Текст книги "Царь. Книга 3 (СИ)"
Автор книги: Этзель Аттилах
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 14 страниц)
Ямы же отхожія не копати ближе того же рубежа къ рѣкамъ, и къ ручьямъ, и ко всякимъ водамъ стоячимъ. Зане скверна изъ ямъ въ воду уходитъ, и рѣка ту скверну разноситъ, и поитъ ею людей и скотъ. И отъ того множатся хвори и моръ въ селеніяхъ, что стоятъ ниже по теченію.
А гдѣ ямы нечистыя прежде сего уже выкопаны и стоятъ близъ воды или близъ жилья – и тѣмъ ямамъ впредь не быти. Повелѣваемъ: тѣ ямы засыпати землею твердою, и утрамбовати крѣпко, и поверхъ насыпати камень или глину, дабы скверна изъ нихъ не выходила. И мѣсто то отвести подъ иное дѣло, но не подъ воду и не подъ пищу. Аще же яма близъ воды стоитъ и засыпана быти не можетъ – и тое загородити, и воду отъ нее отводити канавою, дабы не шла къ рѣкѣ.
Аще же кто ослушается сего нашего указу, по лѣности или по упрямству, и будетъ скверную воду лити куда не подобаетъ, либо чистую воду поганити – и тѣмъ быти отъ насъ въ опалѣ великой. И за тѣхъ не будетъ просьбы въ молитвѣ нашей, занеже не уразумѣли: діаволъ и въ малой крошкѣ таится, и гдѣ нераденіе, тамо ему и пиръ. Подобаетъ всякое малое дѣло блюсти строго, дабы врагъ не проникъ.
А наместникамъ нашимъ и волостелемъ сей нашъ указъ в людѣхъ кличетъ не по одинъ день, чтобъ всѣмъ вѣдомо было. А кто учнетъ чинити не по сему нашему указу, и тѣмъ отъ насъ быти въ великой опалѣ.
Писанъ на Москвѣ, лѣта 7046-го, месяца апрѣля 5 день.
А подлѣ грамоты дьякъ Федоръ Мишуринъ приписалъ.'
Княгиня опустила лист, положила его поверх остальных – медленно, словно боялась, что бумага вспыхнет пламенем под пальцами. Руки дрожали. Она сжала их в кулаки, спрятала под столом, чтобы монах не заметил, но у него был слишком острый взгляд. Голова гудела, мысли разбегались, не желая складываться в нечто цельное. В очередной раз в ней крутлся калейдоскоп вопросов.
Откуда у мальчишки, что ещё год назад едва умел букварь разобрать, взялось такое? Колодцы, отхожие ямы, расстояния в шагах, указания точные, как у опытного лекаря.
В хороводе мыслей были и про воду – кипятить, остужать, не трогать рукой, про соль с мёдом от поноса, про хвойный отвар от зубной хвори. Откуда Иван знал, что хвоя укрепляет силу в теле? Кто ему рассказал про то, что нечистоты в землю уходят и воду портят? Даже она, прожившая долгую жизнь среди монахов и лекарей, не слышала таких глупостей. А тут – будто кто-то собрал неведомое иным и вложил в голову ребёнку.
Откровение? Господь снизошёл, открыл истину? Не от того ли Иван говорил про бесов в воде, про скверну в нечистотах? Звучало странно, непривычно. Не как в святых книгах, не как у отцов церкви. А те явно были не при чём, в этом её заверили как с Новгорода, так и с митрополичьего двора…
Что с ним произошло? Куда делся капризный мальчишка, что швырялся игрушками и требовал сладостей? Этот Иван – новый, чужой – писал указы, распоряжался, знал то, чего знать не мог. Боялась ли она его? Нет, не боялась. Но тревога скребла под рёбрами острыми когтями. Что делать с таким государём? Как направлять его, если он сам видит дальше, чем она? Как осуществлять план епископа?
Княгиня подняла глаза на монаха. Тот стоял по-прежнему неподвижно, руки сложены на животе, лицо спокойное, ничего не выражающее. Будто и не замечал, как она дрожала над бумагами.
– От Преосвященнейшего Владыко новостей не было?
Голос вышел хриплым, надломленным – будто застоялся без дела. Она прокашлялась, прижала пальцы к горлу, помолчала секунду, потом выпрямилась в кресле, расправив плечи. Что бы она ни надумала, какие бы мысли ни скребли под рёбрами, – делать будет лишь то, что поручит епископ. Не больше и не меньше. Он знал больше её, видел дальше, понимал то, что ей было недоступно. Сейчас его воля направляла её руку, как направляет руку умелого резчика мастер, стоящий за плечом. А его собственную руку направляла Свята Церковь – древняя, непоколебимая, стоявшая прежде этих земель и всех государей на них. И Святой Отец, чьё слово тяжелее любого указа внука. А значит – не могло быть никаких сомнений. Не должно было.
Глава 3
Тяжёлый, пропитанный густыми запахами трав и тёплого воска воздух опочивальни медленно, словно нехотя, светлел. Утро пробивалось сквозь узкие слюдяные оконца, выхватывая из полумрака массивные дубовые столбы кровати и потемневшие лики в красном углу, что должны были охранять мой покой. Ночь отступила, оставив после себя лишь привкус полыни на губах да ноющую, тягучую боль в суставах – неизбежную плату за то напряжение, коему я подвергал этот хрупкий семилетний сосуд.
Встал я задолго до рассвета и начал разминку. Медленно, осторожно, с полным вниманием к телу. Сперва шея – повороты в стороны, наклоны, круговые движения, пока не почувствовал, как уходит скованность. Потом плечи – вращения вперёд и назад, подъёмы, сведения лопаток. Руки – от плеч до локтей, от локтей до запястий, до самых кончиков пальцев, разминая каждый сустав отдельно. Грудь – глубокие вдохи, растягивающие рёбра, раскрывающие лёгкие. Поясница – наклоны вперёд, в стороны, прогибы назад. Бёдра – махи, круговые движения, приседания. Колени – сгибания, разгибания, осторожные вращения. Ступни – подъёмы на носки, перекаты с пятки на носок, вращения голеностопом.
Это была базовая шаолиньская форма – простая, но эффективная, заставляющая тело проснуться полностью, включающая каждую мышцу и сухожилие в работу. Я помнил её из одной из прошлых жизней – монаха в горном монастыре, что каждое утро начинал именно с этой разминки, прежде чем приступить к серьёзным упражнениям. Там её называли «пробуждением тигра» – потому что после неё чувствуешь себя готовым к прыжку, к бою, к любому усилию.
Закончив базовую последовательность, я перешёл к более сложным упражнениям. Стойка на одной ноге с вытянутыми руками – держать минуту, не шелохнувшись, не дрогнув, чувствуя, как напрягаются мелкие мышцы-стабилизаторы по всему телу. Потом на другой ноге – та же минута, то же напряжение. Глубокие выпады вперёд и в стороны – растягивая связки, разогревая бёдра. Планка на вытянутых руках – ещё минута, чувствуя, как горят мышцы живота и спины, как дрожат руки от статической нагрузки.
Тело отзывалось послушно, хотя и с трудом – детские мышцы ещё не набрали силу, зато суставы ещё не обрели деревянность взрослого человека, да и память тел прошлых жизней работала. Она помнила правильные положения, правильные углы, правильное распределение веса. Помнила сотни разминок, тысячи тренировок. Оставалось только заставить это конкретное, семилетнее тело вспомнить, научить его повторять то, что другие тела знали наизусть.
Закончив с силовыми упражнениями, перешёл к растяжке. Сел на пол, развёл ноги в стороны настолько широко, насколько позволяла гибкость, потянулся корпусом вперёд, стараясь положить живот на пол между ног. Не получилось – до пола оставалось ещё добрых двадцать сантиметров, связки болезненно натянулись, не давая опуститься ниже. Ничего, это дело времени и регулярной практики. Ещё месяц ежедневных растяжек и достану до пола, через два – лягу на него полностью, через три – смогу делать продольный и поперечный шпагат без разминки.
Потянулся к каждой ноге отдельно, обхватывая ступню руками, прижимая грудь к бедру, чувствуя, как тянутся подколенные сухожилия, как протестуют мышцы задней поверхности бедра. Задержался в каждом положении по минуте, дыша ровно, глубоко, не форсируя, не пытаясь преодолеть боль силой – это путь к травмам. Растяжка требует терпения, мягкости и постепенности.
Встал, сделал несколько наклонов вперёд, касаясь ладонями пола – получилось без труда, хотя ноги не удалось держать прямыми, пришлось чуть сгибать их в коленях. Всё равно хорошо, гибкость поясницы в порядке. Потом прогнулся назад, запрокинув голову, выгнув спину дугой – почувствовал приятное растяжение в мышцах живота, в передней поверхности бёдер.
Вся разминка заняла час, не больше. Не так много, как хотелось бы, но достаточно для начала. Позже, когда появится больше свободного времени, когда дела государственные не будут требовать постоянного внимания, я добавлю более длинные и сложные комплексы – цигун для развития внутренней энергии, тайцзи для координации и баланса, жёсткий шаолиньский кунг-фу для силы и выносливости практиковать не буду. Слишком много времени отнимает, но при этом не даёт желаемого результата. Но всё это потом, на перспективу так сказать. Сейчас главное – не дать телу застояться, поддерживать его в рабочем состоянии, не позволять мышцам атрофироваться.
Оставшееся время до рассвета проработал с отчётами и только после этого покинул спальню. У дверей дежурили стражники и дядька, стоявший чуть в стороне от остальных – прямо, по-военному, с руками за спиной.
Вместе с ним и прошёл в Средние палаты, что уже стали моим кабинетом. Войдя, прошёл к отдельному столу, накрытому белоснежным убрусом, у которого возилась крошечная фигура. Мой брат, Юрий. Пятилетний мальчуган, чья судьба ещё недавно была предрешена природой и глухотой, ныне переставлял серебряные плошки с невероятным, почти священным усердием. Он то и дело замирал, прислушиваясь. Я видел, как подрагивают его ресницы, когда серебряная ложечка тихонько звякала о край чаши. Для него этот мир, с рождения погружённый в вязкую, глухую вату, вдруг наполнился тысячами звуков. Он всё ещё упивался ими, пугался их, жадно впитывал каждый шорох.
Чуть поодаль, словно наседка, готовая в любой миг броситься на защиту своего выводка, застыла Аграфена Челяднина. В её тёмном, лишённом всяких украшений опашне, с лицом, на котором скорбь по усопшей матушке смешалась с ставшим неистребимым, инстинктивным страхом передо мной, она казалась памятником уходящей эпохе. После той страшной для неё ночи ссылки Глинских и моего внезапного «преображения» Аграфена лишилась былой властности. Она более не смела повысить на меня голос, не смела взглянуть в глаза без моего на то дозволения. Но Юрия, которого я фактически оставил на её попечение, она оберегала с истовостью, не знающей преград.
Дядька остановился у дверей и начал придирчиво осматривать стражников, ища любые, даже самые мелкие огрехи.
Когда я вошёл, Юрий мгновенно обернулся. В его огромных, тёмных глазах вспыхнул такой неподдельный восторг, перемешанный с благоговением, что мне на миг стало не по себе. Для него я был не просто старшим братом. Я был тем самым божеством, что одним прикосновением разорвало пелену его персональной тишины.
Он торопливо, путаясь в полах своей расшитой рубашки, подхватил небольшую серебряную чашу и, закусив нижнюю губу от усердия, приблизился к ко мне.
– Г-государь… брате… – его голос, всё ещё неуверенный, ломающийся, ибо он только-только учился извлекать из себя осмысленные звуки, прозвучал в тишине палат трогательно и звонко. – В-вкушай. Тёплое.
В серебряной чаше, что он протянул мне, дымилась уже не прежняя безвкусная овсяная слизь, а густая, туго заваренная пшённая каша, в которой медленно таял щедрый кусок масла, истекая золотом. Наконец-то, я мог позволить себе не просто выживать, а есть по-настоящему, восстанавливая силы.
Я опустился в массивное кресло за столом и принял тяжёлую чашу из его маленьких, напряжённых рук. Наши пальцы на миг соприкоснулись, и он тут же благоговейно отдёрнул свои, словно обжёгшись о святыню, и шагнул назад, под спасительную сень широкого опашня Аграфены. Та немедля положила тяжёлую, красную от вечной работы руку ему на плечо, будто бросая якорь, чтобы удержать его маленький кораблик в бушующем море моего присутствия.
Я зачерпнул ложкой кашу, отправил в рот. Не пресно. Сытно, масляно. Густое тепло тут же хлынуло по пищеводу, растекаясь по жилам и прогоняя остатки ночной слабости. Палата замерла, вслушиваясь в мерный стук моей ложки, и все, от дядьки у двери до брата, затаив дыхание, смотрели на меня.
Я ел не спеша, заставляя свой желудок проснуться, и одновременно выстраивал в уме ту шахматную партию, которую собирался разыграть в эти утренние часы. Любая власть мертва, если опирается лишь на страх мужей. Мужчины в этом диком, кипящем кровью государстве были расходным материалом. Они гибли сотнями и тысячами на рубежах, гнили в плену или рабстве, рубились в походах и ломали головы в междоусобицах.
А кто оставался на земле? Кто держал эти бесконечные, раскинувшиеся на сотни вёрст вотчины и поместья, покуда их хозяева потрясали саблями под Казанью или на литовском рубеже? Женщины. Те самые, чьей участью по будущему, написанному монахами и подсунутым Ивану, Домострою было лишь ткать, рожать да молиться в душных теремах. И именно из-за их поголовной неграмотности, из-за их неумения счесть пуды зерна и разобраться в накладных, хитрые приказчики и вороватые тиуны разворовывали хозяйства в пух и прах. Воин возвращался с победой – а его амбары пусты, смерды разбежались, а земля погрязла в монастырских долгах. Слабая экономика каждого отдельного поместья била по экономике всей Державы, лишая меня налогов и крепких ратников.
Я не собирался ломать устои открыто. Я собирался использовать их, изящно вывернув наизнанку.
Доев последнюю кашу, которых всего было четыре вида, и запив всё это терпким отваром зверобоя, я со звоном опустил чашу на поднос. Юрий тотчас сделал шаг вперёд, чтобы забрать её, но я остановил его мягким жестом.
– Погоди, Юре. Стань-ка подле меня, – я положил истончённую, бледную ладонь на его вихор. Он замер, затаив дыхание, как дикий зверёк, ожидающий ласки. – Добро ты мне служишь. Радуешь сердце моё.
Аграфена позади него шумно, надсадно выдохнула, и я живо представил, как в её глазах заблестели слёзы облегчения. То, что я не отдалил брата, не запер его в чулане, успокаивало её израненную, запуганную душу.
А сам тем временем, пока моя рука покоилась на его светлых волосах, делал то, чего не мог заметить и самый зоркий соглядатай. Я невесомо, лишь тенью своего сознания, окутал его маленькое тело, просканировал его ауру – как назвали бы это в моём прошлом, ином мире. Я искал тёмные пятна медленных ядов, змеиный след чужой злобы в его крови, в его органах. Чисто. Мальчишка, хоть и худ, рос крепким и ладным. Ни малейшего отклонения от нормы в его развивающемся организме – уже великая удача для нашего времени, когда смерть косит детей чаще, чем чума взрослых.
Этот мальчик был слишком важен для моих планов, чтобы я мог позволить ему угаснуть от боярской отравы или случайной хвори. Ему предстояло стать моей правой рукой, моим надёжным тылом, опорой трона. Потому и умереть он должен был не от кинжала в спину или яда в чаше, а глубоким, седовласым старцем, в окружении не просто скорбящей семьи, а целого клана – детей, внуков и правнуков, нового столпа государства, им же и взращённого. Его долгая и плодотворная жизнь должна была стать лучшим доказательством незыблемости моего правления.
– Ографена, – мой голос, негромкий, но обретший ту стальную, недетскую властность, к которой все здесь уже начали привыкать, заставил её вздрогнуть и пасть на колени, не сходя с места.
– Туточки я, государь мой, батюшка-надежа! Глаголь, раба твоя чует всякое слово! – запричитала она, вжимая широкий лоб в ковёр.
– Встань. Не люблю я падений сих без нужды, – сухо велел я.
Она торопливо, опираясь о край стола, поднялась, комкая в руках края своего опашня. Лицо её было белым, глаза блуждали, ожидая либо опалы, либо немыслимой кары.
– Ты матушке моей покойной служила верой и правдой, – начал я издалека, давая ей возможность заглотить наживку. – Меня достойно воспитала, Юрия вот выхаживаешь, аки родного. Вижу я радение твоё. И не с руки мне держать тебя токмо подле малых детей да в спальной суете. Для тебя, Ографена, умыслил я дело великое. Государево дело.
Она замерла. Её брови поползли вверх, а рот приоткрылся. Слово «государево дело» из уст того, кто вчера ставил на колени Боярскую думу, звучало как награда и приговор одновременно. У дверей чуть шелохнулся Шигона, звякнув ножнами сабли. Он тоже навострил уши.
– В Кремле нашем, невдалеке от матушкиных палат, кои ныне пустыми стоят, повелел я заложить новый терем, – размеренно, тщательно подбирая слова, произнёс я. – Просторный, светлый. И терем тот не для праздности будет. В нём я умыслю собрать дочерей боярских, княжеских, да видных детей боярских со всей округи. Девиц от десяти до пятнадцати лет.
Аграфена перекрестилась, лицо её вытянулось в крайнем недоумении.
– Свезти девок благородных в един терем, государь? – пробормотала она, хлопая ресницами. – На что ж такое диво? Аль не место им в родительских чертогах, под присмотром мамок да нянек, за прялками сидеть, сундук приданого шитьем да кружевами полнить? Негоже девкам знатным стаями сбиваться, срам то какой, неровен час – дурной глазок порчу наведёт, али перессорятся…
Я ждал этой реакции. Это была первая, поверхностная стена их мировоззрения.
– Прясть они и там смогут, – обрубил я её причитания. – Только не для сбора я их кличу, а для учения. В тереме том будет обитель. И тебе, Ографена, стоять главою над всем сим. Будешь ты им старшей повелительницей, наставницей и матерью названной. Ты будешь следить за их благочинием, и твой спрос будет суров и нерушим. В твою власть я их отдаю.
Я увидел, как в её глазах блеснул хорошо знакомый мне огонёк. Жажда власти. Быть может, её брат Овчина и потерял былую хватку на вершине государственного Олимпа, но сама Аграфена, женщина властная и крутая нравом, не могла не оценить предложенного. Быть старшей над дочерями самых родовитых князей Руси! Это значило, что сами Шуйские и Бельские будут кланяться ей, принося дары, дабы она не была слишком строга к их кровинушкам.
– Благодарствую, государь, щедрость твоя безмерна! – зачастила она, уже с большим достоинством укладывая руки на животе. – Истинно, я с них глаз не спущу. Выучу их страху Божьему, благонравию, как мужу перечить не сметь, как слуг в строгости держать, как нитку тонкую прясть да крестом вышивать. Выйдут от меня – чисто голубицы сизые!
Я позволил себе короткую, жесткую усмешку.
– Страх Божий им попы внушат, а нитку прясть их и глухая старуха обучит. Не для того я казну государеву тратить стану.
Аграфена осеклась, тревожно вглядываясь в моё лицо.
– А для чего же, государь-батюшка? Чему ж опричь того девку знатную учить должно?
Я выдержал паузу, позволяя тишине повиснуть в комнате. Даже Юрий, ничего не понимая в этих взрослых речах, замер, чувствуя напряжение. Я посмотрел на Аграфену, затем перевёл взгляд на Шигону, который сделал шаг из тени.
– Перво-наперво, – раздельно произнёс я, – всякая девица в тереме твоём сполна познает грамоту. Будут читать бегло и письмена писать твёрдо. И не токмо богословские тексты разуметь, но и всякую грамоту мирскую. Второе же: обучат их цифири и счёту. Да не на пальцах и костяшках, а разуметь сложение да вычитание великих чисел, дабы могли они всякий ряд в уме счесть.
Если бы я приказал сейчас зарезать на алтаре младенца, Аграфена, наверное, удивилась бы меньше. Её лицо побагровело, она судорожно схватилась за ворот своего опашня, словно ей не хватало воздуха.
– Книжная премудрость⁈ Девицам⁈ – она всплеснула руками, напрочь забыв о страхе передо мной, движимая глубинным, вековым ужасом перед попранием устоев. – Да окстись, государь-надежа! В Писании сказано: жена да убоится мужа своего! На что ей грамота? То удел дьяков чернильных да мнихов в кельях! Девке цифирь ведать – сие ж прямое бесовское наущение! Она ж тогда гордыней упьётся, мужу перечить зачнёт! Срам, великий срам выйдет! Нас проклянут!
Она бросила умоляющий взгляд в сторону дверей.
– Иване Юрьевич! Хоть ты слово молви! Нешто мыслимо девок дьячьему ремеслу учить⁈
Шигона, тяжело ступая бряцающими серебром сапогами, подошёл ближе. Лицо старого воина, испещрённое шрамами, было хмурым. Он почесал жёсткую, прошитую сединой бороду, и его глубоко посаженные глаза встретились с моими. В отличие от экзальтированной бабы, он не голосил, он мыслил категориями пользы. И эта польза казалась ему весьма сомнительной.
– Дозволь рещи, государь Великий, – голос Шигоны был рокотлив и низок. Разумеется, он, как и Аграфена не воспринимал меня, как семилетнего ребенка, но перебороть свою природу не мог. – Ографена дело глаголет. Спокон веков так было: муж в седле да с саблею, аль в Думе суд вершит, а жена в тереме хозяйство блюдёт, ключами звенит, девок сенных стегает. Разума от жены не требуется, требуется повиновение да приплод здоровый. Коли баба шибко умной станет, чернила нюхать начнёт, так у неё в голове дурь заведётся. Она ж в бумаги мужа полезет, свои домыслы строить зачнёт. Негоже бабе умнее мужа быти, то крах семейству, а от семьи гнилой и Державе урон. На что им цифирь-то твоя?
Я выслушал их, не перебивая. Это был классический, железобетонный фундамент шестнадцатого века. Чтобы прошибить его, мне нужно было бить не по их морали – она непробиваема, – а по их кошелькам и их же безопасности. Я медленно поднял руку, призывая их к тишине.




























