355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Евтушенко » Собрание сочинений. Том 2 » Текст книги (страница 5)
Собрание сочинений. Том 2
  • Текст добавлен: 4 июня 2020, 12:30

Текст книги "Собрание сочинений. Том 2"


Автор книги: Евгений Евтушенко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 10 страниц)

Две дикторши
 
Нервные, деловитые,
накрывши стол кое-как,
две дикторши телевидения
сидели и пили коньяк.
Коньяк был плохой, тираспольский —
хуже куда уж быть!
Но пили они, будьте ласковы, —
геологам так бы пить.
Лица у них размильонены.
В сплетнях они растрезвонены.
Столько порой коварности
в собственной популярности.
Идешь ты с работы, Валечка.
Прижата к губам твоим варежка,
и знаешь, что там, на Сретенке,
окошко твое не светится.
Мертвенно там и холосто,
и как на улице холодно.
А кто-то, узнав ошарашенно, —
с бумажечкой и карандашиком…
Ты вроде счастливей, Анечка.
Ты любишь мужа и мальчика.
Но вот ты бредешь, усталая,
какая-то старая-старая.
Сумка руку оттягивает.
Рыба в ней еще вздрагивает.
Сумка опять перекладывается,
а кто-то узнал, переглядывается.
Но вот – кавалеры вытурены,
и все сигареты выкурены,
и только лимон солененький,
и только поэт зелененький,
пока еще не размильоненный,
но жаждущий этого так,
что дикторши с горькой иронией
ему наливают коньяк.
 
1956–1969
«Не понимать друг друга страшно…»
 
Не понимать друг друга страшно —
не понимать и обнимать,
и все же, как это ни странно,
но так же страшно, так же страшно
во всем друг друга понимать.
 
 
Тем и другим себя мы раним.
И, наделен познаньем ранним,
я душу нежную твою
не оскорблю непониманьем
и пониманьем не убью.
 
1956
Сирень
 
Вот полночь.
                    Вот за полночь.
Устал перечеркивать.
Берет меня за плечи
бессонница чертова.
Все зыбко, неистинно,
за что ни возьмешься.
Из дому!
              Из дому!
Здесь невозможно!
«Москвич» мой отчаянный,
товарищ бывалый,
от дома отчаленный
плывет вдоль бульваров.
Но – липы и тополи,
зачем вы шумите?
Но – запахи тонкие,
зачем вы щемите?
Но – астры,
                   настурции,
маки,
        табак,
зачем вы,
              настырные,
пахнете так?
Повсюду попарно
с руками в руках
девчата и парни
сидят в уголках.
Милиционеры
не смотрят на них.
Молитесь на нервы
таких постовых.
Над астрами,
                     каннами
они без девчат
в своих подстаканниках,
как ложки,
                 торчат.
Скорость убавил я —
лучше так.
Вдруг
         у «Балчуга»:
«Эй,
       левак!»
И на сиденье
плюхнулось —
                       да как! —
чудное виденье,
в зубах «Дукат».
Какие-то пьяные
в стекло стучались к ней.
Сказала:
              «Прямо.
К вокзалу —
                    быстрей».
Поглядывал я искоса
и выжимал все сто.
От сигареты искорки
посверкивали зло.
И злость была в косынке,
до бровей как раз,
и злость была в косинке
полумонгольских глаз.
Вдруг выругалась.
                             «Поздно».
И – сумку теребя:
«Ушел последний поезд.
Можно —
               у тебя?
Не бойся,               не безденежна.
Я, парень, заплачу.
Только ты без этого —
страшно спать хочу».
Приехали.
                Усталая,
до детскости бледна,
из сумочки достала
чекушку она.
Ловко пробку выбила
и, прислонясь к стене,
сказала:
             «Парень, выпьем.
Конфеточки при мне.
Работаю я в «Балчуге».
Клиенты —
                  будь здоров!
Писатели и банщики,
включая докторов.
На славу учит «Балчуг».
Ругаюсь —
                 высший шик.
Ушла из меня баба.
Стала как мужик».
Уезжал я рано.
Ее будить не стал я.
Она спала так радостно,
как девочка усталая.
Исчезло то обычное,
что пило и грубило,
и что-то в ней обиженное
девочкино было.
И, возвратившись вечером,
суетою вымотанный,
увидел я —
                  все светится,
все вычищено,
                      вымыто.
И на столе застеленном
в пахучей тишине
стоит сирень,
                     застенчивая,
как она во сне.
И пусть там,
                   в этом «Балчуге»,
как оборотень – грусть,
вам,
      пьяницы и бабники,
ее мужская грубость.
Но здесь,
              мне боль залечивая,
тихонько,
               неторжественно
стоит ее застенчивая
простая нежность женская.
 
1956
«Тебя после каждой лекции…»
 
Тебя после каждой лекции
со всех сторон теребят.
Ты комплименты лестные
слушаешь от ребят.
Вечером,
              с миной значительной,
весь почему-то в снегу,
к тебе приходит начитанный,
очкастый студент МГУ.
Он винограда болгарского
тебе приносит кило
и, продолжая богатствовать,
в театр ведет,
                     не в кино.
В жизни так много славного —
свиданья,
               театры,
                          цветы,
но нету чего-то главного,
которого хочешь ты.
В квартире —
                     шаганье маятника
да твой разговор с душой…
Очень еще ты маленькая.
Я рядом большой-большой.
Я прихожу.
                 Не кушаю.
Чаю с вареньем не пью.
Очень тебя я слушаю.
Очень тебя люблю.
Ты моя младшая спутница,
спутник я старший твой.
Мне беспокойно,
                          что сбудется
с русой твоей головой.
Вместе мы дышим тревогою
поиска высоты.
Сам я поверил во многое,
чтобы поверила ты…
 
1956
«О, бойтесь ласковых данайцев…»

Бойтесь данайцев, дары приносящих…


 
О, бойтесь ласковых данайцев,
не верьте льстивым их словам.
Покою в руки не давайтесь,
иначе худо будет вам.
 
 
Они вас хвалят, поднимают.
Они задуманно добры
и вас у вас же отнимают,
когда подносят вам дары.
 
 
Не поступайте так, как просят.
Пусть видится за похвалой
не что они на лицах носят,
а что скрывают под полой.
 
 
Пусть злость сидит у вас в печенках,
пусть осуждают вас, корят,
но пусть не купят вас почетом,
уютом не уговорят.
 
1956
1957
«Дорога в дождь – она не сладость…»

Гале


 
Дорога в дождь – она не сладость,
дорога в дождь – она беда.
И надо же, какая слякоть,
какая долгая вода!
 
 
Все затемненно – поле, струи,
и мост, и силуэт креста,
и мокрое мерцанье сбруи,
и всплески белые хвоста.
 
 
Еще недавно в чьем-то доме,
куда под праздник занесло,
я мандариновые дольки
глотал непризнанно и зло.
 
 
Все оставляло злым, голодным —
хозяйка пышная в песце
и споры о романе модном
и о приехавшем певце.
 
 
А нынче поле с мокрой рожью,
дорога, дед в дождевике,
и тяжелы сырые вожжи
в его медлительной руке.
 
 
Ему б в тепло – и дела мало,
ему бы водки да пивца!
Не знает этого романа,
не слышал этого певца.
 
 
Промокла кляча. Одурела.
Тоскливо хлопают следы.
Зевает возчик… Надоело
дождь вытряхать из бороды.
 
7 января 1957
«Гражданственность – талант нелегкий…»
 
Гражданственность – талант нелегкий.
Давайте делаться умней.
Зачем тащить, как на веревке,
надменно фыркающих – к ней?
 
 
Она совсем не понуканье,
а добровольная война.
Она – большое пониманье,
и доблесть высшая она.
 
 
Ее бойцы не продаются.
Не очернят ее основ
задор поддельных правдолюбцев,
напор неумных крикунов.
 
 
Пускай в игре своей несложной
то славят громко, то клянут, —
они гражданственностью ложной
от подлинной не оттолкнут.
 
Февраль 1957
Стихи по заказу
 
Я не могу – пускай уволят
меня от мелкой злобы дня,
но как, однако же, уводят,
меня уводят от меня.
 
 
Ни в воскресенье, ни в субботу
покою дать мне не хотят.
За собственную несвободу
моею несвободой мстят.
 
 
Звонят рассчитанно и нагло,
и закупают на корню,
и говорят, что это надо,
но если надо, то кому?..
 
Февраль 1957
«Ты плачешь, бедная, ты плачешь…»
 
Ты плачешь, бедная, ты плачешь,
и плачешь, верно, оттого,
что ничего собой не значишь
и что не любишь никого.
 
 
Когда целую твою руку
и говорю о пустяках,
какую чувствую я муку
во влажных теплых перстеньках!
 
 
На картах весело гадаешь,
дразня, сережками бренчишь,
но всей собою ты рыдаешь,
но всей собою ты кричишь.
 
 
И прорвались твои рыданья,
и я увидел в первый раз
незащищенное страданье
твоих невыдержавших глаз.
 
Февраль 1957
Шура
 
У тебя поседели волосы,
                                      Шура.
Ты устала от водки,
                               устала от шума.
Потускнели глаза,
                            маникюр облупился,
и твой старый знакомый
                                       размяк и напился,
И подходишь ты к зеркалу вялой походкой,
и, почти что не глядя,
                                  ты машешь пуховкой.
Телефонную трубку к губам приближаешь
и кого-то смущенно в кино приглашаешь.
Мне потом поясняешь:
                                    «Директор завода…
Он совсем не такой…
                                 Мы знакомы полгода.
Он сейчас позвонит…» —
                                       и садишься со мною,
говоришь, что вот-вот разведется с женою.
«Он постарше, но добрый зато —
                                                   вот что ценно!» —
и глотаешь с ладони
                                крупинки сен-сена.
Погоди.
            Не спеши с одеванием, Шура.
Посиди.
            Пусть побудет на вешалке шуба.
Этак рано спешить —
                                  что за странная мода?
Да и будет звонить ли директор завода…
Но рывком ты встаешь,
                                     и не веря и веря,
поднимаешься ты,
                             устремляешься к двери.
Обернувшись,
                      за медную ручку берешься,
и, как девушка,
                        нервно и гордо смеешься…
 
Февраль 1957
«Со мною вот что происходит…»

Б. Ахмадулиной


 
Со мною вот что происходит:
ко мне мой старый друг не ходит,
а ходят в праздной суете
разнообразные не те.
И он
        не с теми ходит где-то
и тоже понимает это,
и наш раздор необъясним,
и оба мучаемся с ним.
Со мною вот что происходит:
совсем не та ко мне приходит,
мне руки на плечи кладет
и у другой меня крадет.
А той —
             скажите, бога ради,
кому на плечи руки класть?
Та,
    у которой я украден,
в отместку тоже станет красть.
Не сразу этим же ответит,
а будет жить с собой в борьбе
и неосознанно наметит
кого-то дальнего себе.
О, сколько нервных
                               и недужных,
ненужных связей,
                            дружб ненужных!
Во мне уже осатаненность!
О, кто-нибудь,
                       приди,
                                 нарушь
чужих людей
                     соединенность
и разобщенность
                          близких душ!
 
18 марта 1957
«Заснул поселок Джеламбет…»
 
Заснул поселок Джеламбет,
в степи темнеющей затерянный,
и раздается лай затейливый,
неясно на какой предмет.
А мне исполнилось четырнадцать.
Передо мной стоит чернильница,
и я строчу,
                строчу приподнято…
Перо,
        которым я пишу,
суровой ниткою примотано
к граненому карандашу.
Огни далекие дрожат…
Под закопченными овчинами
в обнимку с дюжими дивчинами
чернорабочие лежат.
Застыли тени рябоватые,
и, прислоненные к стене,
лопаты,
            чуть голубоватые,
устало дремлют в тишине.
О лампу бабочка колотится.
В окно глядит журавль колодезный,
и петухов я слышу пение
и выбегаю на крыльцо,
и, прыгая,
                собака пегая
мне носом тычется в лицо.
И голоса,
               и ночи таянье,
и звоны ведер,
                      и заря,
и вера сладкая и тайная,
что это все со мной не зря.
 
1957
«Она все больше курит…»
 
Она все больше курит,
все меньше говорит,
то платье себе купит,
то плачет вдруг навзрыд.
И, подавая ужин,
надменна и строга,
она глядит на мужа,
как будто на врага.
И говорит: «Ну с кем,
ну с кем, скажи, ты дружишь!
Ты стал другой совсем,
ты мечешься и трусишь…»
Он кофе себе пьет
с куском позавчерашним
и критиком домашним
смеясь ее зовет.
Она идет едва,
лицо в подушки прячет
и горько-горько плачет,
замужняя вдова.
 
22 марта 1957
Злость

Добро должно быть с кулаками.

М. Светлов (из разговора)

 
Мне говорят,
                    качая головой:
«Ты подобрел бы.
                           Ты какой-то злой».
Я добрый был.
                       Недолго это было.
Меня ломала жизнь
                               и в зубы била.
Я жил
          подобно глупому щенку.
Ударят —
               вновь я подставлял щеку.
Хвост благодушья,
                              чтобы злей я был,
одним ударом
                      кто-то отрубил!
И я вам расскажу сейчас
                                       о злости,
о злости той,
                    с которой ходят в гости,
и разговоры
                   чинные ведут,
и щипчиками
                      сахар в чай кладут.
Когда вы предлагаете
                                  мне чаю,
я не скучаю —
                      я вас изучаю,
из блюдечка
                   я чай смиренно пью
и, когти пряча,
                       руку подаю.
И я вам расскажу еще
                                   о злости…
Когда перед собраньем шепчут:
                                                 «Бросьте!..
Вы молодой,
                   и лучше вы пишите,
а в драку лезть
                       покамест не спешите», —
то я не уступаю
                         ни черта!
Быть злым к неправде —
                                       это доброта.
Предупреждаю вас:
                               я не излился.
И знайте —
                  я надолго разозлился.
И нету во мне
                      робости былой.
И —
       интересно жить,
                                когда ты злой!
 
25 марта 1957
«Что сделала со мною ветка вербы…»
 
Что сделала со мною ветка вербы
в бутылке из-под ацидофилина?
Что сделал пар над мартовским асфальтом
и капли у сосулек на концах?
Я шапку снял. Хожу и улыбаюсь.
Плохой поэт мне кажется хорошим.
Хороший представляется великим,
а о себе уж я не говорю.
Мне говорят: «Взгляните – это циник».
Я негодую: «…Это все неправда…
Застенчивость души своей девичьей
цинизмом внешним прикрывает он…»
Кричит кассирше кто-то в магазине:
«Вы пять рублей недодали мне сдачи!»
Я тихо на пол пять рублей роняю:
«Вы уронили… Поднимите их…»
Мне кажется – плохого я не делал,
хотя и знаю – делал я плохое,
и думаю, что обо мне ты думаешь,
хотя и знаю, что не обо мне.
И страшно мне того, что ветка вербы
в бутылке из-под ацидофилина
утратит вдруг значение свое…
 
25 марта 1957
Патриаршие пруды
 
Туманны Патриаршие пруды.
Мир их теней загадочен и ломок,
и голубые отраженья лодок
видны на темной зелени воды.
Белеют лица в сквере по углам.
Сопя, ползет машина поливная,
смывая пыль с асфальта и давая
возможность отражения огням.
Скользит велосипед мой в полумгле.
Уж скоро два, а мне еще не спится,
и прилипают листья к мокрым спицам,
и холодеют руки на руле.
Вот этот дом, который так знаком!
Мне смотрят в душу пристально и долго
на белом полукружье номер дома
и лампочка под синим козырьком.
Я спрыгиваю тихо у ворот.
Здесь женщина живет – теперь уж с мужем
и дочкою, но что-то ее мучит
и что-то спать ей ночью не дает.
И видится ей то же, что и мне:
вечерний лес, больших теней смещенье,
и ландышей неверное свеченье,
взошедших из расщелины на пне,
и дальнее страдание гармошек,
и смех, и платье в беленький горошек,
вновь смех и все другое, из чего
у нас не получилось ничего…
Она ко мне приходит иногда:
«Я мимо шла. Я только на минуту», —
но мне в глаза не смотрит почему-то
от странного какого-то стыда.
И исчезают вновь ее следы…
Вот эта повесть, ясная не очень.
Она туманна, как осенней ночью
туманны Патриаршие пруды.
 
Февраль – 15 апреля 1957
«Сквер величаво листья осыпал…»
 
Сквер величаво листья осыпал.
Светало. Было холодно и трезво.
У двери с черной вывескою треста,
нахохлившись, на стуле сторож спал.
Шла, распушивши белые усы,
пузатая машина поливная.
Я вышел, смутно мир воспринимая,
и, воротник устало поднимая,
рукою вспомнил, что забыл часы.
Я был расслаблен, зол и одинок.
Пришлось вернуться все-таки. Я помню,
как женщина в халатике японском
открыла дверь на первый мой звонок.
Чуть удивилась, но не растерялась:
«А, ты вернулся?» В ней во всей была
насмешливая умная усталость,
которая не грела и не жгла.
«Решил остаться? Измененье правил?
Начало новой светлой полосы?»
«Я на минуту. Я часы оставил».
«Ах да, часы, конечно же, часы…»
На стуле у тахты коробка грима,
тетрадка с новой ролью, томик Грина,
румяный целлулоидный голыш.
«Вот и часы. Дай я сама надену…»
И голосом, скрывающим надежду,
а вместе с тем и боль: «Ты позвонишь?»
…Я шел устало дремлющей Неглинной.
Все было сонно: дворников зевки,
арбузы в деревянной клетке длинной,
на шкафчиках чистильщиков – замки.
Все выглядело странно и туманно —
и сквер с оградой низкою, витой,
и тряпками обмотанные краны
тележек с газированной водой.
Свободные таксисты, зубоскаля,
кружком стояли. Кто-то, в доску пьян,
стучался в ресторан «Узбекистан»,
куда его, конечно, не пускали…
Бродили кошки чуткие у стен.
Я шел и шел… Вдруг чей-то резкий оклик:
«Нет закурить?» – и смутный бледный
                                                              облик:
и странный и знакомый вместе с тем.
Пошли мы рядом. Было по пути.
Курить – я видел – не умел он вовсе.
Лет двадцать пять, а может, двадцать восемь,
но все-таки не больше тридцати.
И понимал я с грустью нелюдимой,
которой был я с ним соединен,
что тоже он идет не от любимой
и этим тоже мучается он.
И тех же самых мыслей столкновенья,
и ту же боль и трепет становленья,
как в собственном жестоком дневнике,
я видел в этом странном двойнике.
И у меня на лбу такие складки,
жестокие, за все со мной сочлись,
и у меня в душе в неравной схватке
немолодость и молодость сошлись.
Все резче эта схватка проступает.
За пядью отвоевывая пядь,
немолодость угрюмо наступает,
и молодость не хочет отступать.
 
15 апреля 1957
Советы подлеца
 
Советы подлеца,
услужливые демоны.
Вы столько дел наделали,
советы подлеца.
 
 
Хихиканья раешные,
нечистый пот лица…
О, сколько вас – приемыши
советов подлеца!
 
 
Ты жить хотел иначе,
быть честным до конца.
Зачем ты слушать начал
советы подлеца?
 
 
Как ты пошел на это,
как ты им поддался?
Уже твои советы —
советы подлеца.
 
26 мая 1957
«Неодаренность плохо спит…»
 
Неодаренность плохо спит.
Она завидует талантам.
Они подобны все телятам,
и каждый чем-то с толку сбит.
 
 
Они не видят в ней врага,
покуда молоды и бодры,
и обо все ее заборы
ломают радостно рога.
 
 
И сладость этой беготни
дороже им, чем сладость славы,
и ошибаются они,
но все-таки и в этом правы.
 
 
А их соперницы – слова
звучат незыблемо, но зыбко.
Она их судит и права,
но это все-таки ошибка.
 
26 мая 1957
«Мне говорили…»
 
Мне говорили —
                          ты поплатишься
за все утраты дорогие.
Мне говорили —
                          ты поплачешься
за то, что плакали другие.
И были слезы,
                      слезы мамины…
Стояла,
            руки уроня,
и плечи
            вздрагивали
                               маленькие,
и это все из-за меня.
А как ты плакала,
                            любимая,
когда в лицо тебе курил
и слово жесткое,
                          обидное
тебе глумливо говорил!
О, как подругам ты завидовала!
Со мною тяжко было видеться,
и гордо
           голову
                     закидывала,
чтобы слезам из глаз не вылиться.
И все печальней моя гордая
душа, собою отягченная,
и это все —
                  расплата горькая
за слезы,
              мною причиненные.
 
27 мая 1957
«Я товарища хороню…»
 
Я товарища хороню.
Эту тайну я хмуро храню.
Для других он еще живой.
Для других он еще с женой,
для других еще с ним дружу,
ибо с ним в рестораны хожу.
Никому я не расскажу,
никому —
                что с мертвым дружу.
Говорю не с его чистотой,
а с нечистою пустотой.
И не дружеская простота —
держит рюмку в руке пустота.
Ты прости,
                 что тебя не браню,
не браню,
               а молчком хороню.
Это что же такое,
                           что?
У меня не умер никто,
и немного прожито лет,
а уж стольких товарищей нет.
 
Май 1957
«Опять прошедшее собрание…»
 
Опять прошедшее собрание
похоже было на соврание.
О, голосующие руки,
вы не испытывали муки,
когда за то голосовали,
чтобы друзей колесовали?
И против,
               против было поднято
лишь две руки,
                        лишь две руки,
и вы,
        трусливые и потные,
какие вы большевики!
Вы – не солдаты революции,
а вы солдаты резолюции,
и вы,
        мои друзья-приятели,
вы тоже
             тихие предатели.
О большинство,
                         о большинство,
ты столько раз не право было.
Ты растлевало и губило,
и ты теперь —
                      не божество.
Еще за все мы не спросили,
неблизко время торжества,
но в слове большинства —
                                         бессилье,
и сила —
              в слове меньшинства.
 
Май 1957
«Большой талант всегда тревожит…»
 
Большой талант всегда тревожит
и, жаром головы кружа,
не на мятеж похож, быть может,
а на начало мятежа.
 
 
Ты в мир, застенчив по-медвежьи,
вошел, ему не нагрубив,
но ты невольно был мятежен,
как непохожий на других.
 
 
А вскоре стал бессильной жертвой,
но всем казалось, что бойцом,
и после первой брани желчной
пропал с загадочным лицом.
 
 
Ты спрятался в свою свободу,
и никому ты не мешал,
как будто бы ушел под воду
и сквозь тростиночку дышал.
 
 
С почетом, пышным и высоким,
ты поднят был, немолодой,
и приняла земля с восторгом
накопленное под водой.
 
 
Но те, кто верили по-детски
тебе в твои дурные дни
и ждали от тебя поддержки, —
как горько сетуют они!
 
 
Живешь расхваленно и ладно.
Живешь, убого мельтеша,
примером, что конец таланта
есть невозможность мятежа.
 
Май 1957
«Вы, которые каетесь…»
 
Вы, которые каетесь,
гнетесь ниже травы,
до чего опускаетесь,
унижаетесь вы.
 
 
Все еще перемелется.
Будут лучшие дни.
Времена переменятся,
да они ли одни!
 
 
Вы немало помаетесь
от презренья молвы,
и еще вы покаетесь
в том, что каялись вы!
 
Май 1957
Старый бухгалтер
 
Никакой не ведаю я муки,
ни о чем ненужном не сужу.
Подложив подушечку под брюки,
в черных нарукавниках сижу.
 
 
Вижу те же подписи, печати…
На столе бумаги шелестят,
шелестят устало и печально,
шелестят, что скоро шестьдесят.
 
 
Ах, начальник – молод он и крепок!
Как всегда, взыскательно побрит,
он, играя четками из скрепок,
про футбол со мною говорит.
 
 
Ах, начальник! – как себя он холит!
Даже перстни носит на руках!
Только он не очень твердо ходит
в замшевых красивых башмаках!
 
 
Выйду я из маленькой конторы,
улыбнусь растерянно весне
и поеду в поезде, который
до Мытищ и далее везде.
 
 
Там живут четыре, тоже старых
женщины печальных у реки.
У одной из них, таких усталых,
попрошу когда-нибудь руки.
 
 
А когда вернусь в свою каморку,
в пахнущую «Примой» тишину,
из большого ветхого комода
выну фотографию одну.
 
 
Там, неловко очень подбоченясь,
у эпохи грозной на виду,
я стою, неюный ополченец
в сорок первом искреннем году.
 
 
Я услышу самолетов гулы,
выстрелы и песни на ветру,
и прошепчут что-то мои губы,
ну а что – и сам не разберу.
 
17–18 июня 1957

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю