444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Этзель Аттилах » Царь. Книга 3 (СИ) » Текст книги (страница 1)
Царь. Книга 3 (СИ)
  • Текст добавлен: 12 сентября 2026, 18:30

Текст книги "Царь. Книга 3 (СИ)"


Автор книги: Этзель Аттилах



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 14 страниц)

Царь. Книга 3

Глава 1

Холод камня, покрывавшего гробницу Ивана Великого в полумраке Архангельского собора, казалось, навсегда въелся в губы князя Ивана Фёдоровича Овчины-Телепнева-Оболенского. И даже не сам могильный камень леденил его душу, а то непередаваемое, парализующее прикосновение к мёртвенно-белой, лишённой живого тепла руке семилетнего отрока, на которой тускло поблескивал тяжёлый золотой перстень самодержца.

Князь Овчина, человек, некогда деливший ложе с правительницей Руси, водивший в бой многотысячные полки и самовластно отправлявший в каменные мешки князей, познал в те дни нечто лежащее за гранью человеческого разумения. Всю свою жизнь он играл с властью, дергал за её нити, считая себя кукловодом. Однако там, в гулких сводах собора, а затем в Средней палате, где цвет знати распластался по коврам, он отчётливо понял: его прежняя власть была лишь пылью. Истинное могущество – тёмное, первобытное, нерассуждающее – смотрело на него из глаз мальчика.

Когда за ним и остальными закрылись тяжелые двери, отсекая от этого могущества, Оболенский не пошёл, а побрёл по переходам Кремля, словно пьяный или оглушённый ударом булавы по шлему. Страх, животный, леденящий кровь страх смерти, который он испытал на пути в белозерскую ссылку, сменился странным, пугающим восторгом. Отрок не просто даровал ему жизнь. Отрок бросил его в горнило новой эпохи, сделав своим цепным псом. И Овчина готов был рвать глотки. Уж лучше быть первым псом у трона воплощённого божества, чья воля ломает вековые устои, нежели гнить в яме стараниями Шуйских. Его дух, сломленный и раздавленный, парадоксальным образом возродился, выкованный заново из фанатичной преданности и понимания того, что вся его жизнь теперь висит на одном слове государя.

Но восторг надлежало оставить для молебнов. Наступало время жестокой, обыденной работы.

Стременной полк, Опричный Государев полк и просто Государев полк – огромная, закованная в железо рать, объединённая в единый Стяг, которая должна была стать мечом новой власти. И этот меч надлежало выковать, собрать из разрозненных осколков, вооружить и, что самое главное, осмотреть в едином строю, дабы явить государю его новую мощь и преподать наглядный урок всем недовольным.

Первой заботой князя Овчины стал поиск места для проведения смотра.

В сопровождении немногочисленной, но верной свиты из дюжины своих детей боярских – молодых, задиристых воинов, призываемых по отечеству из его собственных вотчин – и пары приписанных ему дьяков с кожаными тубусами для бумаг, князь выехал за пределы городских стен. Миновав Тверские ворота, они оставили позади шум и гвалт разросшегося московского посада. Иссохшая после весенней распутицы земля Тверского тракта гулко и твёрдо стучала под копытами сытых аргамаков, поднимая столбы белёсой пыли, которая тут же оседала на бархате кафтанов и вороненой стали доспехов.

Последующие дни превратились в долгую, изматывающую скачку. Они объездили все ближние окрестности Москвы, но Овчина так и не нашёл подходящего места. Угодья у Симонова монастыря оказались слишком покаты и изрезаны овражками, где полки неминуемо сломали бы строй. Низина по дороге в Коломенское, обширная на первый взгляд, всё ещё хранила предательскую влагу после недавнего разлива. Стоило им выехать на очередное просторное поле, князь тут же останавливал жеребца и придирчиво оглядывал его взглядом старого воеводы, мысленно выстраивая тысячи всадников.

Здесь было слишком болотисто, там – слишком много оврагов и перелесков, где конному строю не развернуться для показательной, грозной атаки, что должна была внушить трепет в сердца врагов и гордость в душу государя. Дьяки почтительно разворачивали писцовые книги и карты, но Овчина лишь хмурился, не находя на пергаменте того, что видел его намётанный глаз: ни одно из этих полей не годилось, чтобы достойно явить новую рать.

Возвращаясь под вечер третьего дня после очередной безуспешной выездки, усталый и раздражённый, он вдруг резко натянул поводья, заставив всю свиту так же внезапно остановиться. Они ехали по старой Волоцкой дороге, и справа от них, до самой кромки дальнего леса, расстилалось нечто необъятное. Безграничное пространство, по которому гулял ветер, поднимая зелёные волны. Овчина нашёл то, что его полностью устроило.

– Др-р-р! – Овчина натянул поводья, осаживая горячего жеребца.

Перед ним расстилалось Ходынское поле. Огромный луг, раскинувшийся между руслом реки Москвы и извилистой речушкой Ходынкой, впадающей в Таракановку. Поле не пустовало: оно испокон веков принадлежало к государевым дворцовым землям и числилось за селом Хорошёво, в котором стояли государевы кобыличьи конюшни, заведённые ещё при Иване Великом. На поле зеленела густая, сочная майская трава, по которой медленно бродили тучные стада коров и табуны государевых жеребят – здесь были летние пастбища и сенные покосы двора.

Князь привстал на стременах, обводя взглядом бескрайний простор. Земля здесь была твёрдой, подсушенной ветрами, с едва заметным уклоном, обеспечивающим сток воды. Ни единого дерева, ни одной глубокой промоины. Идеальное, ровное полотно.

– Семо зрите, – князь властно ткнул в пространство рукой, закованной в кожаную перчатку, обращаясь к дьякам. – Вот зде, от речного изгиба и до того дальнего бугра, станет Стременной Полк. Правее, где трава гуще, развернём Опричный полк Скопин-Шуйского. А Государев полк Горбатого-Шуйского замкнёт сей клин у самого тракта. Тысячи коней пройдут зде, и тесноты им не будет. Да и корм конский, почитай, под ногами, токмо овса подвезти надобно.

– Княже, – осторожно подал голос один из сопровождающих, поглядывая на пастухов, что с опаской смотрели на вооружённых всадников, – сие ведь государевы покосы. Ключники дворцовые вой поднимут, ежли мы траву здешнюю копытами в пыль изобьём. Чем тогда скотину государеву зимою кормить станут?

Овчина резко обернулся, скрипнув седлом. Глаза его полыхнули тёмным огнём.

– Скотину ли кормить важнее, али Державу мечом опоясать⁈ – гаркнул он так, что пастухи вдали испуганно погнали стадо прочь. – Не твоя то печаль, о сене кручиниться! Воля государя – собрать рать великую. Князь Кубенский на то свой чин дворецкого имает, дабы войско прокормить, то его и дума, где сено косить! А полю сему отныне быть полем ратным. И чтоб к исходу седмицы ни единой животины зде не было, а колья были вбиты да поставлен шатёр высокий для государева смотра!

Развернув коня, Овчина галопом погнал его обратно в Москву. Место было найдено, теперь предстояло самое тяжкое – бумажная война. Но то было оружие, с которым князь справлялся не хуже, чем с острой саблей.

В Кремле, в выделенной ему просторной приказной избе, в нос ударял густой запах дешёвых сальных свечей, старого пергамента, кислого пивного сусла и человеческого пота. Вдоль стен громоздились тяжелые дубовые лари со свитками. Посередине, за длинными столами, устланными потертым зелёным сукном, сидели дьяки и подьячие, приданные ему из Разрядного приказа. Скрип гусиных перьев сливался в монотонный, раздражающий звук, похожий на шелест сухой травы под сапогами.

Овчина, скинув тяжелый бархатный кафтан и оставшись в одной льняной рубахе с расстегнутым воротом, расхаживал между столами, заложив руки за спину. Перед ним лежала колоссальная задача. Формирование трёх полков нового Стяга шло в спешке, и он, как опытный царедворец и воевода, знал: там, где спешка, там всегда есть место подлогу, утайке и боярскому саботажу. Избежать этого было невозможно, но выжечь калёным железом – его прямая обязанность.

На столах громоздились Разрядные списки – толстые книги и свитки, где, по новым наказам государя, уже были переписаны все служилые люди от мала до велика, с указанием их поместий, боевого опыта, родословной и «отечества».

– Читай-ка Козельский уезд, – бросил Овчина, останавливаясь у стола старшего дьяка, сухонького старичка с въевшимися в кожу чернильными пятнами.

– Князь Дмитрий Волконский, – сипло начал сказывать дьяк, ведя пальцем по строчкам. – В службу писан. С ним пять детей боярских и двенадцать послужильцев, конно и оружно. Просит места в Стременном полку, в поруку кладёт грамоты прадедовские…

– Вон его, – отрезал Овчина, даже не моргнув. – Разряд сей князю Александру Борисовичу отошли, може, ему в кованную рать такие и потребны.

Дьяк удивлённо поднял глаза от свитка.

– Помилуй, княже. Род-то какой знатный! И амуниция у него справная, кони сытые. Чем же не годен в Стременной али Опричный полк?

Иван Фёдорович навис над столом, опершись на него костяшками пальцев, и в упор посмотрел на дьяка холодным, тяжёлым взглядом.

– Ведом мне род его. И то ведомо, как Волконские под Стародубом дружины свои вспять обратили да в леса ушли, пока Оболенских ляхи кромсали. Трус он, хоть и в золоте шит. Мне в полках, что пред государевыми очами стоять будут, такие «сытые» не надобны. Нам потребны волки голодные, что саблею звенят, а не грамотами родовыми. Сказывай дале. Кто там безземельный да разорённый?

Дьяк суетливо зашуршал пергаментами, выискивая нужные списки. Понимание того, кого именно отбирает в новое войско этот некогда всесильный князь, доходило до него с пугающей ясностью. Овчина, наученный горьким опытом своей недавней политической гибели и внезапного спасения, искал людей, похожих на него самого в его нынешнем состоянии. Людей, потерявших всё, отчаявшихся, отторгнутых старой родоплеменной боярской олигархической корпорации, для которых новое войско государя станет не просто службой, а единственной семьёй, религией и источником хлеба. Те, кто не имеет мощного родового клана за спиной, не смогут предать – им не к кому бежать.

– Игнат Сухово, дачный сын боярский по Коломне, – промолвил дьяк, извлекая мятый листок. – Земельки за ним две чети худой. Конь под ним худ, доспеха нету, токмо тигеляй да сабля с саадаком. Такому, княже, в казаках пеших место…

– В Опричный полк его пиши! – гаркнул Овчина так, что дьяк вздрогнул и кляксу на бумагу посадил. Раздражение и азарт одновременно вскипали в старом воеводе. Как же они все слепы. Никто не видел той картины, что уже сложилась в его голове после общения с малолетним повелителем. – Выдать ему из Казны мерина справного, кольчугу добрую и всё, что потребно!

Он повернулся и окинул взглядом всю избу, обращаясь сразу ко всем писцам.

– Слушайте меня в оба, души чернильные! Не надобны мне списки княжичей, что за матушкин подол держатся да к вотчинам своим прикованы. Государь ясно рек – отбор верстать из самых бедных да разорённых. Из тех, кто кровь за Русь лил, да в нужду впал. Ищите таковых, что на краю кабалы стоят, а службы ратной хлебнули сполна!

Овчина замолчал, прохаживаясь вдоль столов. Мысли его работали как отлаженный часовой механизм. Указ государя предписывал формировать Опричный полк, в отличии от выборного Стременного полка, из освобождённых холопов и кабальных служивых. Это была идеальная, гениальная по своей простоте политическая защита – телохранители, обязанные свободой лично монарху. Но Овчина, как практик, знающий реальное положение дел на разорённых татарскими набегами и церковными ростовщиками землях, видел скрытую проблему.

Даже если по всей Руси собрать всех кабальных воинов, дай бог наберется полсотни годных к строевому конному бою мужчин. Многие из них искалечены годами тяжёлого рабского труда, утратили боевые навыки или попросту сломались духом, а кто-то слишком мал ещё для строя. Чтобы собрать полнокровный, мощный полк минимум в тысячу сабель, нужны были ещё люди.

– Тако, стало быть, – задумчиво протянул Овчина, подходя к окну и глядя в мутное слюдяное стекло на кремлёвский двор. – В Стременной полк пиши́те людей с лихвою. Верстайте туда всех меньших сынов из семейств многочадных да родов худых, али тех, чьи поместья погорели да татарами порушены. Бери́те их сверх всякой меры, вдвое паче, чем по росписи надобно.

Один из старших дьяков, осмелившись, подал голос:

– Дозволь слово молвить, княже Иван Фёдорович. Князь Кубенский взбеленится. Ратники в Стяге всецело на государевом коште стоять будут. Казна дворцовая надорвётся всех кормить, обувать да конями довольствовать.

Овчина резко развернулся. Его губы тронула жёсткая, волчья усмешка. Он превосходно умел читать между строк государевы замыслы и строить свои собственные.

– Пускай Кубенский скрипит, а кормит. – Овчина понизил голос, почти мурлыкая себе под нос. – Государь велел собрать мне отборное войско, а не в том суть, какими путями я пополню его рати.

Писцы молча склонились над бумагами, страшась перечить. Для них эта интрига на грани открытого конфликта с Дворцовым приказом казалась безумием, но для Овчины это был тактический маневр. Так и только так можно было в короткие сроки создать несокрушимую личную дружину государя.

Но собрать людей по бумагам было лишь половиной беды. Тех, кто уже начал стекаться к Москве по раскисшим майским трактам, оборванных, голодных, но с горящими свободой глазами, нужно было где-то поселить. И это стало следующей головной болью князя.

Выйдя из приказной избы, Овчина в сопровождении двух рынд отправился в Замоскворечье и Чертолье. Из Дворцового приказа ему передали изрядное количество добротоных бревенчатых изб. Это были дома иноземных мастеров, пушкарей, серебряников и лекарей – немцев и фрязов, – которые, насмерть перепуганные недавним всплеском народного религиозного гнева, обрушившимся на их головы, поспешили слёзно молить малолетнего государя отпустить их с Руси. Он не стал удерживать инородцев силой, позволив им беспрепятственно покинуть пределы страны, бросив обжитые углы. Тех из них, кто веру сменить не пожелал.

Впрочем, юный государь ничего не творил сгоряча или бездумно – в этом Овчина за последние недели успел убедиться на собственной, как говорится, шкуре. Вот и в этой ситуации, отпуская иноземцев, отрок хитроумно просеивал их. Среди массы мастеровых, лекарей и купцов была немалая доля тех, для кого возвращение на родину, означало неминуемую плаху или костёр инквизиции – беглых сектантов, раскольников, осужденных за долги или политические интриги.

Таким путь назад был заказан. И вот им-то, этим отчаявшимся, государь и оставил лазейку, узкую, как игольное ушко. Хочешь остаться на Руси? Отрекись от своей веры и живи себе спокойненько. Но уже не на правах драгоценного заморского специалиста с непомерным жалованьем и особыми привилегиями, а как простой мастеровой. Казна тут же урезала им содержание втрое, а то и вчетверо, приравняв к своим. Многие, даже под страхом смерти, на такое пойти не смогли, предпочтя попытать счастья на чужбине. Но те, кто остался, становились самыми верными, самыми покорными слугами престола.

Овчина осматривал брошенное наследство. Крепкие, высокие срубы, сложенные на немецкий манер с чистыми дворами и просторными печами, стояли покинутыми, зияя пустотами снятых ставен.

– Сюда селить тех, кто с семьями прибывает, – на ходу раздавал указания князь, перешагивая через брошенную в спешке поломанную телегу во дворе одного из таких домов. – А холостых и молодых, человека по четыре на избу с одним кошевым на двор.

Но даже этих просторных иноземных хором катастрофически не хватало для ожидаемого потока ратных людей, что уже хлынул в столицу. Людей нужно было селить компактно, чтобы они жили полком, а не разбредались по московским слободам, набираясь местных слухов, пьянства и вольнодумства. Нужны были слободы. Обособленные, укреплённые военные городоки.

И вновь государь удивил старого воеводу, когда тот обратился к нему с этим вопросом. Отрок не просто отдал приказ «построить слободу». Он вручил ему странные, начерченные на плотном пергаменте схемы. Эти свитки сейчас покоились за пазухой князя, обжигая грудь своим чужеродным, дьявольским совершенством.

Получив в своё распоряжение обширный пустырь за посадом, неподалеку от Воронцова поля, Овчина столкнулся с упрямством московских плотников. Сюда, со всех концов города и окрестных лесов, вереницами тянулись тяжёлые возы, гружённые отборным сосновым и еловым бревном. Сотни топоров звенели с раннего утра до поздней ночи.

Но когда князь развернул перед старшим плотничьим артельщиком, суровым дедом Лукой, государевы чертежи, то наткнулся на глухое непонимание.

– Да как же по сему-то рубить, княже? – Лука чесал в затылке, тупо разглядывая пергамент. – Испокон веку отцы наши избы по пригоркам да по речным извивам ставили, дабы солнце в оконца глядело да вода вешняя долу сходила. А здеся… здеся же всё прямо, аки саблей полоснули!

И впрямь, чертёж не имел ничего общего с привычной московской застройкой, где улицы петляли, словно пьяные, огибая каждый куст и образуя глухие тупики. На бумаге были начертаны строгие, прямые линии, как нити на ткацком стане. Улицы пресекались исключительно под прямыми углами, образуя идеальные квадраты кварталов. Дома – длинные, рубленые в лапу избы на четыре семьи каждая, выстроенные в ровные, как стрела, шеренги.

Между длинными рядами изб были прочерчены широкие и, что казалось совершенной нелепостью для плотников, прямые как струна дороги, по обеим сторонам которых предписывалось рыть глубокие, укреплённые бревном сточные канавы. На каждом перекрёстке предполагался пожарный чан с водой. А в центре слободы, образуя огромное пустое пространство, лежал прямоугольный плац для построений двух сотен одновременно. Раздельные, удалённые на безопасное расстояние поварни и крытые конюшни на сотни голов лошадей завершали этот строгий, геометрический план. Никаких кривых дворов, отдельные курятники, хлевы, огороды, помывочные и бани, Продумано было казалось всё и вся.

В этой сухой, математической гармонии прямых линий и прямых углов, Овчина вновь, как и в соборе, ощутил незримое, но пугающее присутствие иного, нечеловеческого разума. Это была не просто архитектура. Это был оттиск чуждого, беспощадного порядка, который силой насаждался на рыхлую, хаотичную почву Руси.

– Ты, Лука, не мудрствуй, а руби, как велено, – зловеще тихо произнёс Овчина, сворачивая пергамент. – Здесь не о пригорке дума, а о том, дабы всадник из конюшни стрелой по прямой улице летел и притыка не знал. Дабы строй конный прямо в слободе верстать. Сие государев замысел. Станешь перечить – я тебя под первой же избой живьём замурую. И чтоб канавы сточные на сажень вглубь были, как писано, а не то по осени в грязи утопнем

Артельщики, чуя в голосе князя неподдельную угрозу, споро взялись за топоры. Работа закипела. Ровные, как по линейке, траншеи прорезали поле, позже из них вырастут ряды одинаковых бревенчатых изб, ознаменовывая приход нового времени.

Глава 2

Дворец Великого князя на возвышении Воробьёвых гор поражал не размахом каменных стен – их здесь не было – а невероятным мастерством плотников, что возвели его. Срубы стояли ровные, будто по линейке выведенные, углы сходились без единой щели, брёвна подогнаны так плотно, что и ножа меж ними не просунуть. Крыша вздымалась высоко, покрытая тёсом, что блестел на июньском солнце янтарём смолы.

Резные наличники обрамляли окна – не простые, слюдяные, а стеклянные, привезённые из самой Венеции, что переливались радугой в лучах света. Галереи опоясывали строение, соединяя главный терем с пристройками, крыльца украшали затейливые столбики с головами зверей и птиц, вырезанными с таким умением, что казалось – вот-вот оживут, сорвутся с мест и полетят над лугами, что раскинулись внизу, под холмом.

Окружали дворец фруктовые сады – яблони уже набрали завязи, вишни отцвели и наливались тёмной сладостью, а кусты шиповника стояли сплошной стеной розового пламени, наполняя воздух пьянящим ароматом. Дорожки посыпали песком, выписывали меж клумб и грядок с целебными травами, что привезли сюда ещё по указу покойной княгини из дальних монастырей.

Когда в августе 1534 года в Литву бежали окольничий Иван Васильевич Ляцкий и брат Дмитрия Фёдоровича Бельского князь Семён Фёдорович Бельский, Москву сотрясла волна опал и арестов. По крепким, остроконечным башням Кремля расползался шёпот, что вскоре превратился в гулкие раскаты недовольства. Под охрану взяли князей Ивана Фёдоровича Бельского и Михаила Ивановича Воротынского с их детьми, заточили князя Трубецкого и его семью, был брошен в темницу со своей семьей и дядя великой княгини Михаил Глинский – на этот раз без надежды на свободу.

По приказу, который молва приписывала самой великой княгине, хотя знающие люди прекрасно понимали, кто был истинным инициатором этих злосчастных опал, были взяты под стражу её собственные братья – точно птицы, которых загоняют в клетку привычной, не дрогнувшей рукой, – а следом схватили и мать её, княгиню Анну, заточив под неусыпный надзор.

Бегство Ивана Васильевича имело и ещё одно последствие – опосредованное, но оттого не менее болезненное: при дворе заметно пошатнулось влияние боярина Михаила Юрьевича Захарьина, которому беглец приходился близким родственником, и тень чужой вины легла на него тёмным пятном, которое в тот момент казалось, уже ничем не отмыть.

Удар, нанесённый по «чужакам» – ибо в опале оказались представители «литовских» княжеских фамилий, выехавших в Москву ещё при Иване III и Василии III, – привёл к серьёзной перемене в расстановке политических сил. Весы качнулись, сместились, и роль Боярской думы, дворцовой администрации и стремительно набиравшей силу дьяческой бюрократии заметно выросла. Старые счёты теперь дозволено было предъявлять открыто.

При дворе малолетнего Ивана Васильевича сложился негласный, но прочный «временный союз старинной знати Северо-Восточной Руси и верхушки дворцового и дьяческого аппарата». Вошедшие в этот союз силы сумели взять долгожданный реванш над «литовцами», которые при деде, а в особенности при отце Ивана, всё настойчивее теснили московскую знать при государевом дворе, перехватывая милости, звания и доверие государя.

Тогда старая княгиня, что ныне так полюбила самолично следить за ростом целебных трав в садах – перебирала листья, нюхала стебли, запоминала, что и от какого недуга, едва сумела удержаться у власти. И для чего она вертелась словно уж на сковороде, чтобы единым словом малолетнего князя всё одно оказаться в опале?

В одной из палат, выходящих окнами на восток, где утреннее солнце заливало светом иконы в красном углу, сидела старушка-садовод в чёрном траурном облачении. Сухая, жилистая, с лицом, испещрённым морщинами, что легли глубокими бороздами от носа к подбородку, с губами, поджатыми в тонкую нитку. Платок затянут туго, скрывая седые волосы, только прядка выбилась у виска. Спина прямая, руки лежат на столе – костлявые пальцы с узловатыми суставами держат лист бумаги, покрытый мелким, аккуратным почерком. Глаза бегают по строчкам – тёмные, острые, что видят насквозь и ложь, и правду, и недомолвки.

Каждое утро она начинала одинаково – брала стопку листов, исписанных аккуратным почерком, и читала указы внука раз за разом, снова и снова, пока строки не начинали плыть перед глазами. Не ради самих слов читала – слова она уже знала наизусть, – но ради того, что пряталось между ними. Кто-то дёргал за нити, кто-то нашёптывал малолетнему государю, кто-то сумел так ловко обернуть дело, что она – она! – вместе со всей роднёй оказалась в такой немилости, словно и не было ни прежних заслуг, ни крови, ни имени. Вот этого человека она и искала в каждой строке, в каждом слове, в каждой букве – невидимого кукловода, чья рука двигала пером государя.

Перед ней стоял монах – неприметный, серый, в рясе, выцветшей до цвета старого пепла. Лицо ничем не выделялось – ни шрамами, ни родинками, ни какими особыми чертами. Борода короткая, русая с проседью, руки сложены на животе, голова чуть склонена. Такого встретишь в любом монастыре, пройдёшь мимо, не запомнив, не заметив. Стоял неподвижно, ждал, пока старушка дочитает последний лист из стопки бумаг.

Хотя она могла бы и с закрытыми глазами процетировать весь текст, княгиня яростно впилась в бумагу сузившимися, потемневшими глазами:

'Се азъ, Божіею милостію, Великій Князь Иванъ Васильевичъ всея Русіи, Владимірскій, Московскій, Новогородскій, Псковскій, Смоленскій, Тверскій, Югорскій, Пермскій, Вятскій, Болгарскій и иныхъ…

Въ наши отчины, въ города и въ станы, и въ волости, нашимъ намѣстникомъ, и волостелемъ, и тиуномъ, и всякимъ приказнымъ людемъ, и гостемъ, и купцомъ, и всѣмъ чернымъ людемъ, и всякаго чину людемъ, кто ни есть, и всѣмъ Божіимъ людемъ.

Вѣдомо намъ учинилося, что грѣхъ ради нашихъ врагъ рода человѣческаго, діаволъ, пускаетъ на людъ правовѣрных тлю и скверну незримую. И та де скверна на плоти, и на одеждѣ, и во всякой рухляди живетъ, и отъ того людемъ чинится недугъ великій, и гниль, и язвы телесныя, и помираютъ многіе. А молитва де на ту нечисть прямо не дѣйствуетъ, занеже кроется тотъ вредъ въ вещѣхъ бренныхъ.

И мы, великій государь, жалуя свой народъ, чтобъ въ бѣдѣ не погибали, велѣли есмя чинити ко спасенію варъ мыльный. А дѣлати тотъ варъ надлежитъ такимъ чиномъ:

Изымать золу чистую отъ печей избяныхъ, гдѣ березу и дубъ жгли. И ту золу заливати водою ключевою въ корчагахъ и варити на три дни и на три нощи. И тотъ щелокъ крѣпкій варити со смолою хвойною, и съ полынью, и со звѣробоемъ, и съ тысячелистникомъ, дондеже станетъ густъ и едокъ.

И тѣмъ варомъ велѣли есмя мыти во всѣхъ домѣхъ суды, и столы, и лавки, и всякое мѣсто, гдѣ люди касаются. А творити то крѣпко, по вся недѣли, а въ скверныхъ мѣстахъ и чаще, чтобъ нечисть не плодилась и смрадъ не множился.

А для мытья тѣлеснаго крѣпкій варъ не имати, а дѣлати иной варъ, легкій. Щелокъ же брать не ярый, но водою ключевою разводити, дабы былъ мягокъ и плоти не жегъ. И въ тотъ щелокъ класти настой хвои или травъ, чтобъ недугъ гнало, а едкости лютой не было. И тѣмъ варомъ мытися въ вси дни и въ баняхъ со всякимъ береженіемъ.

Аще же у кого отъ того мыльнянаго вара на кожѣ явится жженіе, или краснота, или трескъ и сухость великая – и то вѣдати, что варъ крѣпокъ зело. И въ томъ случаѣ щелокъ водою разбавляти еще, и мытися тѣмъ скоро, и водою чистою обмыватися. А у кого есть масло сѣменное – и тѣмъ помазывати тонко, дабы сухость унять.

Аще же у кого сыщется жиръ чистый, говяжій, или бараній, или масло конопляное либо льняное – и то въ варъ класти понемногу. И оттого варъ станетъ мягокъ, и плоть не разъѣстъ, а вымоетъ чище.

Аще же у кого жиру или масла не сыщется, и тѣмъ велѣно имати корень травы мыльныя, что растетъ по лугамъ и при водахъ. А копати тотъ корень надлежитъ по осени, какъ трава въ сѣмя вошла и силу въ корень собрала. И копати съ береженіемъ: весь корень изъ земли не вынимати, но часть оставляти, чтобъ на предѣдущій годъ вновь выросъ. Тотъ же корень, высушивъ, толчи и въ водѣ теплой настаивати – и отъ того варъ будетъ мягокъ и къ плоти пригоденъ; и тѣмъ настоемъ мыти тѣло и платьѣ, гдѣ щелокъ не надобенъ.

Дѣтей же малыхъ, и старцевъ дряхлыхъ, и людей немощныхъ крѣпкимъ варомъ не мыти, дабы плоти ихъ не повредити. А дѣлати имъ щелокъ самый мягокъ, водою разводя многажды, дабы ѣдкости въ немъ мало было. И лучше де имъ мытися настоемъ кореня мыльнаго или травъ мягкихъ, безъ крѣпости. И терети ихъ не сильно, но бережно, дабы не изранити кожи; а послѣ мытія чистою водою омывати. Аще же у кого есть масло сѣменное – и тѣмъ помазывати плоть послѣ мытія тонко, дабы сухость унять и трещинъ не было. И матерямъ, и домочадцамъ то вѣдати: крѣпость вара не всякому человѣку подобаетъ – иному на пользу, а иному во вредъ.

А егда смываете съ себя, или съ утвари, или съ иного чего скверну водою – и вамъ то помнить крѣпко: вода та грязна вбираетъ въ себя сгустки бѣсовскіе. И запрещаемъ накрѣпко ту воду лити на огороды, и на нивы, и на сады, и на мѣста, гдѣ скотъ ходитъ. Аще бо прольется та скверна на землю – вселится въ ней нечисть, и земля та оскудѣетъ, хлѣба не дастъ и скотъ падетъ. Воду же ту носити подобаетъ въ мѣста отхожія, въ ямы нечистыя, либо излія́ти въ рѣку быструю, да унесетъ она скверну ту въ мѣста гибельныя.

Опричь того, доносили намъ, яко наипаче бѣсы сѣмя свое поганое въ водѣ оставляютъ, кою человѣкъ піетъ; и отъ той де воды бываетъ въ утробѣ болѣзнь и скорбь великая. И есть отъ того огражденіе: воду всякую, что для питія, надлежитъ въ котлѣ на огнѣ довести до кипѣнія великаго, и токмо остудивъ, давати пити. Бѣсъ бо въ кипящей водѣ не живетъ – гибнетъ и силу теряетъ. Хранити же ту воду велѣно въ посудѣ затвореной. И наказати домашнимъ своимъ строго: по кипѣніи ничтоже въ ту воду не опускати – ни ковша, ни чаши, ни перста. И не черпати той воды, но лити черезъ край въ иную посуду. И на иной день паки кипятити, занеже Врагъ и въ ночи не дремлетъ.

Аще же и по кипѣніи воды люди въ томъ мѣстѣ все едино болѣютъ тѣми же хворями – и то вѣдати, яко въ томъ колодцѣ или ручьѣ скверна укоренилась крѣпко и навѣки. И изъ того мѣста воды не брати, но оставити его вовсе. А колодецъ тотъ засыпати, или закрыти накрѣпко, и близъ него не селиться, и скота не поити, чтобъ недугъ не множился.

Аще же у человѣка случится поносъ водяной частый, и рвота, и жажда великая, и слабость – и тѣмъ вѣдати, яко тѣло теряетъ воду и силу. И отъ того повелѣваемъ: крови ни въ коемъ случаѣ не пускати, а давать пити не просто воду, но воду съ солью и со сладостію. И творити то питіе спасительное тако: взявъ воду кипяченую и остуженую, на ковшъ воды положити щепоть соли и ложку меду, либо отваръ зерновой изъ овса или ржи, и размѣшати. И давати пити часто, понемногу, но безъ пристани, дондеже сила не вернется.

Аще же у человѣка десны кровятъ, и зубы шатаются, и тѣло слабѣетъ, и язвы во рту множатся – и то вѣдати, яко есть хворь скорбная отъ недостатка силы въ тѣлѣ. И отъ того повелѣваемъ: пити отваръ изъ иглъ сосновыхъ и еловыхъ, и изъ коры ихъ молодой. А отваръ тотъ творити тако: иглы и кору въ водѣ кипяченой варити недолго, и давати пити теплымъ, по малому ковшу, но часто. Ибо хвоя силу въ тѣлѣ укрѣпляетъ и кровь очищаетъ.

Колодцы же рыти на мѣстахъ чистыхъ и сухихъ, вдали отъ ямъ отхожихъ и всякой гнили. Занеже въ нечистотѣ бѣсы проживаютъ, что въ землѣ держатся, и по сырости оной къ водѣ тянутся, и воду портятъ; и отъ того людемъ бываетъ хворь въ утробѣ и слабость великая.

И дабы всякъ разумѣлъ мѣру, повелѣваемъ творити тако: поставити пять мужей взрослыхъ въ рядъ, и велѣти имъ отъ ямы нечистой идти прочь прямымъ ходомъ. И каждому изъ нихъ сотворити по двадцать шаговъ, по числу перстъ на рукахъ и ногахъ человѣчихъ. И гдѣ станетъ первый – отъ того мѣста еще столь же двадцать шаговъ отмѣрити. И не ближе того рубежа колодца не рыти.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю