444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Этзель Аттилах » Царь. Книга 3 (СИ) » Текст книги (страница 12)
Царь. Книга 3 (СИ)
  • Текст добавлен: 12 сентября 2026, 18:30

Текст книги "Царь. Книга 3 (СИ)"


Автор книги: Этзель Аттилах



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 14 страниц)

В этом вопросе крылась обыденная суть войны. Грабёж – святое право победителя. Из покон веков воины брали ясырь и добро, это была их награда за кровь. Но Гаврила вспомнил слова государя на Ходынке: «Вас будут кормить из моей личной казны».

– Сундук запру, – отрезал юноша. – Взгромозжу на коня и отвезу своему сотнику, дабы он в государеву казну передал. За тем пригляд держать буду. Моя сабля государем дана, конь – государев. Стало быть, и всё, что сабля та добудет, – его. Аще же возжелаю награды, он сам даст, сколь сочтёт нужным. А за татьбу у своих же – рука отсыхает.

Дьяк быстро застрочил по бересте, после чего махнул рукой:

– Ступай.

Когда Гаврила вышел на улицу, он увидел, что многие его товарищи плюются и ругаются, обсуждая странные вопросы. Большинство отвечало так, как велел вековой обычай: брата покрыть, баб пожалеть и снасильничать, а золото, вестимо, в свой саадак сунуть – кто ж откажется? Они не понимали, что этот невидимый экзамен, придуманный умом из далёкого будущего, просеивал их сквозь мелкое сито, отсеивая просто воинов от фанатиков, лишённых тормозов традиционной морали.

Через пару дней грянул второй этап. Тех, кто ответил «правильно» – а таких из всей массы оказалось не более трёх сотен – вывели на особое поле. Здесь не было строевых упражнений. Здесь требовалась индивидуальная джигитовка, свирепая и беспощадная.

Грязь, взбитая копытами, летела в лица. Гаврила гнал своего коня в карьер. Сердце колотилось в такт перестуку копыт. Перед ним выросла мишень – толстый чурбак, имитирующий пешца. Юноша не стал рубить сплеча. Он вспомнил урок. Наклонился, слился с конём, и в момент, когда сабля коснулась дерева, резко, с хищным рывком потянул кисть на себя – сделал идеальный «оттяг». Уклад с коротким, влажным свистом вошёл в древесину глубоко, почти перерубив чурбак пополам, и легко, без отдачи, вышел наружу. Гаврила победно вскинул клинок. Он усвоил науку.

К вечеру того же дня перед строем измотанных, покрытых пылью и потом воинов встал дьяк с красным свитком. Из трёх сотен на поле осталось сто человек. Сто самых злых, самых преданных, самых искусных убийц. В том числе и Гаврила Корсаков.

Рядом с ним тяжело дышал Иван Отрепьев, ветеран с рубленым лицом, что стоял подле Гаврилы на смотре.

– Волею великого государя Иоана Васильевича! – прокричал дьяк, и голос его дрожал, разнося слова над притихшим полем. – Вы, сто выборных мужей, отныне изымаетесь из ведения полков обычных и из-под Стременного Стяга!

По строю прошёл едва слышный шелест. Овчина, стоявший поодаль со свитой, дёрнулся, лицо его потемнело. У него на глазах изымали самую суть его войска, сливки, которые он сам же и отобрал.

– Отныне вы нарекаетесь Первой Государевой сотней особого назначения! – продолжал дьяк, чеканя каждое слово. – Подчиняться вам надлежит токмо лично государю, а повеления его принимать через, Ивана Юрьевича Шигону-Поджогина! Всякому иному, будь то боярскому или како иному указу вам – не внять!

Гаврила почувствовал, как по спине пробежал холодок восторга. Их вырвали из когтей ненавистного ему Овчины. Они стали личной дружиной божества.

– Сотником над вами, по воле государевой, поставляется Иван Отрепьев! – дьяк указал свитком на шрамированного служилого.

Отрепьев вздрогнул, но тут же выпрямил свою сгорбленную спину. В его глазах мелькнула кривая, злая усмешка человека, который наконец-то получил власть, соответствующую его умениям.

Дьяк продолжил зачитывать расписание. Гаврила слушал затаив дыхание.

– … в пятый десяток, новиком – Гаврила Корсаков!

Юноша сжал кулаки так, что ногти впились в ладони. Он не просто попал в сотню. Он стал частью чего-то большего, чего Русь ещё не видела. Острием копья, которое государь держит в своей руке.

Вечером, когда сотня размещалась в выделенных им особых, просторных избах, расположенных прямо в Кремле, Отрепьев подошёл к Гавриле. Ветеран долго, молча смотрел на юношу, пережёвывая во рту травинку.

– Ну что, щенок, – прохрипел сотник, сплёвывая под ноги. – Вскочили мы с тобой на государеву телегу. Да токмо помни: с телеги сей соскочить нельзя. С неё токмо вперёд ногами выносят. Оттяг ты делать научился, спору нет. Но здесь не по чурбакам рубить придётся. Готов ли кровь пускать по первому слову, не разбирая чинов?

Гаврила посмотрел в холодные, бездушные глаза Отрепьева. В его собственном взгляде не было ни капли юношеской мягкости.

– Моя сабля, сотник, уже не моя, – тихо ответил Корсаков, касаясь большим пальцем костяного шибатка. – Она государева. А чью кровь ей пить – мне без печали.

Отрепьев криво усмехнулся, хлопнул Гаврилу по плечу так, что у того клацнули зубы, и пошёл прочь. Первая Государева сотня особого назначения начала своё существование. Псы были спущены с цепи, и теперь лишь ждали команды «фас».

Глава 19

Суровый, пронизывающий до самых костей ветер гнал над свинцовыми водами Студёного моря низкие, рваные тучи. Белёсые гребни волн с глухим, мерным рокотом разбивались о гранитные валуны Соловецкого острова, окатывая берег ледяной солёной пылью. Июнь здесь, на краю обитаемого света, мало походил на летний месяц. Природа словно застыла в вечном, суровом ожидании зимы, лишь неохотно позволяя скудной зелени пробиться сквозь мхи и лишайники.

Среди разбросанных по берегу почерневших от влаги брёвен трудилась артель трудников и послушников монастыря. Они вытаскивали на сушу тяжёлые, просмолённые стволы сосен, привезённые с материка. В центре артели, впрягшись в толстую пеньковую верёвку, тянул волокушу высокий, широкоплечий мужчина. На нём была надета грубая, засаленная холщовая рубаха, перехваченная старым ремнём, и худые порты, заправленные в стоптанные сапоги. Густая, широкая борода скрывала половину лица, а длинные волосы были перехвачены ремешком.

Никто из братии и простых поморов, рубивших здесь лодьи и карбасы, не знал его настоящего имени. Для них он был просто Феодором, молчаливым, двужильным мужиком, появившимся на островах прошлой осенью. Мужиком, который не чурался самой грязной работы, будь то чистка выгребных ям, варка едкого корабельного вара или таскание камней для новых монастырских стен.

Лишь настоятель обители, проницательный старец, догадывался, что под личиной бродяги скрывается человек знатного рода – уж больно характерное строение имело его тело, слишком правильна и чиста его речь, когда он изредка открывал рот, и слишком осмысленным, властным был его взгляд.

Но настоятель вопросов не задавал. Соловки испокон веков служили надёжным прибежищем для тех, кто искал спасения от мирской суеты или от государева гнева.

Фёдор Степанович Колычёв – а именно так звали этого оборванного человека с мозолистыми, сбитыми в кровь руками – тянул лямку, чувствуя, как грубая верёвка врезается в плечо. Физическая боль приносила ему странное, горькое облегчение. Она заглушала другую боль – ту, что грызла его душу долгими полярными ночами. Память, от которой он бежал на этот стылый остров, всё равно настигала его, стоило лишь сомкнуть веки.

Он был наследником одного из древнейших и знатнейших боярских родов Москвы. Колычёвы вели свою линию от легендарного Андрея Кобылы, их предки проливали кровь за Калитичей, стояли у самого престола, вершили судьбы державы. Фёдор родился в тысяча пятьсот седьмом году, и с раннего детства его готовили к великому поприщу. Отец, Степан Иванович, вложил в сына всю строгость и честь старого московского боярства.

Мальчик не только в совершенстве овладел саблей, луком и копьём, как подобало сыну боярскому, но и получил блестящее книжное образование. Он читал греческих философов, знал наизусть Священное Писание, разбирался в тонкостях византийского права и дворцового этикета. При дворе великого князя Василия Ивановича юному Колычёву прочили блестящую будущность. Он был замечен государем, пожалован в спальники, его ждало место в Боярской думе и высшие воеводские чины.

Но смерть великого князя в тысяча пятьсот тридцать третьем году обрушила этот выверенный, понятный мир в пучину кровавого хаоса.

На престол взошёл малолетний Иван, а реальную власть хищно захватила его мать, Елена Глинская, и её надменный фаворит, князь Иван Фёдорович Овчина-Телепнев-Оболенский. Фёдор Колычёв с содроганием вспоминал те дни. Воздух в Кремле пропитался ядом подозрительности и страха. Старую, столбовую знать, преданно служившую почившему государю, начали безжалостно оттеснять от кормила власти. «Литовская партия» Глинских расчищала себе путь топором и темницами.

Гроза грянула в тысяча пятьсот тридцать седьмом году. Князь Андрей Иванович Старицкий, родной брат покойного государя, не выдержав притеснений и опасаясь за свою жизнь, бежал в Новгород, попытавшись поднять знамя мятежа против узурпаторов. Род Колычёвых, связанный со Старицкими давними узами дружбы и родства, оказался втянут в эту гибельную воронку. Фёдор, будучи человеком чести, не мог отвернуться от тех, кого считал правыми.

Мятеж провалился. Князь Андрей, поверив лживым клятвам Овчины-Телепнева о безопасности, сложил оружие, и тотчас был закован в железа и брошен в каменный мешок, где вскоре принял мученическую смерть. А на сторонников Старицкого обрушилась вся тяжесть регентского гнева.

Фёдор закрыл глаза, налегая на верёвку. Перед его мысленным взором вновь всплыла площадь, залитая кровью. Палачи Елены Глинской работали не покладая рук. Вздёргивали на дыбу, рубили головы, сажали на кол. Многие родичи Фёдора были схвачены, биты кнутом на торгу, брошены в подземелья или казнены. За самим Фёдором тоже пришли.

Спасло его лишь чудо да верность старого слуги, вовремя предупредившего о приближающейся страже. В ту страшную, ненастную осеннюю ночь тридцать седьмого года молодой и знатный боярин Фёдор Колычёв навсегда покинул свои роскошные палаты. Он сбросил соболью шубу, облачился в рваный армяк смерда, вымазал лицо сажей и, притворившись нищим странником, выскользнул за городские заставы.

Его путь лежал на север. Туда, куда не дотягивалась длинная и кровавая рука московских временщиков. Он шёл пешком, прячась от людских глаз, питаясь кореньями и подаянием. Месил грязь вологодских трактов, замерзал в карельских лесах, переправлялся через бурные реки на утлых лодчонках. Душа его, истерзанная предательством и жестокостью мира, жаждала лишь одного – тишины и покаяния. Он разуверился в мирской власти, проклял боярские интриги и решил посвятить остаток дней служению Господу.

Так он и оказался здесь, на Соловках. Суровая, беспощадная природа Севера приняла его. Здесь не было места лукавству. Здесь человек стоял лицом к лицу с бушующим морем, ледяным ветром и собственной совестью. За долгие зимние месяцы, проведённые в тяжёлом труде, руки Фёдора покрылись каменными мозолями, а сердце, как ему казалось, обросло надёжной броней отрешённости.

Он стал замечать, что его блестящий, живой ум, воспитанный на государственных делах, не желает угасать даже здесь, среди соли и рыбьей чешуи. Наблюдая, как поморы топорами тешут доски для своих лодей, как они с трудом гнут сырое дерево, часто ломая ценный материал, Фёдор не выдержал. Он робко предложил старосте плотников соорудить длинный деревянный короб, подвести к нему пар от кипящих чанов с варом и распаривать доски перед сгибанием.

Староста сперва отмахнулся от «пришлого», но, попробовав, обомлел: дерево после пара гнулось, словно ивовый прут. Затем Фёдор подсказал, как правильнее рассчитать угол матицы* у карбаса, чтобы тот лучше резал крутую поморскую волну. Его советы были точны и выверены. Братия начала посматривать на молчаливого трудника с глубоким уважением.

(Киль – Матица. В допетровской Руси, как в избе главная несущая балка потолка называлась матицей (матерью), так и на судне главное нижнее продольное бревно звалось так же. Если основа делалась из выдолбленного цельного ствола (как на малых судах), её звали колода или труба.)

Но для самого Фёдора это были лишь пустяки, крохи его былых знаний. Он искренне верил, что его прошлая жизнь окончена. Умерла там, на плахе в Москве. Впереди его ждал лишь монашеский постриг и тихая кончина под гул Студёного моря.

– Поддай, братия! Взяли! – зычный крик десятника вырвал Колычёва из плена воспоминаний.

Огромное бревно, хрустя по гальке, выкатилось на сухой берег. Артельщики, тяжело дыша и отирая пот, побросали верёвки. Фёдор разогнул спину, массируя ноющую поясницу, и посмотрел на залив.

В узкое горло монастырской бухты входила лодья. Это не было обычное рыбацкое судно. Крупная, пузатая торговая коча, пришедшая с материка, с Двины или из Кеми. Навигация открылась, и монастырь ждал обозов с зерном, солью и железом.

Коча с глухим стуком ткнулась бортом в деревянный причал. Монахи и послушники засуетились, готовясь к разгрузке. Фёдор, вместе с другими трудниками, направился к сходням.

Среди пестрой толпы выгружавшихся на берег богомольцев и купцов его взгляд выхватил одного человека. На первый взгляд – обычный купеческий приказчик в добротном суконном кафтане, в мягких сапогах. Но Фёдора, выросшего в хитросплетениях великокняжеского двора, обмануть было трудно. Человек спускался по сходням мягко, пружинисто, постоянно контролируя пространство вокруг. Его цепкий, холодный взгляд сканировал толпу встречающих, не задерживаясь на лицах, а оценивая их. Под сукном кафтана угадывалась выправка профессионального воина, а правая рука непринуждённо, но готовая в любую секунду к действию, покоилась у пояса.

«Государев человек. Сыск», – обожгла мысль. Сердце Фёдора пропустило удар и забилось быстрее. Неужели нашли? Неужели Глинская не забыла, не простила, и её ищейки добрались даже до этого ледяного края света?

Инстинкт выживания, спавший долгие месяцы, мгновенно проснулся. Колычёв надвинул старую шапку пониже на глаза, ссутулился ещё сильнее и отвернулся, подхватывая на плечо тяжёлый мешок с зерном. Он растворился в суете разгрузки, стараясь держаться в тени, за спинами других людей.

Но от судьбы, как и от хорошего соглядатая, уйти не просто.

Спустя два часа, когда основная суета на пристани улеглась, Фёдор отправился к дальнему сараю, где хранились инструменты. Он шёл по узкой тропинке между высокими штабелями сосновых досок. Запах свежей смолы бил в ноздри.

Шаги за спиной он услышал слишком поздно. Они были лёгкими, почти кошачьими. Фёдор резко развернулся, инстинктивно принимая боевую стойку, готовясь дорого продать свою жизнь.

Перед ним стоял тот самый человек в купеческом кафтане. На его лице не было ни злобы, ни торжества охотника, загнавшего дичь. Лишь деловитая, холодная сосредоточенность.

– Здрав буди, боярин Фёдор Степанович, – негромко, но чётко произнёс незнакомец.

Колычёв замер. Руки его сами собой сжались в кулаки. Отрицать что-либо было бессмысленно – этот человек знал, за кем пришёл.

– Кто таков будешь? – голос Фёдора прозвучал хрипло, словно ржавая дверная петля. – Суд ли регентшин вершити пришёл? Так ведай, без бою не дамся. Нет на мне крови, токмо чести своей не предал.

Незнакомец не сделал ни единого угрожающего жеста. Он лишь слегка усмехнулся, и в этой усмешке скользнула тень какого-то непонятного превосходства.

– Имя мне Фома. А суда регентшина боле не страшись, боярин. Преставилась великая княгиня Елена Васильевна два месяца тому. Ныне ей Бог судья.

Фёдор потрясённо отступил на шаг, прислонившись спиной к штабелю досок. Елена мертва? Значит, власть в Москве переменилась.

– Бояре верх взяли? Шуйские? Бельские? – лихорадочно начал соображать Колычёв. Если у власти Шуйские, то у него есть шанс. Они тоже ненавидели Глинскую и Овчину.

– Бояре… – Фома покачал головой с таким выражением, словно говорил о неразумных детях. – Бояре-то, Фёдор Степанович, ныне тише воды, ниже травы сидят. А иные и вовсе на коленях ползают, крест целуют. Иные времена на Москву пришли. Времена грозные и великие.

Сыщик сунул руку за пазуху и извлёк на свет гладкий, отполированный костяной пенал. Он протянул его Колычёву.

– Не железо я тебе принёс, боярин. Волю я тебе принёс. Государеву волю.

Фёдор смотрел на пенал, не решаясь его взять.

– Государеву? – переспросил он с недоумением. – Да ведь князю Ивану… ему же почитай семь лет от роду! Какая в отроке том воля? Чьё слово ты мне принёс, человече? Кто за ним стоит?

Фома сделал шаг вперёд и вложил пенал в огрубевшие, мозолистые руки Колычёва.

– Никто за ним не стоит, княже, – голос соглядатая стал пугающе серьёзным, почти благоговейным. – Он сам стоит пред Господом и пред Русью. А ты читай. Там судьба твоя писана. Мне велено без ответа не ворочаться.

Фёдор негнущимися пальцами снял крышку пенала. Внутри лежал туго скрученный свиток лучшего пергамента. Он вытянул его. Внизу, свисая на шёлковом шнуре, багровела тяжёлая восковая печать. И это была не печать регентского совета. Это была старая, грозная печать Ивана Великого – всадник с занесённой саблей.

Руки Колычёва дрогнули, когда он развернул хрустящий лист. Текст был написан ровным, убористым дьячьим почерком, но суть его заставила сердце Фёдора забиться с неистовой скоростью.

Он читал, и его глаза ширились от потрясения.

Это не было указом о помиловании. Вернее, оно там было, но вскользь, одной строкой, словно дело само собой разумеющееся. В свитке говорилось, что с Фёдора Колычёва и всего его рода снимается любая опала, ибо государева милость безгранична к тем, кто верен Державе, а не боярским склокам.

Но дальше… дальше шло то, что ломало всякое понимание.

Свиток повелевал ему, Фёдору Степановичу Колычёву, немедленно оставить Соловецкую обитель. «Писавший это, знал о том, где я…» – промелькнула пугающая боярина мысль, но он продолжил читать.

Ему предписывалось взять государевы подорожные и спешно, не жалея лошадей, прибыть в Москву. И не для того, чтобы занять праздное место при дворе, как это было принято у знати.

«…И ведомо нам учинилось о трудах твоих и разумении остром, – гласил указ. – Посему повелеваем тебе, Фёдору Степановичу, встать во главе новоучреждённого Судового приказа. Ведать тебе отныне не латанием ветхих ладей, но строением великой государевой речной и морской рати. Назначить тебе под начало верфи, что на Москве ставятся. И дабы сотворил ты суда крепкие, пушечным нарядом вооружённые, дабы стерегли они торги наши от лиходеев татарских, туркских и шведских. А власть тебе даю в том деле безмерную, судить тебя буду токмо я един…»

Дочитав, Фёдор без сил опустился на лежащее рядом бревно. Пергамент выскользнул из рук, но Фома ловко подхватил его.

Мысли в голове Колычёва неслись безумным галопом. Он – глава Судового приказа? Строитель флота?

Откуда⁈ Откуда мальчик в Кремле, сидящий за тысячу вёрст отсюда, вообще узнал, что он жив? И более того – откуда он узнал о его страсти к кораблестроению, к плотницкому и розмысловому делу, которое он открыл в себе лишь здесь, на холодных берегах Белого моря, находясь в строжайшей тайне? Это было невозможно. Ни один шпион не мог передать такие мысли, ведь Фёдор никому о них не рассказывал, он лишь давал советы артельщикам.

И почему он? Знатнейший боярин, которого предки готовили в воеводы конной рати или в думные заседатели, вдруг назначается управлять верфями и плотниками? В старой Москве это сочли бы за оскорбление, за унизительную ссылку к «чёрному люду».

Но стиль указа… Он дышал такой ледяной, прагматичной силой, такой непреклонной логикой, что Фёдор почувствовал мурашки на спине. В этом документе не было ни капли средневековой витиеватости. Это был приказ полководца, который точно знает, какой инструмент ему нужен для достижения цели,, где этот инструмент лежит и куда его нужно приложить.

«Он знает меня лучше, чем я сам себя знаю», – пронзила Фёдора внезапная мысль.

– Кто он таков, Фома? – прошептал Колычёв, поднимая на сыщика ошеломлённый взгляд. – Мальчишка, семи лет от роду… Како может он такое измыслить? Сие же замысел великого мужа, а не дитяти.

Фома спрятал свиток обратно в тубус. Лицо его оставалось непроницаемым, но в голосе прозвучало нечто, похожее на суеверный трепет.

– Я не ведаю, боярин, кто в нём говорит, – тихо ответил шпион. – Но очи его – то очи старца, узревшего конец времён. Он ломает старую Русь, как гнилую лучину. Бояре воют, но волю его исполняют бегом. Он суды вершит, заводы строит, меры новые вводит. И он ждёт тебя.

Фёдор посмотрел на свои загрубевшие, перепачканные смолой и землёй руки. Ещё утром он готовился провести остаток дней в посте и молитве, вымаливая прощение за грехи мира, от которого отвернулся. Он искал Бога в тишине северного края.

Но теперь… Господь, или та непостижимая сила, что водила рукой юного государя, призвали его обратно. И этот зов не требовал интриг и лжи. Он требовал дела. Тяжёлого, нужного, созидательного дела, к которому, как внезапно осознал Фёдор, лежала вся его душа. Строить корабли. Защищать рубежи. Спускать судовые рати туда, где их отродясь не бывало.

Это был вызов, от которого кровь древних Колычёвых вскипела в жилах, прогоняя прочь аскетическое смирение.

Фёдор медленно поднялся. Он расправил широкие плечи, и старая холщовая рубаха затрещала на его мощной груди. Морок изгнанника, смиренного послушника, слетел с него, как старая змеиная кожа. Перед соглядатаем стоял не трудник Феодор, а боярин и воевода, обретший цель.

– Пойдём, Фома, – произнёс Колычёв, и голос его вновь обрёл прежнюю властность. – Мне надобно испросить благословения у настоятеля на путь. И дай мне чистую рубаху. Завтра же поутру мы отбываем на Москву. Государь не должен ждать.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю