355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Кустовский » Деревня (СИ) » Текст книги (страница 2)
Деревня (СИ)
  • Текст добавлен: 13 ноября 2020, 17:30

Текст книги "Деревня (СИ)"


Автор книги: Евгений Кустовский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 8 страниц)

  С тех пор как Григорий, женившись, от Акулины съехал и корову нашу довелось продать, мы молоко у знакомой семьи покупали, у женщины, которую звали все по фамилии просто Козлихой. Молоко, правда, было у нее отнюдь не козьим, хотя случалось порой и такое пить (мне сырое козье, помниться, не нравилось жутко запахом), а каким нам нужно – стало быть, коровьим.


  Путь к ее дому занимал у нас порядка пятнадцати минут, жила Козлиха не слишком близко (молоко можно было и поближе достать), но родные сошлись с ней ценой, да и знали ее доброй женщиной, которая никогда не обманет. Наши семьи дружили с давних пор куда больше, чем, скажем, с ближайшими соседями. Обычно мать или бабушка ходили к ней одни, изредка меня с собой брали. И вот, как-то раз, незадолго после моего в село приезда, был один такой случай, – я маялся без дела, шалил во дворе, и мать моя предложила мне с ней за молоком сходить. У Козлихи же недавно кошка разродилась, и она искала куда бы котят пристроить, вот одно из тех котят нашим Рыжиком впоследствии и стало. Мать моя, как выяснилось, меня с тем соображением и вела в том числе, чтобы я выбрал одного из них. Уж не знаю, говорила ли она заранее с самой моей прабабкой об этом, но Акулина по нашему возвращению была очень даже не против котенка того приютить. Я же выбрал, недолго думая, на вид самого бойкого среди них, да и хотелось мне почему-то именно что рыжего, а он один такой был из помета. Мать моя сразу приметила, что котик тот немного запаршивел (лучших котят к тому моменту уже разобрали). Были у него глаза закисшие и сам он был худой заметно, видать плохо кормили, но живой и активный. Мать моя, специально чтобы прихватить с собой домой котенка, для этой цели холщовой мешок принесла, от меня этот факт утаив, чтобы было для меня сюрпризом. Сюрпризу этому я, ясное дело, обрадовался, потому как мать у нас в городе, на квартире, живность содержать не позволяла, налагая строжайшее вето, а это был, хоть и сельский, но зато мой собственный кот.


  О, как сильно я тогда ошибался, пускай и мысленно, но клеймя того кота своим! Котов вообще клеймить нельзя, тем более таких. Впрочем, первое время, возможно, так оно и было, пока он не подрос и не начал сбегать со двора, пропадая тогда бывало по несколько дней, а то и на целую неделю куда-то исчезая. В одну из таких отлучек его собаки и порвали, но это было, правда, уже после. Я на тот момент в село ездить перестал и кот мне тот практически обезразличел, как некое удаленное и уже отжившее себя воспоминание из далекого прошлого. «Ну, кот и кот... Был, да сплыл! У людей регулярно такое происходит...», – в подобном ключе я рассуждал то время. Несколько бесчувственно, не правда ли? Подросток, что с него взять... Хотя встречаются разные.


  Я в подростковом возрасте сделался именно таким, – внешне безразличным, сухим, мне все опостылело, все опротивело, хотя я ничего еще даже из того всего, из мира вокруг, не понял и не осознал толком. Но глубоко внутри, под толстой скорлупой моей, сродни иным ореховым, которые и не расколешь даже без специального прибора и даже с ним поддается с трудом, – скорлупой, сделанной из нарочитой грубости, пряталась в тайне от меня самого довольно-таки чувственная и ранимая натура. Только периодами, когда мое неприятие мира и его жестокости, накопившись, доходили до предела, все затаенные эмоции мои, гнев мой и обида вырывались из меня, как гной из прорванного нарыва, и изливались обилием ругательств и дурных поступков на родных. В бытность свою подростком я, признаюсь честно, редко когда плакал не о себе, и как получается теперь, повзрослев, не могу даже себя тогдашнего считать за полноценного человека, по крайней мере, в вопросе чувств моих и моего к людям отношения я был, и это несомненно, самым настоящим эгоистом. Глубинный эгоизм этот мой, по правде сказать, и сейчас имеет свои проявления, когда наступают плохие времена, а терпеть и молча сносить тяготы бытия становиться совсем невмоготу. Я, таким образом, в общем и целом по жизни никак не могу считаться сильным или даже попросту хорошим человеком, каким стремлюсь быть или казаться, что для окружающих подчас одно и тоже, пока они не чувствуют фальшь. Я эту фальшь свою, однако, редко допускаю, причем в основном когда сам того захочу. Но, думаю, у многих так. Уже гораздо позже, в моменты, преисполненные сентиментальности, как, например, текущий момент, когда я, пытаясь припомнить свое золотое прошлое в мельчайших подробностях, походя расчесываю старые раны, а теребя их, извлекаю на свет то, что, смею надеяться, найдет в конечном итоге своего читателя, я начал позволять себе испустить иногда скупую мужскую слезу о старых добрых временах. (И такой подход, надо отметить, идет труду на пользу, как и мне в общем-то, позволяет реализовать эмоции самым что ни на есть благим, продуктивным образом.) В числе тех сентиментальных историй, в частности, и эта, о коте.


  Он был, что называется, уличный кот во всех возможных проявлениях этого статуса. У отца моего в свое время тоже приключился подобный случай. Он к себе домой еще в бытность свою студентом притащил Тишку, кота изначально уличного, а ставшего домашним, и много лет еще прожившего в итоге (почти двадцать с лишком). Тишка, правда, большую часть жизни был котом городским, обитал на квартире, а мой Рыжик – сельским, бродил где ни пристало, – вот и прожил меньше, сгинув в поздней зрелости, в возрасте лет двенадцати – и то хороший результат. Отец рассказывал, помниться, что пока тащил Тишку домой за пазухой, маленьким таким еще котеночком, тот ему все ребра исцарапал, отчаянно кричал и на волю рвался. У нас с мамой в тот раз, к счастью, был с собой мешок, который мать взяла не только для переноса, но и для того, чтобы кот дорогу обратно не знал и сбегать, стало быть, не удумал. Как выяснилось, однако, брали мы мешок еще и для того, чтобы шкуры собственные, бренные, от кошачьей ярости уберечь, очень уж Рыжик наш оказался на поверку злым на нрав да буйным. Очутившись в кромешной тьме, он стал когтями драть и плакать так, что коготки эти его, махонькие еще, но уже востренькие, то и дело прокалывали материю, выглядывая из мешка то тут, то там. С Тишкой в ярости он, может быть, и не посоперничал бы (там, судя по другим рассказам отца, совсем уж пушистый дьявол был первое время), но себе за пазуху я бы его точно ложить не стал. Впрочем, личностные качества Рыжика были видны уже на момент моего выбора. Тихий и смирный кот мне был тогда не нужен, а нужен был именно такой – чтоб хулиган и разбойник, дебошир по духу, как и я сам, быть может, а то и того хуже. Мне представляется, что коты с другими наклонностями в полудиких деревенских условиях долго не живут. Впрочем, немного осторожности любому коту не помешает. И кто его знает, был бы Рыжик поспокойнее, не шлялся бы где ни попадя, – глядишь, и дольше бы прожил?


  Как я уже писал, прабабке моей Акулине котеночек с первого взгляда приглянулся. Она его как из мешка на свет божий изъяла, так он сразу и присмирел у нее на ладонях. Мы его первое время при веранде держали, чтобы с нами пообвыкся, запахи запомнил на новом месте, привык к обстановке. Носили его с мамой за сарай и глазки промывали, закисшие, а был он, повторюсь, почти слеп поначалу.


  Потом, когда прикормился да пообжился, он к хозяевам ластиться начал. К примеру, чистит бабушка бывало огурцы во дворе, у стола, или сидит на лавочке, картошку перебирает, а Рыжик к ней подходит, стало быть, и мнется. Подходит так осторожненько, издалека сначала, медленно так подходит и вальяжненько, вразвалочку. Как приблизиться на расстояние десяти шагов своих котячьих – еще больше замедлиться и, наконец, совсем замрет. Тогда ушами подергает, по сторонам поводит мордочкой, на бабушку посмотрит, прищурившись, то ли от солнца, то ли от своей кошачьей, стало быть, природы, а хвостик тем временем ужиком вьется, тоже медленно и как бы лениво. Прощупает, так сказать, почву: можно или нельзя? А рожа-то хитрая, как на сметану, видно за чем пришел, шельмец! Конечно, можно!


  Бабушка обыкновенно его не заметит сразу, ясное дело нарочно, продолжит заниматься своими делами, а когда тот осмелеет совсем уж и, расхрабрившись, приблизиться к ней, начнет об ноги тереться – тогда, может быть, и оценит своей лаской она его старания: погладит разок-другой, почешет за ушком. Много же ласки ему, по мнению моих родных, не за что дарить было, не положено. Иным котам городским, любимчикам, случается, и во сто крат больше внимания уделяют, они там, правда, не живые существа больше, а объекты декора. Но деревня есть деревня, – здесь другие законы и другие качества в животных ценятся. Кот, таким образом, ласку должен заслужить, его же для мышей заводят, а не просто так. И у нас мыши были, в сарае водились и на полях, не на самом нашем огороде, хотя и туда вредители порою залазили, а на тех полях, которые за нашим домом сразу начинались, больших полях пшеницы, ячменя, одним словом, – злаках. Мыши, стало быть, полевые.


  Я очень хорошо помню его первые дни у нас, когда он, прозрев, по двору опасался ходить и от курей убегал, боялся к ним даже приближаться (и правильно, кстати, делал). Он вел себя тогда осторожно, не как когда я видел его у Козлихи, где у него были братики для забав и площадка для игр, целиком в его распоряжении. Должно быть, ему у нас было страшно и грустно первое время. Потом он себя нашел. Тот кот, которого я помню по тем самым первым дням у нас никогда бы никуда со двора не ушел и ни с какими бродячими собаками во век не связался бы. Помню, как у него начали резаться зубки и как он в связи с тем, жалобно пища, во дворе грыз траву и палки, все вообще, что находил подходящее, или что я ему подсовывал. Мне это, впрочем, было по душе – просто еще одна забава, детская шалость – едва ли я его жалел тогда. А после, когда зубки прорезались, а сам он вырос, он и зубки, и коготки свои востренькие, и все органы чувств и все тело разом стал на охоте пробовать, притаскивая бывало то мышь, то крота (чаще мышей, конечно) и ложа их на ступеньки у веранды. Он так хвалился, а есть гнушался, ему доставались объедки со стола, которые были в разы вкуснее. Когда же в загулы уходил порою, то возвращался обратно как раз за пищей, а если на недели пропадал – питался, вероятно, чем придется. Ближе к последним годам шерсть его, не слишком длинная, изначально рыжего окраса, посветлела, сделавшись совсем какой-то блеклой, словно пеплом обсыпали. Только имя менять было уже поздно, так и умер он, стало быть, Рыжиком.




  Колодцы и семьи




  История о колодце – одна из тех историй, в которых раскрывается главный герой рассказа и его личностные качества, то есть в данном конкретном случае раскрываюсь я сам и моя суть. В дальнейшем будет еще несколько таких историй, посвященных главным образом моим глупым детским выходкам и шалостям, неожиданным для взрослых происшествиям. Историй, которых у каждого повзрослевшего мальчика, вроде меня, наберется не с один десяток. Здесь, однако же, будут представлены лишь те из них, которые запомнились мне пуще прочих. Делиться некоторыми историями во всех подробностях, порой весьма даже нелицеприятных, мне будет очень стыдно, но, к сожалению для честолюбивого меня, без тех проделок полноценного представления об юном мне как личности, читатель не получит. А потому, стало быть, очень важно для правдивости повествования (раз уж мы пишем здесь произведение автобиографическое) запечатлеть те истории в точности до мельчайших деталей, без прикрас, занимаясь, таким образом, не благородным искусством художественного портрета, но реалистичной фотографией, по сути своей не допускающей и доли вымысла.


  Колодцам в деревне с ранних лет моих в загашниках памяти было отведено особенное место, лишь немногим уступающее по значимости животному и растительному миру, а также людям, проживающим в деревне постоянно, своеобразным их чертам, как внешности, так и натуры, их отличному от городского быту, в совокупности и составляющим общность сущности деревенского характера. Можно сказать, что приезжая в деревню ребенком во все разы после первого сознательного своего раза, даже еще не прибыв туда, но будучи лишь в пути, я рисовал в своей голове пейзаж той живописной пасторали, в которой мне и суждено было провести последующие несколько недель своей жизни. Тому немало способствовали просторы, проносящиеся за окном поезда. По мере отдаления от центра, вблизи которого я жил, к периферии страны, просторы, все более дикие и неприкаянные. В не меньшей степени тому способствовали и мои личные воспоминания о тех родных краях. И хотя, повторюсь уже в который раз, отлучение от городских удобств я воспринимал в те годы, как наказание, то не мешало мне любить и ожидать всем своим маленьким, детским, тогда еще, конечно, не сформировавшимся полноценно, но уже вполне себе человеческим естеством все яркие и бесценные, золотые мгновения, которые мне суждено было в деревне провести.


  Итак, колодец в деревне есть при каждом дворе. Без колодца и помыслить жизнь человека в деревне невозможно, ведь это источник доступной питьевой воды, без которого не обойтись ни в одном хозяйстве. Как с давних пор селились люди в близости воды, так и в современности хозяйское оприходование нового участка начинается всегда с рытья колодца. Лишь там, где есть вода или аналогичный по свойствам субстрат, возможна жизнь в привычном ее смысле, – оспорить данное утверждение, кажется, невозможно. Я же с ранних лет своих привык колодцы оценивать не в сообразности с удобством выполнения практической их задачи, которая для большинства людей стоит на первом месте, но сугубо эстетически, без прагматической, так сказать, дела подоплеки.


  Каждый двор в деревне, таким образом, эстетически можно воспринимать как в единстве всех деталей, в него входящих, так и рассматривая каждую из тех деталей по отдельности. Колодец в данном случае – одна из множества таких деталей, причем корневая для структуры двора, – неотъемлемая. По колодцу можно судить, к примеру, о зажиточности семьи, проживающей на данном дворе. Если судить по состоянию его внешней отделки, а следственно, опосредовано и о частоте использования, то сразу понимаешь по объему воды, который в день на двор уходит, насколько семья большая, насколько хозяйство зажиточное. Где краска облупившаяся да цепь местами ржавая, – там от колодца, можно сказать, и не отходят. Где узорами бока пестрят и насос стоит, – там семья богатая, а хозяйство большое и воды, стало быть, на его содержание требуется много. Это, впрочем, показатели далеко не всегда точные, но внимательному и чуткому человеку, уж несомненно, очень многое и громко говорящие. Уж наверняка не меньше, чем по состоянию забора и тому, из какого материала забор сделан, можно судить о хозяйстве по колодцу, который, однако, далеко не всегда на виду, а очень даже часто скрыт в недрах двора. И как в иных крепостях наместники свои драгоценные источники в подвалы порой упрятывали, так и в наши дни многие семьи, блюдя суеверия, от сглаза да подальше прячут свои колодцы за высокой оградой, не желая выставлять на показ, что не мешает им, однако, стремиться к максимальной красоте в отделке на случай, если кто-нибудь все же заглянет в гости. Это, в первую очередь, свойственно архаичным семьям, в деревне с давних пор живущим и родословную свою хорошо помнящим, коренным, так сказать, жителям села. Здесь я, возможно, кое-что и надумал, и приукрасил, но лишь только потому, что хочется мне создать максимально красивое к самой истории обрамление и видимость стройности, плавности мысли. О мне же как человеке, вступительное это слово создает самое что ни на есть правдивое представление, ведь, как вы уже, должно быть, заметили – и в ранние свои годы был я тем еще выдумщиком, а теперь, когда начал писать, сделался им и подавно. Рассматривая дело под таким углом, все вполне себе даже правдиво у нас слагается.


  Как помниться, иной раз идешь по улице, к Козлихе той же домой за молоком или в магазин (они, впрочем, рядом были всегда расположены, так что за один поход обычно попадали в оба места), идешь и смотришь по сторонам. Кое-где забор, а кое-где и без ограды хата стоит, иногда к дороге ближе, иногда дальше, на отшибе. Идешь вот так и изучаешь, стало быть, убранство дворов. В одних случаях, где забор невысок, семьи, быть может, капиталом и победнее будут да только за своим хорошо приглядывают. У таких и стены дома всегда расписаны и колодец с журавлем непременно, тоже расписной (очень уж мне эти журавли в детстве нравились, у нас самих же к тому моменту был уже колодец обыкновенный, с катушкой). Не двор, а сказка (тут почти без восторга, только в сказках такие дворы и встречаются теперь или в очень уж дикой и глубокой глуши). Случается, правда, и по-другому. Так называемые семьи пьющие порой случаются, у которых, может, и было раньше все, да только счастье они свое давно пропили. У таких семей – и стены голые, даже побелка нередко обсыпалась, ни забора, ни тина, сарай только где позади стоит, на задворках, да и тот на запчасти разбирают потихоньку, чтобы себе, значится, «горючего» купить на подзаправку. Долгов у них обычно немерено и отношение за тем у остальных жителей села к ним особое. Они ж к соседям не на спиртное просить ходят, а на хозяйство, чтобы жизнь свою наладить. Добрые люди им в связи с тем ни на грош не верят, но водку им за тот самый грош, если предъявят, продают исправно, впрочем, на то они и люди добрые. Хуже всего, когда в таких вот пьющих семьях еще и дети в наличии имеются, а их обычно у них прорва. И раз в десятилетие, а временами и чаще, непременно случаются с такими семьями авралы особого значения, о которых все село потом гудит, как разворошенный улей. Как будто сам Бог, сама природа стремиться поскорей стереть это грязное пятно с полотна всеобщей благодати той скатерти-самобранки, которую и представляет из себя, должно быть с высоты небес, весь прочий, так сказать, благополучный колорит села.


  У нас на улице была одна такая семья, так у них, сколько не спросишь, то сами пожар начнут, то молния с небес ударит да сарай сожжет, не жилось им спокойно в общем. И остальным жить спокойно они тоже не давали. Мне с их детьми родные играть запрещали, мать моя говорила с ними не водится, чтобы дурного не набрался или в историю какую не ввязался. Но я все равно гулял с ними временами, не то чтобы дружил, просто заглядывал к ним изредка, к счастью или, может быть, к худу, как я теперь неразумно подумал, в этом случае обошлось без ценного опыта. Я только очень уж запомнил один случай почему-то, как они веселились однажды с другими детьми. Старшенький их сын взял тогда колесо, вернее, его обод, и внутрь палку просадив, водил его по улице затем, прокручивая обод палкой по внутреннему его краю и заставляя таким образом вертеться, – такую вот придумал забаву. По внешности были это вечно худые оборванцы, нередко босоногие, замызганные и лохматые, сродни Гекельберри Финну, но конечно, в другое время и место.


  Зажиточные семьи живут за высокими заборами. У таких не участок, а сундук, что очень показательно выходит: чем лучше ты добро свое хранишь и распоряжаешься им, тем больше, значится, его и наживаешь. По высоте забора определяется вместимость сундука: там, где тин или ограда низкая, – там, стало быть, и котомка, а где такие оборванцы живут, как выше описано, где забора совсем нету, – там, стало быть, и деньги сквозь пальцы утекают, как из перевернутой подковы или дырявого кармана, на водку или прочее спиртное. Случаются заборы двухметровые, в полтора человеческих роста, за такими семьи живут богатые, но нередко негостеприимные. Ну, оно и понятно: они свое стерегут, оттого такими богатыми и делаются и злыми заодно, подозрительными. И не заглянешь даже внутрь к таким семьям без приглашения, хотя физически возможно, конечно, на забор подтянуться или даже перелезть на ту его сторону, но только запретно это и по закону мирскому и по вопросу нравственному. А дерзнешь, – пеняй тогда на себя!


  Деревенский товарищ мой Максим происходил как раз из такой вот зажиточной семьи. Прямо напротив нашего дома стоял их – Буцанов – дом, красивый, как писанка, и стилизованный под старину, будто баринский, честное слово. В таком доме могли бы, к примеру, Карамазовы жить Достоевского, сладострастники известные и охочие до сытной жизни люди. Я у них бывал и не раз – сам Максим и приглашал – хотя родные мои меня и уговаривали к ним не ходить и не напрашиваться даже на приглашение. Что сказать, передний двор у них был даже, может быть, и поменьше нашего простором, потому как весь целиком заставлен был добром. У них и гараж имелся и техника всякая-разная. И сарай был тоже расписной, который вторым этажом своим – головой значится – из-за забора выглядывал и, помниться, все меня к себе зазывал. Хотелось мне, понимаете, на него забраться постоянно. Я как на наш забирался, по железной такой лестнице приставной, которая еще весь путь наверх дрожала, не иначе как от моих трясущихся поджилок, так и зарекся больше туда лазить. А-а нет... Время прошло, страх падения поутих, и захотелось мне еще раз вылезти, только уже не на наш сарай, где только сено да доски скрипят и дыры в полу, люками заделанные, а мышей нету, пускай и воняет ими, ну или скрывались грызуны в тот раз, не знаю... А захотелось мне вылезти непременно чтоб на их сарай, который через улицу да двор на меня хвалясь всей красотой своей, расписной, глядел. Смотри, мол, какой я красивый, желто-синий, и не забраться тебе на меня, говорит, во век! Правду говорил, я так и не забрался. Должно быть, поэтому именно так хорошо его и помню, а еще помню собаку лютую, сторожевую, которая у них на цепи во дворе сидела, ее Леди величали, была овчаркой. Каждый раз, когда я в ее поле зрения попадал или вообще кто чужой, эта злюка тут же лаять начинала с остервенением, роняя пену. Она была чем-то похожа на их хозяйку, огромную и важную такую тетку с грубым командирским голосом, будто жена полковника иного или даже целого генерала. Она как-то раз мне спасибо так со злостью прошипела за то, видимо, что их Максим со мною больно уж сдружился и ее слушаться перестал. Первое же, что, зайдя внутрь к ним с улицы, ты видел, был, конечно же, колодец. Он у них был с насосом, оборудован по-современному, но с налетом старины в виде все той же росписи и общего вида. Заметно было, впрочем, что насос этот у них сравнительно недавнее приобретение, а раньше они пользовались, как и мы ведрами.


  Колодец же, ради которого я, собственно, и затеял рассказывать, был даже не наш колодец, а мой личный колодец, который я, сказать по правде, так и не удосужился тогда выкопать, но зато вдоволь успел нафантазировать о нем. Дело обстояло ближе к осени и коснулось непосредственно самого разгара сбора урожаев, когда и Григорий к Акулине приехал работать, привезя с собой жену свою – Любу (им принадлежала часть огорода), и вся вообще семья, кроме, пожалуй что, моего дяди Виталия (человека молодого и с планами далеко идущими, куда больше увлеченного построением своей жизни), собиралась вместе на одном нашем гектаре земли трудиться во общее благо. Этот момент соборности между всеми нами происходил закономерно каждый год и для меня на тот момент не значил больше видимого. То есть не больше пота, грязи, усталости и всеобщей раздраженности, как будто малый мой возраст и, соответственно, рост, приземляя меня к земле во всех возможных смыслах, не давал видеть положительных моментов таких вот периодов, которые несомненно были в духовном плане и которых я в упор не замечал. Здесь опять-таки все объяснимо, что мне – ребенку – до того, что все взрослые вдруг на время между собой сдружились, предлагают и оказывают друг другу всяческую поддержку, едят за одним столом и привозят гостинцы друг другу? Ко мне ведь они и в прочее время добры и даже добрее. Меня – корыстолюбивого малыша – заботили тогда лишь сам я да мой комфорт. В связи с тем я был даже рад, когда обо мне временами забывали, позволяя занимать свое время баловством, а не тяжелым трудом под стать взрослым. Это случалось, впрочем, далеко не всегда и очень часто я был вынужден сделаться для родных помощником, часто посыльным или даже тягловой, рабочей, так сказать, лошадкой. Мне поручались самые простые задачи, которые, однако, исправно нагружали меня физически. Но не совсем без чувства меры, – отдыхал я вдоволь. По сравнению с их взрослым бременем, мое мальчишеское бремя выглядело пустяковым (особенно, если сравнивать меня с сельскими мальчишками), но не казалось мне, однако, таковым.


  Я отчетливо помню дорогу от огорода к воротам, ведущим во двор, через которые приходилось мне проходить, таща в руке ведро, загруженное доверху картошкой или другими овощами, созревающими в тот же летне-осенний период. По узенькой, тоненькой такой тропе, в окружении высокой травы и кустов я взбирался вверх по пологому, глазами почти невидимому, но в те трудные минуты чувственно весьма даже ощутимому склону к серым, металлическим воротам, которые еще и были далеко не всегда открыты и которые в таком случае приходилось обходить стороной. В не меньшей степени я помню также и нытье поясницы и даже полноценную крепатуру на следующий день после таких подвигов, как, к примеру, прополка огорода или, скажем, копание картошки.


  Говорят, труд облагораживает, по мне, так утверждение это, – сущая нелепость. Тут надо уточнить все-таки, что, наверное, смотря какой труд, конечно, и смотря кого облагораживает. Тот, которым занимался я там, – труд, исконно мужицкий, – облагородить человека не мог по определению. Скорей уж служил он источником неисчерпаемого раздражения людей трудящихся на всех нетрудящихся людей, таким образом, неустанно сея семя раздора и смуты в сердца рабочего люда, а следственно, приводя лишь к вражде, но никак не возвышая дух человеческий над грядками и черноземом. Когда глаза твои неотрывно смотрят вниз, очень сомнительным мне представляется, что ум и дух твои воспрянут вдруг до необъятной небесной синевы, каким бы сродным не казался тебе этот твой труд. Так оно, верно, в большинстве случаев и происходит, а судя по моему опыту, – происходит так всегда. Только люди прежних поколений, старой закалки люди, набожные, истинно верующие могут в момент труда, когда рвутся жилы, а мышцы сокращаются из последних сил, задуматься вдруг о Боге, поблагодарить его за урожай и возможность его собирать, а не сетовать в раздражении, граничащем с яростью, на судьбу-злодейку.


  Моим родителям – представителям поколения, предшествующего моему, годы юности которого пришлись на закат СССР – и в том я полностью уверен, никогда бы и в голову не пришло нечто подобное. Они трудились в поте лица, как каторжники, а не как благодарные рабы господние, собирающие манну небесную. Только в отличии от каторжников настоящих, тех, которых ссылали в Сибирь, закованных в кандалы да цепи, цепи моих взрослых были цепями родства, а не цепями железа, отлитыми на заказ правительства.


  О добровольном же труде, впрочем, речь не идет ни в первом, ни во втором случае, однако во втором присутствует понимание где-то на задворках сознания. Почти вытесненное в бессознательное понимание того, что трудишься ты на себя и есть все это будешь ты, а не кто-нибудь еще, некий безликий, неизвестный мучитель. На терпении оно все, стало быть, и держится, и изредка прорывается, как опять-таки гнойный нарыв, порциями отборной ругани. Мне же – маленькому мальчику – приходилось сновать, что называется хвостиком, чуть ли не между ног у родителей в ожидании поручений, потому как уйти играть означало в некотором роде предательство своих ближних, а на практике означало заниматься недозволенным делом. Когда меня за такими занятиями замечали взрослые, мать моя или бабушка, они тут же с неудовольствием на меня косились, вздыхали и сетовали, что моя бы помощь им на огородах была бы даже очень кстати. Открыто же никогда меня не ругали за бездействие, по крайней мере лично я прецедентов такого не припомню. Молча же или вот так пассивно осуждали исправно, я-то того осуждения вынести и не мог, они прекрасно об этом знали.


  История же с колодцем приключилась в те еще годы, когда я уже вроде как и вырос достаточно, чтобы считаться сознающим себя человеком, но недостаточно, чтобы родители мои решились меня так уж сильно третировать на момент труда. Тогда, впрочем, как и во все почти времена, от меня на огороде было куда больше мороки, чем пользы. История же эта как раз-таки и касается одного моего баловства, о котором я вам теперь и намерен поведать.


  Это был один из тех погожих дней, когда солнце жарить начинает уже в полдень, а не как обычно в обед. Впрочем, был это уже не сам день, а его последствия, то самое прохладное послеполуденное время, которое хочется провести за чашкой чая, но никак не на огороде, будучи по локоть в грязи, – однако же работать приходилось. Мои родные трудились в поте лица во весь тот день, почти не покладая рук, и потому ближе к описанному времени, так сказать, прелюдии к времени вечернему, были донельзя уже уставшими, утомленными своим дневным трудом. В нем им сопутствовал успех, – работы на завтра оставалось не так и много, и потому все были, кроме того, что уставшими, еще и весьма радостными или, лучше сказать, довольными итогом дела. Эта радость их, впрочем, на изможденных, выгоревших лицах почти и не проглядывалась, зато проглядывалась в их делах и поступках, речах, которые ближе к вечеру стали заметно добрее и терпимее даже ко мне, маленькой их занозе в заднице. Я весь тот день, вторую, послеобеденную его половину, провел, не отходя от взрослых. При том тяжело работать, как они, мне совершенно не хотелось, а хотелось мне главным образом участвовать, подражать родителям, то есть делать вид, что я работаю и что я взрослый. Тем и был занят, и как следствие, гоним отовсюду.


  Я же, обидевшись, не растерялся и, как обычно у меня водится, увлекся полнейшей ерундой. Я выдумал себе занятие – затею по сути своей бессмысленную и даже зловредную – прокопать подземный ход до самого центра земли, а пройдя его (центр значит), выбраться на той стороне земного шара, да притом еще выбраться не где-угодно, а чтоб непременно где-нибудь в Австралии. Почему-то я был тогда уверен, что прямо подо мной, по ту сторону земли, находится тот пустынный и жаркий континент, который так манил меня, населенный невиданными тварями, где все наоборот, не как в обыденном, привычном мне мире. Казалось мне так не иначе как из-за сходной погоды, властвовавшей в деревне в тот период, жаркой и сухой. Об опасностях же подобного путешествия я совершенно не задумывался в ту безмятежную пору и, стало быть, если бы такая авантюра была на самом деле осуществима для меня тогда, я в обязательном порядке влип бы в серьезные неприятности еще по пути в Австралию. Но, к счастью для меня, это все была, конечно же, одна большая детская выдумка, не представляющая маленькому мне ровным счетом никакой угрозы, кроме как возможной расправы со стороны взрослых. Да и тех я на правах единственного тогда еще ребенка, всеобщего любимчика, не сильно-то и опасался.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю