сегментов туловища в периоды отдыха от охоты прячутся под камни и между кирпичами, забираются в щели кладки домов. Прочие дугоногие многоножки предпочитают жизнь и охоту в дикой местности, прячась тоже под камнями, кочками, используя в качестве укрытия оставленные другими, более крупными животными норы, к примеру, норы тех же полевых мышей. Мухоловки в деревенской местности могут водится во все тех же щелях половицы или между досок чердака. Ни одно из этих насекомых мне в мою золотую пору не встречалось. Уж такую-то встречу, можете мне поверить, я бы точно запомнил и тогда описал.
Она была бы к тому же куда более предпочтительной, нежели встреча тех же ос, облюбовавших однажды дровяник в качестве места для своего гнезда. По меньшей мере половину того лета я промучился раздираемый любопытством, желанием посмотреть, как устроено осиное гнездо, и пониманием очевидной опасности этой затеи, что не мешало мне, однако, подбегать к курятнику по несколько раз в день и с расстояния восьми шагов моих детских ножек высматривать столь интересный мне оплот осиной жизни. Одним дровяником эти воры-сладкоежки не ограничились, их непомерные аппетиты и алчность распространились также и на наш чердак, благо, внешнюю его часть, огражденную от дождя крышей и кроной ореха, растущего в полутора метрах от дома. Сразу за тем орехом начинались густые заросли малины, о которых я вам, уважаемый читатель, уже рассказывал в самом начале повествования. Те осы, таким образом, имели все что нужно для спокойной, беззаботной жизни, исключая, должно быть, если только отсутствие людей. Они-то их и побеспокоили, то есть моя родня, устранив потенциальную угрозу. То же гнездо, что в дровянике, до следующего лета не дотянуло по естественным причинам, патоку его сот слизал первый же холод.
У ограды двора Буцанов, на самом его углу, сразу за которым начинались поля, произрастало дерево шелковицы, сладкие, как сахар, ягоды которой я любил, не побоюсь так выразиться, даже больше, чем обожаемую мною черешню или не менее сахарную малину. Но эпизод этот вовсе не о ягодах и моих вкусовых предпочтениях, хотя совсем без сладенького, конечно, не обошлось, но о моих развлечениях и опять-таки о насекомых, в них вовлеченных. Были это на сей раз гусеницы походного шелкопряда, названного так не иначе как за склонность его личиночной стадии к частым переменам места обитания в поисках пищи. Гусениц этих я одно лето повадился собирать, но не для умерщвления, как могли бы вы подумать, начитавшись выше о жестоких экзекуциях, проводимых мною над военнопленными колорадскими жуками. Должен заметить, однако, что те зверства были вынужденными мерами, проводимыми по закону военного времени над паразитами и вредителями, тунеядцами, нигде в хозяйстве непригодными, в случае же с шелкопрядами, – ситуация была иной. Помниться, я возомнил тогда себя великим промышленником, вычитав где-то о том, что в Китае шелкопряды с давних пор разводятся на производстве, кто бы мог подумать, шелка. Там у них в Китае, конечно, в рабочем процессе другие шелкопряды задействованы, но несомненно родственные нашим, походным, пускай и отдаленно, ведь жизненный цикл и тех и других неразрывно связан с плетением паутины.
Суть самого развлечения заключалась, как не трудно догадаться, в том, чтобы по примеру находчивых китайцев точно так же одомашнить и содержать затем шелкопрядов у себя. Специально для этой затеи я отыскал в дровянике небольшой ящик, сколоченный из тонких досок под овощи и фрукты, а в него понаставил баночек, крышечек, понатыкал палочек в проборы между досками ящика и сообщил те меж собою белыми нитями, так что все это вместе с гусеницами образовало этакий блошиный цирк со своими канатоходцами и клоунами, словом, разного рода артистами. С шелковицы нарвал я листьев, которые для гусениц служили лакомством и расположил те таким образом, чтобы у них иногда возникала потребность перемещаться. Изредка запасы пищи пополнял и приносил по необходимости новых шелкопрядов, когда старые сбегали или дохли, что случалось с ними довольно часто. На практике работала моя задумка через раз, но определенные движения гусеницами все-таки производились, так что спустя какое-то время весь ящик оказался покрыт их белой паутиной. Сплести из этого что-либо, ясное дело, не представлялось возможным, однако я к тому и не стремился, меня куда больше занимал сам процесс наблюдения и ухода за фермой, фантазия, нежели реальная польза, иллюзорная, как и сама паутина, выгода от начатого предприятия.
Максим, а именно его семье принадлежала шелковица, в развлечении участие принимал небольшое. Сама идея изначально его заинтересовала, конечно, впрочем, как и большинство моих выдумок, да только больно уж скучным оказалось на практике ее исполнение. Максим же был парнем ветреным, в этой своей черте даже превосходя меня, а это уже показатель! В детстве он напоминал Жана Фролло по характеру, но был мне Пятницей в тех дебрях кукурузы, среди которых я прослыл Робинзоном Крузо, что же с ним стало в будущем мне неизвестно, уж точно судьба его служилась лучше, чем у пресловутого Жана, но, как и в случае с их теленком, не думаю, что так уж экстраординарно, – испортился, наверное, как и все мы, мальчишки. Тогда он помогал мне собирать гусениц первое время и изредка наведывался к нам во двор, как ревизор, проводящий аудит. Так как ему принадлежала часть акций, я всегда был рад присутствию своего компаньона на лужайке моего двора. По-детски, конечно, но именно детьми мы на тот момент и были, и мне, должен сказать, приятно, что кроме мрачных перспектив орошения живых созданий кипятком, я имею и нечто наивное и невинное, чем могу теперь поделиться с вами, дорогой читатель. История эта к тому же мне запомнилась своим сладким послевкусием шелковицы, подкрепив тем самым мою память, что позволило мне вспомнить до мельчайших подробностей весь процесс и описать его теперь в деталях. Такие воспоминания, когда помимо зрения, слуха и нюха, включается еще и вкус, по моему мнению, и являются самыми ценными и, стало быть, наиболее приятными для вспоминания.
Затея эта продолжалась лишь одно лето и совсем недолгое его время, впоследствии я больше не практиковал ничего подобного, хотя запас впечатлений от процесса, а следственно, и даруемое им вдохновение, как вы сами можете видеть, у меня не иссяк и до сегодняшнего дня.
На этой прекрасной ноте хочу вам сообщить, что мои истории о насекомых подошли к концу. Слышу возгласы из зала, – наконец-то! Тем хуже для меня, если в зале пусто. Это, впрочем, отнюдь не означает, что больше ничего интересного с ними и со мной в те годы не происходило. Были случаи с майскими жуками, которых я особенно любил за их неповоротливость, большие размеры и малое число, а также с их личинками, такими же неповоротливыми, как и взрослые особи, но крайне отвратительными по виду, пускай и схожими с ними передом. Они встречались в верхних слоях почвы, распушенных, воздушных черноземах, которыми издревле славился родной мой край. Я пробуждал их ото сна случайным образом, работая лопатой на копях картошки, и не случайным образом умерщвлял, хотя случалось и проявлять милосердие. Были золотые бронзовки, родственные все тем же майским жукам, экзотическим голиафам, египетским и крымским скарабеям, но, конечно же, уступающие им как по размерам, так и по величественности, – мирные дети солнца. Были муравьи, пасущие тлю, и муравейники, в которых тля паслась и которые я разорял, применяя зачастую лучи того же солнца, как оружие, посредством оптики лупы (за детство у меня сменилось их несколько), привезенной и подаренной мне отцом, дальше по тексту будет о его личности и о его приездах. Отец и научил меня такому баловству с увеличительным стеклом. Растить из меня остроумного детектива или храброго исследователя, по всей видимости, не входило в его планы, однако в те времена мы были с ним достаточно близки, что уже само по себе радует. Отец учил меня ловить шмелей, уж не знаю в шутку ли и возможно ли так поймать шмеля вообще, ибо сам я на подобный подвиг так и не отважился по причине трусости и осторожности, а также печального опыта столкновения с мохнатыми и полосатыми насекомыми, – не отважился, вполне возможно, к своему же счастью. Он говорил, нужно преградить шмелю дорогу, расположив ладонь перпендикулярно к траектории его полета. Шмель упрется лбом и забуксует. Приходилось мне ловить на полях кузнечиков, руководствуясь также его советами, а затем отпускать их, и даже видеть самого настоящего богомола, не пойми как очутившегося у нас в доме. Мать моя случайно его задавила: он запутался в постели, а ей вздумалось перевернуться. Одним словом, многое было.
Прежде чем перейти к следующей части нашего повествования, мне хотелось бы еще буквально в нескольких словах описать мое отношения к птицам в общем, а не только к домашним. Дело это не представляется мне трудным, так как отношения у меня к ним как такового и нет, тем более не было во времена моего детства, – не могу сказать, что я когда-либо в своей жизни всерьез увлекался пернатыми. Мне, однако, доводилось проявлять жестокость к данной группе животных и за пределами родной деревни, в условиях бетонных джунглей города. Но это было уже в более позднем возрасте, и скорее всего, послужит материалом для других историй, в данное произведение невхожих.
Дед мой, помниться, умел подделывать голоса некоторых птиц, я же только диву давался с этого его таланта, самолично не способный выдать даже мало-мальски громкий свист.
Мать любила повторять, что журавль, свивший гнездо на верхушке одного из деревьев, произрастающих в чьем-то дворе, неизменно приносит удачу его владельцу. У нас несколько раз селились журавли на верхушке старой липы, которая росла посередине двора, вплотную прилегая к забору. К липе подходить мне запрещалось, сейчас объясню почему. Это было старинное дерево лет эдак за полсотни. Таким оно было огромным, что к моменту моей золотой поры родные всерьез обеспокоились за то, как бы оно однажды, в одну из бурь, не провалило проверки на прочность и не уронило одну или несколько толстых своих ветвей, толщиной почти поленьев, из развертистой, могучей кроны нам на головы. Чтобы этого не произошло, они несколько раз нанимали людей на обстриг самых опасных ветвей. Те меры предосторожности, предпринятые ими, делу, однако, не помогли. Впоследствии случилось даже хуже, чем они предполагали: молния угодила дереву в ствол, расколов тот надвое, так что одна из его частей обрушилась на двор, проломив крышу и забор, погнув катушку колодца и оборвав провода, лишив дом света.
Меня тогда в деревне не было, я приехал неделей или двумя позже и еще застал последствия той катастрофы, а также укоротившуюся вдвое липу, уже обстриженную и лишенную опасности. Она в таком виде напоминала злую собаку, одетую в намордник и посаженную на цепь, или пойманного браконьерами льва в клетке, лишенного гривы. Прекрасное дикое создание, гигант, поставленный на колени человеком за свою непокорную суть. Тогда я впервые столкнулся с физическим воплощением библейского выражения «колосс на глиняных ногах», впрочем, еще его не зная. Одно могу сказать, – до того лета это дерево было в деревне моим любимым. Только деревья, растущие на территории сельской школы, у которой я четырехлетним малышом имел удовольствие гулять вместе с родителями, могли сравниться со старой липой по высоте и ширине ствола и даже превзойти ее в обхвате, причем на порядок. Однако они были там, а моя липа здесь, во дворе, при мне.
Лишь яблоню я любил больше липы, но та в свою очередь была полной противоположностью ей, урожденно покорное и желанное дитя природы. Низкая и стройная, как лань, тощая яблоня, однако, не отличалась сродным лани свободолюбием, и позволяла мне забираться на себя и есть свои плоды, когда мне того захочется, – из этой подчиненности и смирения и происходила моя к ней любовь. Липа же желанной не была изначально, ее не сажали, она проросла случайно, даже вопреки воле людей, – проросла из брошенный однажды палки, противящейся настигшему ее злому року. Ни разу я не забрался на нее, даже после той катастрофы, так как нижние ветви ее, а следовательно и крона, начинались в метрах шести от земли. Ниже были только сучья, она щетинилась ими, как дикая роза шипами, – покорить такую невозможно, можно только срезать и лишить шипов.
Мать моя любила повторять ту старинную примету о журавле и счастье, приносимом им в хозяйский дом. Состояло ли наше счастье в том, что отколовшаяся часть ствола липы, обрушившись той грозовой ночью, не убила ни Акулину, ни мою бабушку, приехавшею к ней, своей престарелой матери? Состояло ли оно в том, что провода, оборвавшись, не привели к пожару и другим куда более скверным возможным последствиям трагедии, к которым вполне бы могли привести? С этими приметами никогда не знаешь точно, но по причине, которую я не могу объяснить, мне кажется, что жизни Акулины и той липы были неразрывно связаны между собой. Липа, подававшая надежду на сотню лет и даже несколько сотен, погибла на середине своего первого века, моя прабабка же немногим не дотянула до его окончания. Насколько сильной казалась снаружи липа, настолько слабой оказалась ее сердцевина, неспособная противостоять огню с небес, и на противовес ей эта старушка, внешне дряхлая и на ладан дышащая, обладая на редкость сильным здоровьем, вошла в списки долгожителей, пережив сороковые и пятидесятые годы декаданса двадцатого века и повидав начало двадцать первого.
Вскоре после того случая липу окончательно срубили и пустили на дрова, журавли перестали селиться у нас, а самым высоким на нашем участке деревом стал орех, растущий поблизости моей яблони и отбирающий у нее свет. Он был вдвое тоньше липы, и я никогда его особо не жаловал. Другой орех, уже упомянутый мною в истории с осиными гнездами, любили навещать дятлы, я же любил наблюдать за их работой. Сколько его помню, то дерево было больным, кривым стволом и с трухой внутри, а доктора леса пытались ему помочь. Это был один из тех безнадежных случаев, когда вылечить недуг полностью невозможно, но можно только отстрочить конец, а болезнь залечить. И каждое предпринятое действие, каждое примененное докторами средством, таким образом, становиться лишь каплей в море, неспособной привести к существенной или даже сколь-либо заметной перемене ветров, перевесе чаш весов жизни и смерти в пользу больного. Дятлы цеплялись за сухую и сыпкую кору ореха коготками, постоянно меняя положение тела и отламывая от коры щепки. Их клювы только и делали, что мелькали в щели – этой открытой ране – внутри которой вечно сновали насекомые, казалось, всех возможных видов вредители. Эта щель, имея внешне широкие, дугообразные ороговелости, выступающие вперед из общего рельефа ствола, своими краями напоминала губы рта. Мне представлялось, что дятлы клювами заносят в этот рот лекарства. И всякий раз, когда дул ветер, шевеля крону ореха, он стонал от невыносимой боли, которые доставляли ему живущие внутри него насекомые, во всем своем огромном множестве и олицетворявшие его болезнь.
Ласточки приветствовали меня каждое утро, конечно же, после кур. Они были вторыми по счету предвестниками нового рабочего дня и первыми предвестниками бури, когда та намечалась. Тогда они летали в небе стаями и, выписывая всевозможные пируэты, оглашали округу своим лепетом, принося живому грустную весть и предупреждение о грядущей опасности. В спокойные и светлые солнечные дни они любили сидеть на проводах, будто гроздья винограда, которые вместо того, чтобы свеситься вниз, как полагается по законам физики, возомнили себя выше этих законов, встав вверх тормашками. Рассевшись вот так, они пели, общаясь между собой, а я слушал их милозвучные трели. Мать рассказывала мне, что такие крохотные птицы не боятся поджариться на вертеле проводов благодаря сухости лап, следственно, их плохой проводимости. Я, однако, пускай и не видев ни разу воочию, слышал о множестве случаев, когда птицы, сидевшие на проводах, поджаривались от перепадов напряжения и сбоев в сети. Однако, не будучи искушенным в электрике, могу лишь догадываться об истинном положении дел в данном вопросе.
Ласточки часто устраивали гнезда под навесом второго этажа нашего сарая, фасадом немного выдающегося над первым. Помню, я все мечтал о том, что один из маленьких птенчиков, вывалится из гнезда наружу и тогда я смогу его подобрать, приручить, выкормить и воспитать. По подобию средневековых лордов буду иметь своего ястреба для охоты, но главное, просто ручную птицу для забав, мою собственную. Этого, к счастью, так и не случилось.
Отец
Как и было обещано, эта часть рассказа почти целиком и полностью пройдет в тени, отбрасываемой фигурой отца, Алексея, на мое детство. Не всегда он был рядом, но всегда без исключения тень его личности нависала надо мной, тем или иным образом влияя на мои поступки и решения, а то и приводя к иным из них. Многие памятные моменты без отца не возникли бы, у еще большего количества ситуаций без него был бы другой исход, и вся моя жизнь, без сомнения, сложилась бы иначе, лишись я его присутствия рядом со мной на одном из этапов своего взросления. Он приезжал к нам в деревню каждое лето, обычно запоздало, что было связано с его работой. На тот момент отец – агроном по образованию – работал по профессии в ботаническом саду. Позднее он нашел себе работу, куда больше соответствующую его внутреннему призванию, а именно художника-карикатуриста и иллюстратора в государственной газете. Итак, каждое лето он был с нами, каждое лето я с нетерпением ожидал его приезда, ведь с самых первых лет моих в деревне отец взял себе за привычку, приезжая, привозить с собой гостинцы. К сожалению, это так: ожидание его – любимого родителя – в моем детском мозгу было неразрывно сопряжено с гостинцами, которые он привозил с собой. Иногда это было сюрпризом, иногда я заранее знал, что он везет мне, но никогда сюрпризом не являлось само наличие подарка, бившее правилом хорошего тона с его стороны. Я сказал, к сожалению, потому как мнится мне, что человек не должен ожидать подарка, больше чем самого дарящего. Определенное понятие об этом у меня сложилось уже в те годы – поэтому я своих чувств уже тогда стыдился, уж не знаю только, – справедливо ли? Этот изначальный, глубинный егозим, я думаю, присущ большинству детей, хотя несомненно заслуживает осуждения со стороны взрослых и осуждения гласного, как раз-таки с целью искоренения эгоизма и воспитания в детях правильных нравственно, противоположных ему качеств, а иначе получается баловень, каким я был и остаюсь отчасти даже теперь, повзрослев и подкорректировав себя лично.
В деле выращивания порядочного человека (не comme il faut, но из других соображений), как по мне, не обойтись без некоторого количества личностных изломов, столь противоречащих либеральному духу насущного времени и чуждых преобладающим сейчас тенденциям в воспитании детей преобразившегося за последние годы до неузнаваемости института семьи. Я говорю сейчас о новомодных, молодых семьях, в деле воспитания отстранившихся от ретроградных правил минувшего и, таким образом, по их мнению, исчерпавшего себя века. Такие молодые мамы и папы, брезгливо кривясь от опыта прошлых поколений, не брезгуют тем не менее использовать бабушек и дедушек – представителей этого самого прошлого поколения – в качестве бесплатных нянек и сиделок для своих чад.
Думаю, все согласятся, что, помимо непосредственно самого подхода, в деле воспитания детей не последнее место занимает также темперамент и личностный склад родителей, их социальные роли. Мать моя – женщина вспыльчивая, холерического склада, в семье всегда занимала главенствующую роль лидера. Чуть что не по ей, а не нравилось ей многое, как она тут же начинала шипеть и источать яд, подобно гремучей змее трясти своим хвостом – королевским скипетром, регалией власти. Со временем я (а отец мой, должно быть, еще раньше, в первые годы брака, когда понял к кому в логово попал) научился различать исходящие от его гремящего кончика вибрации и, пользуясь этим своим преимуществом, сбегал, едва услышав раскаты грома, подальше от черных туч и свинцового неба, эпицентра надвигающейся бури. Отец мой, женившись на матери, оказался пойман в тиски золотых колец ее туловища, был хорьком, но далеко не мангустом Рикки-Тикки-Тави, неизменно выходя проигравшим из их многочисленных схваток. Их постоянные перепалки, зачастую начинавшиеся из-за откровенных пустяков, моей матери пустяками, однако, не казавшихся, для меня являлись битвами Титанов и Олимпа. Так что по окончанию каждого залпа сторуких гекатонхейр, земля гудела еще много дней после Титаномахии, а от удара трезубца Нептуна волны докатывались аж до моей колыбели, раскачивая ее и убаюкивая меня. В более поздние годы лежа в постели, под одеялом, я пережидал каждый такой катаклизм, с глазами на мокром месте и глотая сопли. Художественное преувеличение здесь, несомненно, имеет место, однако лишь в том, что касается образной интерпретации действа. Без сомнений, между бурями наступало затишье, между войнами – мир, но увы, по большей части все именно так и обстояло. По детству помню, что очень трудно было мне сходить на улицу успешно, то есть так, чтобы у матери не возникло замечаний к моему внешнему виду по возвращению. А за замечаниями закономерно следовал конфликт. Это распространялось на буквально каждое наше с отцом действие, выполнение каждого ее поручения, а любая неудача, случившаяся даже по ее вине в вопросе руководства или исполнения, автоматически переводилась на нас по принципу преемственности вины, матери в быту характерному.
Справедливости ради отмечу здесь, что я и сам был и остаюсь характером далеко не сахар, с годами, быть может, лишь обуздав немного доставшуюся мне в наследство легкую воспламеняемость пороха, целый арсенал его бочек и длинный фитиль из флегмы, который, впрочем, с применением некоторых реагентов было и остается очень легко поджечь. С годами арсенал мой обзавелся пушкой, но не ядрами для точечных ударов. И как вулкан, каждый раз гневаясь, я плююсь во все стороны шрапнелью из пыли, сажи, породы и лавы, а после, по примеру печально известного Везувия, засыпаю на сотню лет.
Но вернемся в детство, вернемся в деревню. И деда и отца я выходил встречать на улицу, выглядывал издалека. Мне случалось целое утро проводить в ожидании на скамейке, расположенной под нашим двором, время от времени отлучаясь, чтобы посмотреть, не идет ли кто-нибудь по дороге. А когда кто-то все-таки шел по ней одиноко, и этим кем-то оказывался на поверку мой родственник, я стремглав уносился к нему, в дикой, свойственной, наверное, только детям да псам радости верности. Сопровождая усталого путника на последнем, финальном отрезке его пути, я, в независимости от того, кто это был, болтал с ним без умолку обо всем и ни о чем. Этот мой детский лепет ужасно напоминал бессвязный и бесконтрольный треп кумушек – самых толстых наседок курятника. К счастью, подростковый возраст избавил меня от такой открытости и потребности в собеседнике, в юношестве я замкнулся в себе. Тому во многом способствовало общество и только с матерью я мог говорить открыто, о чувствах, которые испытывал, да и то далеко не всегда. Детей ломают сверстники и родители, они сами ломаются об них, на своем жизненном пути растеривая все очарование вместе с иллюзиями, и только те люди, которые готовы пожертвовать положением в обществе ради того, чтобы сохранить внутри себя огонек детства, или редкие счастливчики – баловни судьбы – остаются детьми до седин. В подростковом возрасте я и подобные мне формируют вокруг себя панцирь, и как улитки забираются в него. Материалом им служат обиды сверстников и собственные неудачи, – материалом им служит опыт прожитых дней. Все мы учимся на нем, но не все готовы примириться с ним, все без исключения теряют невинность.
Мой отец был хорьком, а как известно, змеи падки на тепло. Мать влюбилась в него за гладкость и красоту шерсти, за красивые глаза и мягкую, податливую, как ей казалось, душу. Как ей казалось, – кем он хотел казаться! Отец искал женщину, готовую терпеть его внутреннее, а нашел пламя, вечно готовое пылать. Почти все женщины болеют этим, но не у всех эта болезнь хроническая и доходит до крайности: они верят, что мужей возможно перевоспитать, обуздать и переплавить, или вылепить из глины и запечь, образовав подходящий сосуд для своей любви. Гончарный круг таких скульпторов – дом, а печь – домашний очаг. И правда, находятся среди тех мастериц, способные лепить, и мужья, готовые меняться, встречаются, пускай и куда реже. Мать моя к лепке была способна от природы и к ковке тоже, что видно по ее детях. Только единожды она ошиблась в выборе материала: глина моего отца оказалась по твердости своей подобна камню. Семь раз отмерь – один отрежь, до двадцати пяти лет она выбирала глину для своей лепки. Вот только к моменту их обоюдного выбора и вступления затем в брак отец мой был уже сформирован, а с годами лишь заточился об ее клыки, но не изменился. Это была упертая себе на уме личность, эгоцентричная, как и всякий творец, беспокойная натура, но стремящаяся к спокойствию, которое не может постичь и не хочет достичь, ведь где спокойствие, – там конец искусству.
Пока я был мал, отец любил меня и жаловал куда больше, чем когда я повзрослел и возмужал. На тот момент у него появилась уже дочь – моя маленькая сестренка, – наше общее золотце. О, я мог бы много глав посвятить ей, не сомневайтесь! Но личность эта по своей значимости для меня слишком велика, чтобы стать всего лишь частью моего жизнеописания. Сестра заслуживает отдельного произведения, которое я, вполне возможно, однажды ей подарю. И хотя сестра тоже часто ездила в деревню вместе со мной и родителями, все же здесь я остановлюсь лишь на этом кратком упоминании о ней. Таким образом, совесть моя будет чиста, а ее священный образ, пока еще недостойный предстать перед публикой во всей красе и очаровании этого невинного ребенка, останется незапятнанным моей посредственной личностью и ее историями.
Одна из таких историй, – история о воздушном змее – обычной игрушке, подаренной мне когда-то отцом. На тот момент мне исполнилось пять, сестры еще не было с нами, она лишь наметилась в планах матери, отец еще не превратился в каменное изваяние, способное по своей отчужденности и холодности посоперничать со статуями Собора Парижской Богоматери. Таким он становился по мере моего взросления, с течением времени все больше запираясь в себе, отдаляясь от нас и обращаясь к холсту. С сестрой они быстро нашли общий язык, он с ранних лет был с нею ласков и весел. Она, увлекшись рисованием, проявляла интерес к его искусству, я же не мог к нему достучаться, попросту не имел чем. В подростковом возрасте, когда на почве гормональных перерождений я окуклился в нечто подобное несчастному звонарю Квазимодо, имея надежду, однако, выйти из всех невзгод своих бабочкой, но не покойником на теле возлюбленной. Лишь отдаленный перезвон потревоженных мною колоколов, сотрясающий весь собор нашей семьи до основания, мог докатиться своей вибрацией до сердца моего отца, проникнув в одну из трещин его каменного тела. На момент нашей истории, однако, он по-прежнему был со мной и питал ко мне какие-никакие, но родительские чувства. Он не был примерным семьянином уже тогда, но по крайней мере, в общении со мной старался быть хорошим человеком.