Текст книги "Царь. Книга 3 (СИ)"
Автор книги: Этзель Аттилах
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 14 страниц)
Глава 4
– Изрекли вы слова свои, – сказал я спокойно, без малейшего напряжения. – А ныне – внемлите моим.
Я повернул голову к Шигоне и вперил в него жёсткий, пронизывающий взгляд.
– Скажи мне, Иван Юрьевич. Ты воин. Всю жизнь в седле. Ныне ты подле меня, в Кремле неотлучно, а завтра пошлю я тебя войском командовать на юг, на крымский рубеж. А годка через два – на казанскую границу. И будешь ты там проливать кровь свою за Русь, не слезая с коня от весны до самой глубокой осени, а то и зиму на украине проведёшь. Так?
– Истинно так, государь. Жизнь моя – служба твоя, – склонил голову старый рубака.
– Истинно. А вотчина твоя великая, сёла твои, нивы, мельницы да стада – где они? Они далеко, за сотни вёрст. Кто же там за тебя власть держит? Кто за кромами следит, смердов гоняет, дабы хлеб сеяли да жали впору?
– Так на то тиуны есть, государь. Слуги верные, приказчики дворовые, целовальники да ключники. Оставляю на них.
– Верные? – я хмыкнул, и моя усмешка была наполнена таким ядом, что Аграфена невольно вздрогнула. – Покуда ты с саблей машешь, твой верный тиун, коего ты грамоте обучил, шлёт тебе грамотки слёзные: «Ой, боярин-батюшка, недород вышел великий, саранча напала, град побил рожь, мыши житницы источили! Денег нет, оброков не собрано!» А сам тем временем твоё зерно налево перекупщикам сбывает, в сундуки свои серебро прячет, а лошадей твоих племенных, породистых, татарам на ярмарке продаёт, списывая на падеж да хвори.
Я видел, как глаза Шигоны потемнели, скулы напряглись, а челюсти сжались. Я ударил в самую больную точку любого служилого человека этой эпохи – бесконтрольное воровство управляющих в их отсутствие.
– И что делает твоя жена, Иван Юрьевич, коя в тереме крестом вышивает? – продолжил я методично разрушать их аргументы. – Она, безграмотная, смотрит на этого тиуна, хлопает очами и верит всему, что он своей змеиной пастью изречёт. Ибо не разумеет она, что в учётных свитках писано! Она счесть не может, колико веса с десятины снято, колико телег вышло! Воротишься ты с похода седой и изрубленный, а подворье твоё в прах разорено! Закладывать земли придётся, дабы справу новую купить! И вся твоя служба втуне пропадает!
Мои слова повисли в воздухе. Шигона тяжело дышал. Он знал, что каждое моё слово – правда. Разорение поместий из-за воровства приказчиков при длительном отсутствии хозяев было бичом Руси.
Я повернулся к побледневшей Аграфене.
– И ты, Ографена. Мнишь, жене довольно ключами звенеть? А коли бы девица та грамоту ведала да в цифири смекала плотно? Тиун ей счётную книгу подаёт, а она очами по столбцам пробежит: «Како так, пёс смердящий! По росписи у тебя овса на посев убыло втрое противу прошлой весны, а урожай не покрыл и толики? И куды девались пятьдесят рублёв серебра от продажи воска, коли по рыночным ценам пуд стоил столько-то?» Да она того тиуна сама за бороду схватит и батогами до полусмерти велит запороть на конюшне!
Я ударил ладонью по столу, заставив Юрия испуганно моргнуть.
– Баба знатная должна быть не куклой тряпичной, а вторым хозяином в доме! Женой-управительницей, Очага хранительницей! Ибо мужья Державе служат, воюют непрестанно. А экономика, кошт наш, хлеб Державы – на женщинах лежит! Коли бабы будут воров покрывать по слабоумию своему, у меня ратники с голоду опухнут, а не воевать будут! Та грамота и цифирь, Ографена, – это не бесовщина. Это меч в руках бабы против воров и татей, что мужнино добро разворовывают!
Шигона хрипло выдохнул, потирая лоб. Его парадигма треснула.
– Ежели с эдакой стороны глянуть… – пробормотал он, глядя глубоко в пустоту, видимо, вспоминая свои разорённые в его бытность на засеках деревеньки. – Истинно, бабе счёту разумеющей… такой тиун хитрый зубы не заговорит. Сбережение мужева добра – дело богоугодное. Не придерёшься.
Аграфена молчала, в её глазах всё ещё жил страх, но разум уже начал жадно просчитывать новые выгоды. Баба, которая сможет читать и считать… Да она же обретёт в доме власть немыслимую! Сама же Аграфена понимала, как часто её покойный муж терял деньги из-за лукавства слуг. Она перевела взгляд на меня, всё ещё с опаской, но уже с мерцающим любопытством.
– Добро, государь-милостивец, – осторожно начала она. – Грамота да цифирь, коли не для вольномыслия бесовского, а для сохранности амбаров мужиних – то, чай, можно допустить. Попы поворчат, да стерпят, коли им пояснить, что воровство тем искореняется. Но ты ж, батюшка, помимо того ещё какие-то слова мудрёные изречь хотел? То-то я чую, не конец это.
Я мысленно поаплодировал ей. В уме няньке не откажешь, хватка у неё купеческая.
– Истинно так, не конец, – кивнул я, принимая более удобную позу. Я знал, что следующие дисциплины вызовут куда более сильный отпор. Наука, выходящая за рамки банальной бухгалтерии, в шестнадцатом веке легко могла сойти за чародейство.
– Третья наука, коей будут обучать девиц в том тереме: селекция скота и растений, да севооборот правильный.
Аграфена и Шигона переглянулись с полнейшим, непроницаемым недоумением. Слова были чуждые, нездешние, отдающие латинской ересью.
– Чего? Слехция? Сево… что? – запинаясь, спросила нянька, морща лоб. – Прости скудоумие моё, государь, но по-нашему сие как будет?
Я вздохнул, понимая, что придётся переводить азы генной инженерии и продвинутой агрономии на язык крестьянского двора и навозной кучи.
– По-нашему сие значит: как от худой коровы не плодить бесчисленных заморышей, а как доброе семя отбирать, – произнёс я чётко и веско. – Смотри, Ографена. Как ныне скот дворовый плодится? Ходит стадо по выгону. И здоровые бугаи, и калечные, и кривые. Крыли кого ни попадя. В итоге телята рождаются хилые, молока от коров – кот наплакал, дохнут от первого же мора. А всё от недомыслия! Девиц будут учить, как блюсти породу.
Я указал на Шигону.
– Представь, купил боярин коня аргамачного дорогого, Туркменских кровей. Привёл во двор. А баба его, хозяйка, повелевает слугам: «Сей жеребец пускай кроет токмо самых рослых да крепких кобылиц, у коих ноги ровные да круп широкий. А кривоногих недомерков близко не подпускать, гнать взашей! И телят от самой удойной коровы беречь пуще глаза, а от сухомятой – на мясо пускать». В итоге через десяток лет во дворе боярина не стадо блохастых кляч, а кони богатырские, коих не стыдно и в полк государев под седло пустить! Сие есть закон отбора семени. И баба должна ведать, как крови мешать, дабы приплод богател!
Шигона, для которого хорошая лошадь была ценнее золота, согласно крякнул.
– Тут государь в самую точку бьёт. Иной раз возвратишься, а на конюшне сплошь жеребята ледащие. Спрашиваешь конюха, а он бельма пучит, мол, бес их разберёт, как они там слюбились. Девке сие знать зело полезно будет. То не колдовство, то хозяйский пригляд. А про сево… второе-то слово заковыристое?
– Севооборот, – повторил я и перешёл к основам выживания всей страны. Я знал, что надвигается малый ледниковый период, и если мы не научимся выжимать из скудной земли максимум, то нас сожрёт голод, а не татары. – Сие – наука о том, как землицу-кормилицу не истощить в прах. Ныне как пашут смерды? Сеют рожь пять лет кряду на одном поле. Земля соки отдаст, обессилеет, урожайность падает, зерно мелким становится. Смерд плачет, на небо кивает: «Бог не дал!» Богу-то больше делать нечего, как за его дуростью следить!
Я подался вперёд, и глаза мои загорелись подлинной страстью просветителя-прагматика.
– А девицу научат. Она выйдет на крыльцо и тиуну прикажет: «В сей год на том поле сей рожь. На другой год – овёс. На третий – бобы да горох пусти, они землице силу возвращают. А на четвёртый год – вовсе плугом не трожь, пущай клевером зарастает, пущай скотина там пасётся да навозом землю жирнит. А для пашни иное поле бери!» И тогда у неё закрома будут от зерна трещать даже в лихие, засушливые годы! И семена она повелит отбирать лишь самые крупные, полновесные, а щуплые – курям скармливать. Сие и есть сбережение Державы! Ибо сытое войско – сильное войско.
Аграфена слушала, затаив дыхание. Я видел, как её практичный ум жадно впитывал эти концепции. Это было не разрушение традиций, это была их оптимизация. Устои, возведённые в квадрат, наделённые аналитикой и холодным расчётом.
– Чудны слова твои, государь-свет, – пробормотала она, благоговейно покачивая головой. – Оно ведь всё так просто звучит… как по писаному. Будто кто пелену с очей сорвал. Истинно, коли хозяйка так мыслить зачнёт, муж её озолотится, а амбары лопнут… Да попы такое пропустят. В том греха несть, одно радение.
Я откинулся назад и сделал глубокий вдох. Первые два бастиона были взяты. Но впереди оставался самый трудный, самый спорный раздел.
– Рад я, что вы уразумели благо сие, – сказал я тихо, но так, что оба моих собеседника мгновенно напряглись, чувствуя подвох. – Но есть и наука урядная, строения рядов.
Если до этого Аграфена только краснела и бледнела, то теперь её лицо пошло настоящими серыми пятнами. Она отшатнулась, прижав тяжелую руку к груди, губы её затряслись в суеверном ужасе. Шигона инстинктивно перехватил рукоять сабли, словно ожидая, что сейчас из-под пола полезут черти с вилами.
– Ряды? Урядники из баб? – Аграфена не могла даже выговорить эти слова так, чтобы голос её не сорвался в истеричный сип. – Государь-батюшка! Окстись! Спаси, Господи, и помилуй! То ж чернокнижие чистое! Бесовские козни! Девицам младых в сии сети дьявольские тянуть? Дабы они колёсиками вертели да нечистую силу вызывали⁈ Николи! Проклянут нас! Проклянут до седьмого колена!
Она рухнула на колени, уже не церемонясь, и начала отчаянно и часто колотить лбом в пол, бормоча заученные молитвы от сглаза и бесовского наваждения. Шигона стоял хмурый как грозовая туча.
– Тут баба дело речёт, государь, – твёрдо, с нескрываемым осуждением произнёс он. – Железяки диковинные, что сами вертятся, пружины да ряды – то измыслы для мужиных голов. Коли мы девок боярских тому учить учнём, скажут люди: государь ведьм растит. Бунтом запахнет, и Церковь не смолчит. Нет в том проку для девицы, одни лишь беды и глад!
Я ожидал этого. Любая, не проверенная веками, механика для них ассоциировалось с адскими котлами и живыми големами, о которых шептались суеверные крестьяне. Это был тупик культурного восприятия. Биться лбом об эту стену, пытаясь объяснить им законы Ньютона, сохранения энергии или кинематики, было бесполезно – они сожгут школу вместе с Аграфеной и ученицами в первый же месяц.
Утрирую конечно, но вот брать в жены её учениц придётся насильно, подавая в виде милости государя. А возиться с такими мелочами у меня сил и времени не будет.
Значит, нужно было зайти с другой стороны. Изменить обертку, не меняя сути.
– Встань, Ографена, пол проломишь, – произнёс я с раздражённым вздохом. Я дождался, пока она с рыданиями поднимется, и посмотрел на них обоих с нарочитым разочарованием, как на малых, неразумных детей.
– Ох и темны же вы, право слово, аки в полночь дремучую лес, – покачал я головой, состроив брезгливую гримасу. – Чернокнижие, бесы… Глупцы. Зрите повсюду козни вражьи, а простого вымысла не разумеете. Ну-ка, Иван Юрьевич, поведай мне. Мельница ветреная в вотчине твоей имеется? Та, что зерно в муку мелет?
Шигона, сбитый с толку внезапным переходом от «адских машин» к обыденности, неуверенно моргнул.
– Как не бывать, государь. Имеется. Три постава стоят, исправно мелют.
– А колесо мельничное, что от реки крутится? А жернова тяжеленные, что камнем об камень трутся? А вал дубовый с зубьями, что движение передаёт – сие, по-твоему, тоже колдовство? Бесы ли там ветер дуют али черти жернова вращают?
Дядька насупился, его суровое лицо выразило крайнее смущение.
– Помилуй, государь. Каки ж бесы в мельнице? То плотники смастерили. Ведают, как доски сколотить да к валу приладить. Дело привычное, мирское.
– Вооот! – я хлопнул ладонью по подлокотнику, обводя их торжествующим взором. – А теперь помысли, Иван Юрьевич. Мельник твой, шельма, муки утаивает. Ты ему сто подвод зерна свёз, а он тебе муки выдал с гулькин нос, да ещё сказывает: «Боярин, так жернова стёрлись, вал скрипит, ветер сегодня не тот, потерь много вышло!»
Шигона засопел, явно припомнив не одного такого мельника, которого приходилось пороть за недосдачу.
– И что твоя жена зробит? – продолжал я давить. – Она к мельнице подойдёт, поглядит на колесо это огромное – дура дурой! Ни бельмеса не смыслит! Мельник ей в три короба наплетет про «зазоры» да «зубья сбитые», а она уши и развесит. И опять добро твоё, серебро кровное, утечёт в чужой карман!
Я повернулся к Аграфене, которая, перестав креститься, слушала, затаив дыхание, и её глаза уже начинали осмысленно бегать.
– Тот самый «уряд», коего ты так убоялась, – то не бесов вызывать! То наука о том, как телега едет, как рычаг бревно подымает, как колесо водяное али ветреное работает! – я намеренно упрощал, сводя инженерию к простейшим бытовым примерам. – Девица твоя, в тереме обученная, придёт на ту мельницу. Посмотрит на вал, сочтёт зубья, прикинет розу ветров в уме своём цифирном и скажет мельнику ворью: «А ну не бреши, собака! Я ведаю, яко при таком коловерате и при таких жерновах потерь боле тридцатой доли быть не может! Куды семь кулей муки утаил⁈ В поруб его, татя!»
У Шигоны, фигурально, отвисла челюсть. Он стоял, словно поражённый громом, и я видел, как в его воображении эта идеальная, всеведущая жена-воительница вытрясает из нерадивых слуг утаенное зерно.
– Али, к примеру, ткацкий стан, Ографена, – продолжил я добивать их остатки сомнений. – Сидят девки дворовые, ткут полотна. А сукно выходит кривое, с изъянами, нить рвётся. Они голосят: «Стёкла поломаны, нити спутались!» А знающая девица подойдёт, взглянет на колодки, на челноки – и тут же смекнёт, где изъян кроется! И повелит плотнику стан поправить ровнёхонько. И работа пойдёт вдвое шибче! И ткани будут на зависть всему миру! Выгода вам, боярам, прибыль казне моей, Державе сила! А вы мне о бесах каких-то талдычите!
Тишина в опочивальне была упоительной. Я слышал лишь потрескивание свечей. Аграфена, тяжело дыша, перевела растерянный взгляд на Шигону, ища у него поддержки. Тот же, задумчиво почесав бровь, вдруг осклабился в широкой, совершенно нехарактерной для него улыбке.
– Истинно, государь… – протянул он с нескрываемым восхищением. – Хитросплетения твои уму моему старому не по плечу, да токмо выгода в них такая, что аж дух захватывает. Ежели баба сможет мельника на чистую воду вывести, да работу станов наладить… Так то не чернокнижие. То хозяйская сметка, до небес возведённая. Попы, язви их в корень, не придерутся, коли им сие разъяснить яко сбережение мужениного добра. Добро сберегать Завет не возбраняет.
– Вот то-то же, – победоносно заключил я, вновь откидываясь на стуле. Мой план сработал. Я не только продавил идею женской образованности, но и продал им физику, математику и биологию под маской идеального средневекового домостроя.
Аграфена уже полностью оправилась от страха. Её глаза горели жаждой деятельности. Она представила себя во главе этого терема, окружённой сотней благородных девиц, из которых она будет лепить идеальных, непобедимых хозяек. Её авторитет в Москве поднимется до небес. Все знатные матери будут в ногах у неё валяться, чтобы пристроить своих дочек в этот «государев инкубатор управленцев».
– Батюшка-государь… – прошептала она благоговейно, складывая руки на груди. – Да я… да мы… Я девок сих так вышколю, что они любого дьяка за пояс заткнут! Всякая у меня будет и читать, и писать, и мельницы разуметь, и как семя доброе блюсти! Терем сей станет гордостью твоей! Лишь дозволь начать!
– Начинай, Ографена. Начинай, – я слегка улыбнулся, глядя на её энтузиазм. – Дума подсобнет тебе с подбором девиц. Для начала выберешь полсотни сирот благородных да дочерей тех бояр, что на Москве живут. Терем подле государевых палат уже очищают, плотники столы да лавки новые ставят. А об учителях не печалься: я сам подыщу тех, кто будет их грамоте и «хозяйской сметке» наставлять. Главное – блюди строгость и порядок. Ступай и готовься, дело нам предстоит великое.
Она низко поклонилась, уже не с показным страхом, а с искренним воодушевлением, и покинула комнату. Юрий, всё это время тихо сидевший в углу, подошёл и робко прикоснулся к моему рукаву, словно проверяя, настоящий ли я.
Я положил ладонь ему на тёплую макушку. Первый камень в фундамент женской культурной и образовательной революции был заложен. И заложен так изящно, что ни один мракобес не посмеет поднять на него руку. Ибо бороться с этим – значило бороться со священным правом боярина на прибыль и сохранность его добра. А на такое на Руси не покусился бы ни один, даже самый фанатичный святитель.
Глава 5
Оставив брата прибирать за столом, я подошёл к окну.
Тяжёлые половицы из дуба слегка поскрипывали под моими сапогами. Брат за спиной тихо и старательно собирал хлебные крохи, звякая серебряной посудой, а я смотрел на то, как солнечный свет пробивается сквозь новые оконницы. Ещё на прошлой неделе здесь, как и во всём Теремном дворце, стояли традиционные слюдяные окна. О, как же они меня раздражали! Эти мутные, с зеленовато-бурым оттенком куски слюды, сшитые суровыми нитями или кое-как скреплённые свинцовыми переплётами в мелкую сетку, постоянно собирали пыль и копоть от свечей. Слюда слоилась, трескалась, мутнела ещё больше, крадя и без того скупой московский свет. В палатах даже в ясный полдень царил унылый, могильный полумрак, давящий на разум и заставляющий людей говорить вполголоса, словно в склепе.
Я приказал выломать их повсеместно. Бояре тогда крестились по углам, шепчась о моём безумии, сенные девки испуганно жались к стенам, когда мастера со стуком и треском выдирали старые рамы. Дворец на несколько дней остался продуваемым всеми ветрами, пока мы не вставили новые.
Это были временные окна. Я прекрасно понимал, что до наладки настоящего, промышленного производства полноразмерного листового стекла пройдут ещё долгие месяцы, если не годы. Изготовление настоящего прозрачного стекла требовало правильного кварцевого песка без примесей железа, чистой соды, которой в нужных объёмах пока не было, и, что самое главное, огромных печей с невероятной температурой плавления, а также мастеров-стеклодувов, способных выдувать огромные цилиндры, или же прокатных столов для литья. Всё это было в планах, чертежи в голове уже формировались, но свет мне нужен был прямо сейчас.
Поэтому я обратился к старым, ещё на забытым в этом времени технологиям остекления, известным на Руси испокон веков, но привнёс в них одно критически важное улучшение. Улучшение, которое для местных мастеров выглядело как истинное волшебство, а для меня было лишь базовым курсом школьной химии.
Я провёл пальцем по туго натянутой, почти звенящей поверхности оконницы. Гладкая, упругая, с легчайшим желтовато-янтарным оттенком, она пропускала свет почти так же хорошо, как современное стекло из моего родного времени. Никакой мутности. Никакого матового рассеивания.
В памяти сами собой всплыли события двухнедельной давности, когда я собрал в одном из свободных дворов Кремля мыловаров и оконничих мастеров. Запах тогда стоял непередаваемый – смесь топлёного сала, щёлока, рыбьей требухи и едкого дыма. Точнее, их собрали по моему приказу, но сути дела это не меняет.
Я сидел на высоком резном стуле, перед огромным дубовым столом, на котором были разложены куски высушенных рыбьих и бычьих пузырей. Паюсные пузыри, добываемые из огромных белуг и осетров, ценились выше всего – они были крупнее, крепче и светлее. Бычьи же были дешевле, доступнее, но в естественном виде выглядели как мутная, белесая плёнка, через которую едва угадывались силуэты.
Передо мной, низко склонившись и поминутно отирая потные лбы, стояли старосты артелей и старшие мастера.
– Негоже, мастера, оконницы ваши. Пузырь свету не пущает, иссыхает да трещинами идёт, а в непогодь тряпицей обвисает, – начал я тогда, стараясь говорить размеренно, чтобы каждое слово чеканилось в их головах. – И сие мне не по нраву.
Старший оконничный мастер, седобородый Архип, не смея поднять глаз, глухо прогудел в пол: – Не прогневайся, государь… От веку так заведено. Отцы наши тако же творили, и деды. Каков пузырь Господь даровал, таков и на раму тянем. Где же иного сыскать?
– Не иного требую, но ума приложить к тому, что дано, – я постучал пальцем по мутному бычьему пузырю. – Поведай мне, Архипка, отчего в нём муть?
– То вестимо… – замялся старик, явно не разумея, к чему клонит государь. – Плоть еси. Како же плоти прозрачной быть, аки воде родниковой?
Я чуть не усмехнулся. Как им объяснить про коллагеновые волокна? Про показатель преломления света? В сухом коллагене между волокнами остаётся воздух, и свет, проходя через границу сред с разной плотностью, многократно преломляется и рассеивается в разные стороны. Оттого плёнка и кажется нам белой и непрозрачной.
Чтобы свет прошёл насквозь, нужно было заполнить эти микроскопические пустоты между волокнами веществом, индекс преломления которого был бы близок к самому коллагену. Вода не подходила – она испарится, а пузырь сгниёт. Масло было лучше, но оно не проникало достаточно глубоко в структуру ткани. Мне нужен был идеальный пластификатор. Мне нужен был глицерин.
Мой взгляд переместился на старосту мыловаров, тучного, краснолицего мужика по имени Трофим.
– Трофимка, – позвал я. Мыловар вздрогнул всем своим грузным телом и повалился в ноги. – Коли варишь ты мыло из сала да поташа зольного, да солью его отбиваешь, что на дне котла остаётся?
– Жижица остаётся, государь батюшка! – истово зачастил Трофим, не поднимая головы. – Водица бурая, склизкая зело! Мы её, непотребную, в овраг сливаем, дабы духом не смердела!
– Молодцы, – тихо выдохнул я себе под нос от его ответа, чтобы не сказать чего покрепче, а затем сказал громче, чеканя каждое слово: – Слушай мой указ. Отныне да не прольётся ни капли той жижицы в овраг. Собирать её всю до капли в чистые медные котлы. И варить дале.
Мыловар робко приподнял голову, в его вытаращенных глазах читался неподдельный ужас. – Варить, государь? Да на что ж она надобна, пакость сия?
– Варить на малом огне, – терпеливо, как малому ребёнку, продолжил объяснять я технологию получения простейшего глицерина. – Жару сильного не давать и держать единый такт. Вода из неё со временем вся выйдет, а на дне обрящется густая, тягучая патока. На вкус сладковата, а светом – аки слеза, коль сало чистое было. Уразумел ли, Трофим? Вываривать, покуда вода уходить не перестанет, а опосля через уголь древесный цедить раз, и другой, покуда чистой не станет. Зелье то бесценно, но, невзирая на сладость, вкушать его не смей, ибо отрава то для чрева.
Что есть сало свиное или любой другой животный или растительный жир? Это, по сути своей, соединение жирных кислот и глицерина. Сам по себе глицерин является трёхатомным спиртом. Привычного сахара в нём, конечно, нет ни грамма, но на язык он явно сладкий, прямо как густой сироп. Из-за этой сладости химики относят его к классу «сахарных спиртов», хотя к углеводам он не относится и инсулинового скачка не вызывает.
При варке мыла, по технологиям шестнадцатого века, с помощью едкой щёлочи – поташа, – и соли, этот самый глицерин отделяется от жира. Он никуда не исчезает, а оседает на дне котла и остаётся там в виде мутного подмыльного щёлока.
Казалось бы – сладкая штука, бери да ешь! Но всё далеко не так просто. В этой жиже остаётся столько невываренной едкой щёлочи, что она мигом сожжёт нутро. А ещё там плавают вонючие остатки свободных кислот, от которых человека просто вывернет наизнанку.
Так что, до того времени, пока я не освою получение по-настоящему чистого глицерина, известного в моём будущем как пищевая добавка Е422, лучше бы никому его не есть, несмотря на всю сладость и хоть какую-то очистку углём. Отравиться этой дрянью – проще лёгкого. А вот пустить густую массу на пропитку пузырей или лечебные мази, чтобы кожа на морозе не сохла и не трескалась – это мы запросто можем начинать, тут от неё будет только польза.
– Воля твоя, государь! Что повелел еси – исполню в точности, живота не жалея! – снова стукнулся лбом о половые доски мыловар, хотя по лицу его было видно, что он считает, будто царь задумал какое-то нечистое алхимическое колдовство.
Тогда я вновь повернулся к оконным мастерам. – Коли принесёт вам Трофим оную патоку прозрачную, вот что содеять вам надлежит. Пузыри ваши, что рыбьи паюсные, что бычьи, сперва в слабом поташном рассоле вымочите, дабы жир их природный сошёл дочиста. А как отмокнут да очистятся, погрузите их в котёл с той самой патокой мыловарной, наполы с тёплой водой смешанной. И томите там, покуда чуда не узрите.
Я помню, как они смотрели на меня. Не как на сумасшедшего конечно, но чудного – точно. Но перечить моим словам не смел никто. Я заставил их провести первый опыт прямо при мне, в Кремлёвской поварне, благо заранее велел поварам приготовить немного глицерина черновым способом. Когда мастера бросили блёклый, полупрозрачный рыбий пузырь в глицериновый раствор, они сперва ничего не поняли. Но по мере того, как глицерин глубоко проникал в коллагеновую матрицу пузыря, вытесняя застрявший там воздух и воду, ткань начала меняться на глазах.
Архип тогда охнул, выронив из рук деревянные щипцы. – Господь Вседержитель… – прошептал он, истово молясь, потому что пузырь в чане вдруг исчез. Он стал настолько прозрачным в жидкости, что его края слились с раствором.
Когда мастер дрожащими руками вытащил его наружу, в воздухе повисла идеальная, прозрачная животная плёнка. Сквозь неё можно было читать письмо. Эффект оптического просветления тканей в действии. Глицерин выровнял коэффициент преломления, превратив мутную органику в первоклассный полимер, предтечу целлофана.
– Чудны дела твои, Господи… – только и твердили мастера, ошарашенно рассматривая свои руки сквозь прозрачную стенку бычьего пузыря.
– Рано радуетесь, – осадил я их тогда. – Зелье то влагу из воздуха тянет, подобно губке. Если такой пузырь прямо сейчас на оконницу натянуть, он за пару дней отмотает влагу, отяжелеет, провиснет пузырём и сгниёт до осени.
Тут началась вторая часть моей технологической лекции. Я приказал им натягивать пропитанные глицерином пузыри на деревянные пяльцы, пока они ещё влажные и эластичные. Тянуть туго, как на барабан. После того как пузырь немного просыхал на воздухе, обретая нужную форму, наступал черед защитного слоя.
Секрет крылся в качественной олифе. Я велел брать лучшее льняное масло, вываривать его часами, добавляя для ускорения высыхания свинцовый глёт – немного, только чтобы масло начало густеть и превращаться в надёжный лак. Этим горячим, густым составом мастера должны были трижды промазать натянутый пузырь с обеих сторон.
Олифа запечатывала поры, не давая гигроскопичному глицерину впитывать внешнюю влагу, и одновременно придавала пузырю невероятную крепость. Масло полимеризовалось на воздухе, образуя жёсткую, блестящую, золотистую корку, которая намертво фиксировала прозрачность плёнки и делала окно совершенно водонепроницаемым.
И вот результат. Я чуть надавил пальцем на тугую поверхность в дубовой раме. Окно откликнулось лёгким пружинящим гулом. Оно больше не боялось ни дождя, ни московской сырости, ни снегов, а свет пропускало так щедро, что покои преобразились неузнаваемо.
Помню, как мне пришлось решать, на кого возложить контроль за столь важным, пускай и временным, делом. Вся эта работа требовала железной руки и дотошнейшего надзора. Люди косны. Стоит только отвернуться, как мыловары снова начнут лить лишнюю глицериновую воду в овраг, дабы сэкономить дрова на выпаривании, а оконничие начнут жалеть льняную олифу.
Первой мыслью было поручить это князю Щетинину. Пётр Иванович был человеком хватким и, что немаловажно, готовым к восприятию нового. Но стоило мне лишь вспомнить его лицо на вчерашнем сидении в Думе, как я сразу отмёл эту идею. Князь Щетинин и так был загружен сверх всякой меры. Его стараниями возводились новые мануфактуры за рекой, он дневал и ночевал на них, контролировал каждый шаг мастеров, надрываясь от усталости. Навесить на него ещё и производство окон из рыбьих потрохов – значило бы сломать хребет лучшей лошади в моей упряжке.
Поэтому я вызвал к себе князя Кубенского. Иван Иванович был человеком иного склада. Не столько прирождённый бюрократ и администратор, сколько полководец или воевода. Он умел работать не своими руками, а чужими, выстраивать систему приказов и строго спрашивать с подчинённых.
Я поручил это дело не ему лично, а людям, которыми он управлял.
– Иване Иванович, – молвил я ему, вручая свиток с подробным описанием процесса, расписанным по шагам. – Вот тебе мой наказ. Дело сие государственной важности, ибо без света жить – что в потёмках блуждать. Отдай грамоты сии своим дьякам да подьячим. И пусть приставят соглядатаев к каждой мыловарне и ко всякому двору оконничему.
Кубенский тогда принял свиток с подобающим почтением, хотя в глазах его мелькнуло лёгкое недоумение. Для родовитого князя копаться в рыбьих пузырях было делом низким.
– Воля твоя, великий государь, – ответствовал он мягким, вкрадчивым голосом. – Люди мои о том попекутся. А всякого, кто от указу твоего отступится хоть на малую толику, велим на правеже батогами учить.
– Не токмо батогами, княже, – остерег я его. – Головы своей лишишься, коли к осени весь Кремль прозрачным пузырём укрыт не будет. И пусть дьяки твои строгий учёт ведут: сколько воды мыльной выпарено, сколько пузырей взято, да сколько олифы, угля и дров изведено. Да велю всё то в казённые книги вносить.
Кубенский только поклонился. И надо отдать ему должное – машина заработала. Его подьячие, эти цепкие, чернильные души, быстро смекнули, что дело на личном контроле у меня, и взялись за мыловаров мёртвой хваткой. Около сотни дворов по всей Москве были реорганизованы, поставки паюсных пузырей пошли не на рынки, а прямиком в государевы мастерские. А уже оттуда, излишки, шли на свободный рынок.
И вот теперь я пожинал плоды этой бурной деятельности. Радость от созерцания света в собственной палате превосходила все ожидания. Но ещё большее удовлетворение мне приносило то, что я видел сквозь эти самые прозрачные, янтарно-желтоватые окна, вглядываясь в них.
Я налюбовался на свет и перевёл взгляд за окно. Двор Кремля раскинулся передо мной широкой, кипящей жизнью панорамой. Моими стараниями, моими указами и бессонными ночами он сейчас скорее походил не на резиденцию спокойного правителя, а на невероятно большую, бурлящую стройплощадку.




























