444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Этзель Аттилах » Царь. Книга 3 (СИ) » Текст книги (страница 13)
Царь. Книга 3 (СИ)
  • Текст добавлен: 12 сентября 2026, 18:30

Текст книги "Царь. Книга 3 (СИ)"


Автор книги: Этзель Аттилах



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 14 страниц)

Глава 20

Студёное море осталось позади, серой и неприветливой полосой растворившись за горизонтом. Путь Фёдора Колычёва и государева соглядатая Фомы пролегал через бескрайние, суровые просторы Севера, где лето лишь робко вступало в свои права, едва согревая землю. Они двигались быстро, меняя низкорослых, выносливых лесных лошадок на ямских станах, гоня их без жалости, ибо печать в виде всадника с саблей, на подорожной открывала перед ними любые двери и заставляла ямщиков суетиться быстрее обычного.

Днями напролёт они скакали молча. Колычёв, облачённый в справный дорожный кафтан, купленный Фомой в Кеми, всё ещё чувствовал себя непривычно. Тяжесть грубой ткани сменилась мягкостью хорошего сукна, но в душе его всё ещё боролись смиренный трудник Феодор и возрождённый волею малолетнего государя боярин. Он много размышлял о прочитанном указе, о тех немыслимых полномочиях, что обрушились на него, словно весенний паводок. Строить флот? На Москве? Эта мысль казалась дикой, невозможной, но оттого лишь сильнее разжигала кровь.

Фома же был нем как рыба. Этот невзрачный человек с лицом, которое забывалось сразу после того, как отвернёшься, оказался идеальным попутчиком. Он не лез с разговорами, не донимал расспросами, лишь изредка, на привалах, бросал на Колычёва цепкий, пронизывающий взгляд, словно оценивая, не сломается ли тот в дороге, не передумает ли.

Когда они миновали Вологду и углубились в густые леса, Фома на одной из развилок неожиданно натянул поводья.

– Дале тебе, боярин, одному скакать, – произнёс он ровным, лишённым всякого выражения голосом. – Мой путь в Новгород лежит. Там у государя свои заботы, а мне – пригляд за ними блюсти.

Колычёв придержал коня, удивлённо вскинув брови.

– Как же так? Не страшишься ли, что я сбегу? Что убоюсь государева гнева и вновь в лесах сокроюсь?

Фома издал короткий, сухой смешок, больше похожий на кашель.

– Не сбежишь, Фёдор Степанович. Ты ныне не от смерти бежишь, а к делу великому идёшь. Таковые, как ты, от дела, что им по сердцу, не бегают. Подорожная твоя – паче цепей. В Москве тебя встретят, не сумлевайся. Поезжай с Богом.

С этими словами соглядатай бросил боярину кошель, пришпорил коня и растворился в зелёном полумраке лесной дороги, оставив Колычёва в одиночестве.

Остаток пути Фёдор проделал один. Чем ближе он подъезжал к столице, тем отчётливее ощущал, что Русь изменилась. На постоялых дворах, в харчевнях, на переправах – везде разговоры велись лишь о новом государе. Мужики, сбившись в кучи, вполголоса, с благоговением и затаённым страхом обсуждали его указы. Рассказывали о чудесах, об исцелениях, о том, как знатные бояре ползали на коленях перед отроком, умоляя о пощаде.

Колычёв слушал и хмурился. Всё это походило на сказку, на бред спятивших от бедности смердов. Но печать на его грамоте была настоящей. И то предвкушение, что разгоралось в его груди, тоже было настоящим.

Когда до Москвы оставалось полдня пути, воздух начал меняться. Он стал тяжелее, гуще, наполнился запахом дыма, раскалённого железа и человеческого пота. А когда Фёдор, миновав последнюю рощу, выехал на холм, перед ним предстала картина, заставившая его натянуть поводья и застыть в изумлении.

Москва, которую он покинул в страхе и отчаянии год назад, казалась ему огромным, но тихим городом, живущим неспешной, размеренной жизнью. Ныне же она походила на растревоженный, кипящий улей гигантских размеров.

Город строился, копался, дымил и гудел. По дорогам, вздымая тучи пыли, тянулись бесконечные обозы с лесом, камнем, углём. Со стороны реки доносился неумолчный, ритмичный стук сотен топоров и визг пил. Над посадами висели тяжёлые шапки сизого дыма от множества новых кузниц и печей. Люди сновали туда-сюда, словно муравьи, и в их движениях не было былой лености – все спешили, все были заняты.

Колычёв сглотнул вязкую слюну. Это была не та Русь, которую он знал. Это была Русь, разбуженная от векового сна властным окриком.

Его встретили у заставы. Городовые казаки, проверив грамоту с государевой печатью, немедленно преобразились. Их лица, доселе хмурые, вытянулись в почтительном удивлении, и они с низкими поклонами проводили его до самого Кремля.

В Кремле его не бросили в темницу, не стали допрашивать. Его отвели в удивительно светлые, чисто прибранные палаты, где слуги бесшумно подали ему воды для омовения, чистую одежду и сытную трапезу. А затем велели ждать.

Ожидание длилось два дня. Два дня Фёдор Степанович ходил из угла в угол, прислушиваясь к шуму, доносящемуся со двора. Он видел в окно, как мимо пробегали озабоченные дьяки с кипами бумаг, как важно вышагивали бояре – но без былой спеси, а скорее с выражением крайней озабоченности на лицах. Кремль жил в ритме бешеной скачки, и Фёдор чувствовал, что вот-вот и его вплетут в этот сумасшедший хоровод.

На исходе второго дня, когда солнце уже клонилось к закату, окрашивая купола соборов в багровые тона, за ним пришли. Двое безмолвных жильцов, закованных в броню, жестом велели ему следовать за ними.

Его провели по запутанным переходам дворца, мимо дверей, у которых стояли хмурые стражники, и ввели в Среднюю палату.

Фёдор Колычёв, потомок знатного рода, воин и книжник, готовился встретить надменного юнца, опьянённого властью. Но то, что он увидел, заставило его на миг позабыть о дворцовом этикете.

За огромным, заваленным свитками и чертежами дубовым столом сидел мальчик. Хрупкий, бледный, с пронзительными, недетскими глазами, в которых горел холодный, расчётливый огонь. Он был одет в простой тёмный кафтан, без малейшего намёка на государеву роскошь. Рядом с ним, не смея присесть, стоял дьяк, торопливо записывающий слова, что отрывисто слетали с губ отрока.

Фёдор шагнул вперёд и, как полагалось, перекрестившись на красный угол, опустился на колени, склонив голову.

– Государю великому князю Ивану Васильевичу всея Руси… – начал он, но его прервали.

– Восстань, Фёдор Степанович. Поклоны сии оставь, не до них теперь, – голос мальчика был негромким, но в нём звенела сталь, не допускающая прекословия. – Времени у нас в обрез, а дел невпроворот. Подойди же ближе.

Колычёв поднялся, стараясь скрыть волнение, и приблизился к столу. Дьяк, повинуясь жесту государя, поспешно удалился, плотно притворив за собой дверь. Они остались одни.

– Дошла ли до тебя грамота моя, Фёдоре? Уразумел ли волю мою? – государь вперил в него взгляд, от которого Колычёву стало не по себе. Казалось, эти глаза видят не только его самого, но и все его тайные помыслы, всё то, что он прятал даже от самого себя на Соловках.

– Грамоту получил, государь. И волю твою, мнится, уразумел, – Колычёв старался держать голос ровно, но волнение прорывалось наружу. – Токмо в толк не возьму… откуду тебе, государь, ведомо о моей охоте к делу корабельному? О том ведь и в семье моей не всяк ведал.

Мальчик чуть усмехнулся. В этой усмешке не было детской радости, скорее – снисхождение мудреца к непонятливому ученику.

– Слухом земля полнится, Фёдор Степанович. А очи мои зрят далеко за кремлёвские стены, – уклончиво ответил он. – Ведаю я, что не по нраву тебе козни боярские, что душа твоя к строению тянется, к труду плотницкому да розмыслу. Ведаю и то, как ты карбасы поморские ладил, да доски паром гнуть артельщиков учил. Такие мужи мне ныне дороже злата. Кои не места у трона ищут, а дело вершат.

Он отодвинул в сторону свитки с доносами и придвинул к себе большой лист из склеенных плотных бумаг, исчерченный чёткими линиями.

– Зри семо, – приказал государь.

Колычёв склонился над столом. То, что он увидел, заставило его забыть и о страхе, и о субординации. Это были чертежи. Но чертежи не тех пузатых, неповоротливых лодей, что ходили по Москве-реке, и не новгородских насадов. Это были стремительные, хищные обводы судов с широкими днищами, с чётко прорисованными рыбинами*, матицей, коргой* и опругами*.

(*Стрингеры (продольные внутренние брусья) – Рыбины. Очень говорящее название, ассоциирующееся с рыбьим скелетом;

*Форштевень и Ахтерштевень (носовая и кормовая балки, продолжающие киль) – Корга или Книга. Носовую часть также называли просто нос, а кормовую – корма или задок;

*Шпангоуты (поперечные рёбра жёсткости) – Опруги (или упруги). Нижнюю, Г-образную часть шпангоута, которая крепилась к матице (килю), делали из нижней части ствола ели или сосны, переходящей в толстый корень, чтобы получить естественный, природный угол в 90 градусов. Такая деталь называлась кокора или копань. «Кокористое дерево» означало дерево с крепким корневищем.)

– Се есть наше будущее, Фёдор, – голос мальчика звучал глухо, напряжённо. – Суда, способные не токмо зерно по рекам тягать, но и пушечный наряд нести. Быстрые, крепкие, юркие, кои не убоятся ни татарских стрел, ни шведских ядер.

Колычёв жадно вглядывался в линии, его ум плотника и воина мгновенно оценил изящество и мощь заложенных в чертежи идей.

– Государь… сие зело премудро, – пробормотал он, проводя пальцем по бумаге. – Дабы такое срубить, лес нужен особливый. Дуб, сосна щегловая*, судовая. И мастера нужны, кои не избы рубить обучены, а опруги гнуть.

(*Щегла (или щегла, ударение на последний слог) – Мачта. Дерево, идущее на мачту, называлось щегловым лесом.)

– О лесе не кручинься, – перебил его государь. – У деревни Печатники, что супротив Коломенского, дело уже закипело. Там Василий Нефедьев хозяйствует. Я ему наказ строгий дал: не токмо уголь древесный жечь для кузень, но и лесное хозяйство править. Сосну лучшую, дуб крепчайший там валят да сортируют. Но главное его дело ныне – лесопилку ладить. Не мужикам пилами надрываться, а силу воды и ветра в дело пустить. Лесопильную строят, дабы доски ровные, в размер заданный, выходили быстро и без изъяна.

Государь постучал пальцем по столу, подчёркивая каждое слово.

– Твоя же забота иная. Сам Лодейный двор*. Место я уже указал – у Воробьёвых гор. Там река глубока, и берег удобен для поставки десятков крытых плотбищ* и каменных водоливных ям*. Люди и припасы туда уже тянутся. Древесина, смола, пенька, железо.

(*Верфь – Лодейный двор;

*Эллинг (крытое помещение для постройки судна) – Крытое плотбище (место, где плотничают);

*Сухой док (место, откуда откачивают воду для ремонта) – Водоливная яма.)

Государь поднял на него глаза, и в них Колычёв увидел непреклонную волю, о которой гудела вся Москва.

– Твоя задача, Фёдор Степанович, – ознакомиться с тем, что Нефедьев в Печатниках творит. Сверить, дабы доски и брус шли в размер, по чертежам заданный. А после – принимать дела на Воробьёвых. К холодам, слышишь меня, к первым морозам, там должны стоять четыре крытых плотбища! Дабы мастера зимой не стыли, а работу вершили в тепле. И все заводы, что мною задуманы: смолокурни, канатные дворы, кузни судовые – всё должно стоять и работать!

Он свернул чертежи в тугую трубку и вложил их в руки ошеломлённого Колычёва.

– Здесь всё расписано. От матицы до щеглы. Бери. И помни: ты ныне глава Судового приказа. Под тобой – казна, люди и моя государева воля. Оправдаешь доверие – вознесу. Спасуешь – пеняй на себя. Ступай.

Фёдор Колычёв, сжимая в руках бесценные чертежи, поклонился – на этот раз не из страха, а из глубокого, искреннего уважения к этому непостижимому разуму, заключённому в детском теле. Он вышел из палаты, чувствуя, как внутри него просыпается давно забытый азарт созидателя.

Соловки, молитвы, страх перед прошлым – всё это осталось позади. Впереди была работа. Великая, адская, немыслимая работа, которая должна была перевернуть судьбу Руси. И он, Фёдор Колычёв, был избран стать её орудием.

Откладывать посещения лесного хозяйства он не стал, дорога до Печатников заняла около часа. Ехать приходилось вдоль извилистого русла Москвы-реки, мимо заливных лугов и редких перелесков. Воздух был свеж и напоён запахом речной сырости и цветущих трав.

Вскоре впереди показались первые постройки. Печатники, ещё недавно бывшие тихой, неприметной деревушкой, теперь преобразились. Повсюду высились штабеля свежеспиленных брёвен, над которыми курился лёгкий дымок – жгли уголь и поташ, догадался боярин. Слышался ритмичный, неумолчный стук топоров, визг пил и надсадные крики возчиков.

У околицы его встречал Василий Нефедьев – человек, которому государь доверил это важнейшее дело. Высокий, широкоплечий, с обветренным лицом и цепким, хозяйским взглядом, он не походил на типичного приказчика. Скорее, на опытного лесничего, знающего каждое дерево в своих угодьях.

– Здрав буди, боярин! – Нефедьев отвесил положенный поклон, не падая в грязь, а с достоинством уверенного в себе человека.

Приветствия не заняли много времени, и два столь далёких друг от друга по социальному статусу, но связанные волей князя, мужа, направились к реке. Здесь, на небольшом притоке, впадающем в реку, кипела работа. Речка-приточка была перегорожена крепкой бревенчатой плотиной, создавая внушительный перепад воды. Вода с шумом и брызгами падала вниз, вращая огромное водяное колесо.

– Зри, Фёдор, Степанов сын, – Нефедьев с гордостью указал на сооружение. – Колесо водяное, нижнебойное. Мощь великую даёт. От него вал идёт прямиком в сарай пильный.

Они вошли в просторный, продуваемый всеми ветрами деревянный сарай. Внутри стоял оглушительный грохот. Огромная деревянная рама, в которой было закреплено несколько длинных, зубастых стальных пил, ходила ходуном вверх-вниз с пугающей боярина скоростью.

Толстое сосновое бревно, закреплённое на движущейся каретке, медленно, но неотвратимо надвигалось на пилы. Стальные зубья вгрызались в дерево, с визгом распуская его на ровные, одинаковые доски. Опилки летели во все стороны, оседая на лицах и одежде рабочих.

– Диво дивное! – прокричал Нефедьев, стараясь перекрыть грохот механизма. – Раньше два мужика с пилой двуручной над одним бревном полдня корячились, да и доски выходили кривые, косые. А ныне – за час бревно на доски распускаем! И доски те – одна к одной, ровнёхонькие!

Колычев, невольно прикрывая ухо от нещадного лязга и визга, неотрывно следил за работой механического чуда. В его сознании, привыкшем к размеренному труду плотников и пильщиков, где всё зависело от силы рук да остроты глаза, это зрелище рождало смесь неподдельного восторга и почти суеверного трепета.

Это была не просто работа – это была покоренная, запряженная в хомут сила природы. Боярин мысленно, на лету, прикидывал, сколько кораблей можно построить, имея в достатке такого ровного, качественного леса. Сколько крепостей укрепить, сколько теремов возвести для растущей Москвы. Он видел не просто доски, а будущее могущество державы, выраженное в дереве и стали. Сглотнув вставший в горле от древесной пыли ком, он коротко кивнул сияющему Нефедьеву – слова здесь были бессильны и не нужны.

Проведя в гулком, вибрирующем чреве сарая с час, не меньше, они наконец выбрались на волю. Нахлынувшая тишина поначалу показалась оглушительнее прежнего грохота. Оба отряхивали с дорогих кафтанов и волос налипшие мелкие опилки, пахнущие горячей смолой и свежей раной дерева. В ушах всё ещё стоял фантомный визг невидимых пил, а тело, казалось, продолжало ощущать дрожь дощатого пола. Нефедьев, довольный произведенным впечатлением, широким, уверенным жестом указал в сторону рощи, откуда тянулись к небу струйки сизого дыма.

Их путь лежал мимо растущих, словно на дрожжах, штабелей идеально ровных досок, что уже просыхали на ветру, источая терпкий сосновый дух. Постепенно свежий аромат леса начал сменяться другим – едким, густым и въедливым. Впереди, за небольшим перелеском, курились в небо несколько столбов дыма. Они направлялись к смолокурням, сердцу всего этого лесного хозяйства, где из сосновых пней и осмола гнали драгоценную смолу и дёготь – кровь будущей судовой рати.

Оставив Печатники позади, в которых он провёл три дня, боярин направился обратно в Москву. На Воробьёвых горах его ждало собственное хозяйство, требующее немедленных решений. Машина государя не знала отдыха, и он, один из её двигателей, не имел права на долгую остановку. Он отчётливо это понимал, хотя не всегда мог сформулировать это, даже в своих мыслях. Однако, Фёдор Степанович Колычёв, кристально чисто понимал, что воля государя будет исполнена, им самим, либо кем-то другим, но непременно исполнена.

Глава 21

Тяжёлый, напоённый запахами цветущей липы и конского пота июньский зной плотным покрывалом лежал над Казанью. В прохладных, застланных исфаханскими и бухарскими коврами покоях Ханского дворца царил полумрак. Свет пробивался лишь сквозь узкие, забранные частой деревянной решёткой стрельчатые окна, выхватывая из тени изразцы с затейливой арабской вязью и развешанное по стенам оружие: кривые клычи в серебряных ножнах, круглые щиты-калханы из носорожьей кожи, тугие степные луки в тиснёных саадаках.

Здесь, скрестив ноги на груде шёлковых подушек, сидел правитель Казанского юрта, законный потомок Чингисхана, внук великого Менгли-Гирея – Сафа-Гирей.

В свои двадцать восемь лет хан выглядел человеком, чью душу до самого дна выжгли гордыня, власть и жажда крови. Тёмные, глубоко посаженные глаза под вразлёт изогнутыми бровями смотрели на мир с тем суровым, недоверчивым прищуром, какой бывает у степного волка, единожды уже угодившего в капкан и отгрызшего себе лапу ради свободы. Его точёное, смуглое лицо обрамляла густая, ухоженная чёрная борода, а на голове возвышалась белоснежная чалма, перехваченная нитью крупного жемчуга.

Сафа-Гирей медленно перебирал пальцами гладкие зёрна янтарных чёток. Каждый щелчок бусины отдавался в тишине покоев сухим стуком, словно отсчитывая вехи его неспокойной, пропитанной предательством и яростью жизни.

Память хана редко дремала. Она вновь и вновь возвращала его в далёкий тысяча пятьсот двадцать четвёртый год от рождества Исы, когда он, четырнадцатилетний юнец, впервые въехал в ворота этого древнего града. Тогда его могущественный дядя, Сахиб-Гирей, поспешно отбывая в Крым за ханским венцом, оставил племянника на раскалённом казанском престоле. Юному Сафе досталось тяжёлое наследие: город, зажатый меж двух огней, раздираемый надвое – мощью наступающих московских ратей великого князя Василия и внутренними распрями казанской знати.

Он помнил свои первые годы у власти. Кровь Гиреев кипела в его жилах, требуя безраздельного повиновения, но местные карачи-беки – надменные владыки из родов Аргын, Кипчак, Ширин и Барын – смотрели на него лишь как на удобную ширму. Они полагали, что крымский мальчишка станет покорно плясать под их дудку, дозволяя им самим вершить суд и делить казну. В ответ Сафа-Гирей начал окружать себя верными людьми – крымскими нукерами и ногайскими наёмниками, отдавая им лучшие земли и доходные должности. Он жаждал править сам. Он водил полки на Русь, огнём и мечом доказывая своё право носить ханский венец, отвечая набегом на набег.

Но местная знать умела таить злобу. Летом тысяча пятьсот тридцать первого года их предательство ударило в спину отравленным кинжалом. Казанские мурзы, страшась новой большой войны с Москвой и недовольные засильем крымцев, вступили в тайный сговор с Василием Ивановичем. Заговорщики во главе с ханбике Гаухаршад и беком Булатом Ширином подняли мятеж.

Тогда Сафа-Гирею пришлось бежать. Эта рана всё ещё кровоточила в его гордом сердце. Под покровом ночи, бросив казну и жён, с горсткой преданных нукеров он уходил тайными тропами на юг, спасая свою жизнь. За его спиной в Казань въезжал московский ставленник – касимовский царевич Джан-Али, которого местная знать и русские летописи насмешливо перекрестили в Яналея, подчёркивая его подчинённость. Безвольный, тучный, угодливый раб московского князя сел на трон Гиреев.

Четыре долгих года изгнания, незаживающей раной отпечатались в сердце бывшего правителя. Сафа-Гирей скитался по пыльным ногайским степям, пил горький кумыс чуждого гостеприимства в улусах Мамай бия. Он спал на голой земле, кутаясь в войлочный плащ, и каждую ночь смотрел на холодные звёзды, принося клятвы мести. Он не просил милостыни – он плёл сеть. Он убеждал ногайских беков, сулил им золото Москвы и рабов, разжигал их алчность. Он сблизился с могущественным ногайским бием Юсуфом, дочь которого Сую выдали за Джан-Али, но у молодожёнов, что-то не срослось. При этом, выдавать дочь обратно к отцу, в Казани, отказались, чем нанесли ему смертельную обиду.

И тут его час настал. В тысяча пятьсот тридцать пятом году, когда великого князя Василия уже не было в живых, а в Москве правила молодая вдова Елена, Казань устала от безвольного Яналея. Город, чья казна пустела без доходов от грабежей, вновь позвал своего истинного повелителя. Сафа-Гирей вернулся не просителем. Он вернулся во главе закованной в железо ногайской и крымской конницы. Яналей был изрублен заговорщиками, спонсированными Юсуфом, а Сафа-Гирей, въехав на коне в залитый кровью дворцовый двор, сполна напоил свой клинок кровью тех, кто некогда его предал.

С тех пор прошло три года. Три года он железной дланью выкорчевывал промосковскую крамолу, выжигал целые роды, казнил послов и бросал вызов Москве. И Елена Глинская, эта литовская волчица, пыталась усмирить его. Она собирала полки, строила крепости, готовила большой поход, дабы навсегда стереть непокорную Казань в порошок. В нынешнем, тысяча пятьсот тридцать восьмом году, огромная судовая рать русов должна была спуститься по Волге, неся смерть его юрту.

Но Аллах Милосердный рассудил иначе.

Сафа-Гирей опустил чётки на шёлковый ковёр и взял в руки лежащие перед ним на низком столике свитки. Пергаменты, испещрённые славянской вязью, и грамоты на чагатайском языке, доставленные его верными соглядатаями из самой Москвы.

Литовская волчица издохла.

Свершилось то, о чём он молил Всевышнего: яд пресёк жизнь регентши. Когда первые вести достигли Казани месяц назад, хан велел резать баранов и устроил великий той для своих мурз. Он знал: смерть правителя в Москве, как и в любой другой стране, всегда означает одно – смуту. Бояре, эти алчные бородатые псы, вцепятся друг другу в глотки, деля казну и власть подле трона малолетнего щенка. А значит, великий поход на Казань отменяется. И впрямь, тайные лазутчики доносили, что русские полки, уже стянутые к Коломне, Нижнему Новгороду и Мурому, встали. Воеводы медлили, не получая ясных приказов из взбудораженной столицы, а суда и вовсе отозвали, чтобы они не гнили понапрасну. Врата Руси стояли распахнутыми.

Но новые вести, доставленные загнанными гонцами на этой неделе, заставили хана нахмуриться.

Он развернул последний свиток, перечитывая донесение, от которого веяло безумием. Шпион клялся именем Пророка, что семилетний князь Иван не стал игрушкой в руках бояр. Что отрок, уединившись в храме, сотворил великие чудеса. Что он исцелил глухого брата единым прикосновением, что он проклял знатного мурзу так, что тот лишился дара речи. Что он заставил толпу ползать пред ним в пыли, а после, в мёртвом соборе, заговорил голосом своего предка из могилы, заставив гордых бояр целовать хладный камень и рыдать от ужаса.

Сафа-Гирей фыркнул, брезгливо отшвырнув пергамент.

Глупцы. Невежественные, погрязшие во тьме гяуры.

Будучи человеком образованным, выросшим под руководством образованных устазов, он был знаком с трудами арабских учёных и суфийских мудрецов. Так что, хан питал глубочайшее отвращение к подобным россказням. Его губы искривила презрительная усмешка.

– И творят они себе богов из людей смертных, – пронеслось в его мыслях. – Забыли они слова Писания.

Хан прикрыл глаза, и в его памяти ясным, непреложным светом всплыли суры Священного Корана.

«Поистине, Аллах не прощает, когда к Нему приобщают сотоварищей, но прощает все остальные грехи, кому пожелает. А кто приобщает к Аллаху сотоварищей, тот впал в глубокое заблуждение»*

(*Сура Ан-Ниса, 116).

Ширк. Величайший и самый мерзкий из грехов. То, что творили сейчас в Москве, было чистым, незамутнённым многобожием. Они возвели малолетнего щенка в ранг божества, приписали ему власть над исцелением и карой, коей обладает лишь Творец сущего. Разве не сказано: «Скажи: „Не властен я принести себе ни пользы, ни вреда, если только того не пожелает Аллах“»?

Если отрок творит неведомое, если заставляет слепых прозревать, а старцев неметь, то источник сей силы ясен всякому правоверному. Это козни Шайтана. Иблис, проклятый и побиваемый камнями, нашёл себе податливый сосуд в лице сего московского выродка, дабы ещё глубже ввергнуть неверных в пучину заблуждения и подготовить их души к геенне огненной.

Аллах Велик и Мудр. Он ослепил сердца врагов Истины. Заставил их падать ниц перед демоническим отроком, отнял у них разум, дабы они сами, своими руками разрушили собственное государство. Вместо того чтобы крепить заставы и ковать мечи, они бьют поклоны и целуют камни.

Сафа-Гирей поднялся на ноги. Его статный силуэт тёмной тенью пересёк покои. Он подошёл к окну, вдыхая горячий воздух.

Аллах явно на стороне правоверных. Он не просто отвёл угрозу похода от Казани. Он даровал Казанскому юрту небывалую возможность пощипать перья из хвоста Шайтана, собрать богатую жатву там, где ныне царит мистический бред и страх.

К тому же, экономика юрта требовала немедленных действий.

На восточных рынках творилось нечто невообразимое. Спрос на живой товар – ясырь – взлетел до небес. Купцы из далёкой Бухары, из Хивы, из персидских земель прибывали в Казань с сундуками, полными звонких дирхемов и полновесного серебра. Им нужны были рабы. Крепкие мужчины для работы на полях и в каменоломнях, светловолосые женщины для гаремов богатых беков, дети для воспитания покорных слуг.

В прежние годы львиную долю этого рынка обеспечивал Крымский юрт, чьи неисчислимые орды регулярно опустошали южные пределы Руси, Польши и Литвы. Но в этом, тысяча пятьсот тридцать восьмом году, ситуация переменилась в корне.

Крымчаки в этом году в набег не пойдут. Великие шляхи оставались свободными.

Это означало, что любые невольники, захваченные в этом году, будут проданы не просто с выгодой, а втридорога. Рынки в Астрахани и Бахчисарае истосковались по свежему ясырю. Если Казань нанесёт удар сейчас, она заберёт всё серебро востока себе.

Хан повернулся к дверям.

– Позвать ко мне беков! – его голос, резкий и гортанный, эхом разнёсся по анфиладе комнат. – Созвать Диван! Пусть явятся Чура Нарык, Али-Акрам, Булат-бек! Всех темников ко мне!

Чура был главным представителем воинствующих карачи-беков, по отцу из рода Аргын, что в переводе означает «древний», по матери из рода Тама, что произошёл из отрядов древних хранителей границ и усмирителей покорённых земель.

Али-Акрам, возглавлял ногайское крыло в Казани, сын Юсуф бия и брат Сую, которую в городе, за её красоту, прозвали Суюмбике. Хан взял её в жены, когда вернулся на трон и был полностью согласен с оценкой горожан.

Булат-бек, возглавлял второе крыло карачи-беков, что питали любовь к Москве. Являясь выходцем из рода Ширин, он имел немало сторонников в Казани, что заставляло хана считаться с ним, но при этом искать только повода, чтобы уничтожить столь опасного бека.

К исходу дня в просторной палате, устланной кошмами, собрался цвет казанской знати.

Ногайские мурзы в расшитых шёлком халатах, чьи глаза блестели алчностью; крымские огланы, пришедшие вместе с ханом, закованные в кольчуги под лёгкими бешметами; и суровые казанские карачи-беки, считавшие себя истинными правителями ханства. Воздух густел от запаха жареной баранины, крепкого кумыса и различных фруктов.

Сафа-Гирей сидел на возвышении. Он обвёл взглядом своих полководцев.

– Вы слышали вести, почтенные беки, – начал он без лишних предисловий. Его голос звучал ровно, но в нём скрывалась скрытая, пульсирующая сила. – Вдова московского князя мертва. Её щенок, отрок Иван, правит ныне. Но разум его помутился. В Москве верят, будто в него вселился дух, исцеляющий калек. Они бросили копья и бьют поклоны. Враг наш сам подставил нам горло, ослеплённый чарами Иблиса!

По рядам военачальников прокатился согласный, хищный гул. Упоминание слабости врага всегда действует на степняка как запах крови на гончую.

– Великий падишах Рума увел рати моего крымского дяди далеко на закат, – продолжал хан, повышая голос. – Крым в сей год не сядет на шлях. Купцы из Бухары ропщут, их сундуки полны серебра, но невольничьи рынки пусты! Сама судьба вкладывает это серебро в наши руки! Мы ударим по гяурам. Мы соберём такую жатву, какой Казань не видела со времён моего великого предка!

Чура Нарык, могучий бек с седым шрамом через переносицу, сделал шаг вперёд и приложил руку к груди.

– Великий хан, твои слова слаще мёда, – прогудел он басом. – Мои джигиты застоялись. Кони рвут поводья. Дозволь нам выступить немедля! Земли вокруг Нижнего Новгорода и Мурома полны жирных селений. Мы пройдёмся по ним огнём, соберём ясырь и вернёмся до того, как осенняя грязь скуёт дороги.

Несколько других беков одобрительно застучали рукоятями плетей по деревянным столбам, поддерживая Нарыка. Летний набег был привычным, излюбленным делом. Быстрый переход, внезапный удар, захват полона и стремительный отход до подхода основных сил московских воевод.

Но Сафа-Гирей медленно поднял руку, призывая к тишине. На его губах вновь заиграла холодная, зловещая улыбка.

– Нет, Чура-бек. Мы не пойдём сейчас.

По палате пронёсся недоумённый ропот. Военачальники переглядывались, не понимая замысла своего повелителя. Зачем ждать, если, по его же словам, враг слаб именно сегодня?

– Выслушайте меня, почтенные мурзы, – голос хана стал вкрадчивым, словно он делился великой тайной. – Летний набег хорош, спору нет. Но летом гяуры ждут нас. Их заставы на бродах и переправах не дремлют. Леса зелены, в них легко спрятаться смердам, завидев пыль от наших копыт. Реки широки, и переправы отнимают время. А ежели мы обременены богатым ясырем, скотом и добром, летняя грязь и болота становятся гибелью для нашего отхода.

Хан встал и медленно прошёлся перед затихшим Диваном, который всё ещё не понимал, зачем хан решил рассказать прописные истины, впитанные ими с молоком матери.

– Мы поступим иначе. Мы дадим им успокоиться. Пусть мальчишка-князь продолжает играть в святого. Пусть бояре в Москве режут друг другу глотки, уверовав, что опасность миновала. Пусть урусы соберут урожай в свои амбары, дабы нам не пришлось искать хлеб. Мы ударим зимой.

В глазах старых, опытных казанских беков вспыхнуло понимание. Зимний поход – это предприятие страшное, рискованное, но если он удаётся, его плоды превосходят любые ожидания.

– Итиль* скуёт льдом, – хан простёр руки, словно обнимая великую реку. – И эта ледяная гладь станет нашей главной дорогой! Широкий, ровный, гладкий шлях, проложенный самой природой прямо в сердце вражеских земель. Нам не нужны будут броды и паромы. Мы не увязнем в лесных болотах.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю