Текст книги "Рискующее сердце"
Автор книги: Эрнст Юнгер
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 19 страниц)
НАЦИОНАЛИЗМ {118}
Живое не нуждается в доказательствах для своего оправдания. Оно свидетельствует о себе на языке фактов и включается в неподкупную иерархию мира сообразно масштабу своей жизненной силы. Живое растет, значит, оно необходимо. Живое умирает, значит, оно стало лишним.
Национализм – это вера в жизненную силу нации, великой общности в судьбе, которой человек причастен по рождению. Национализм – это воля жить для этой нации как для высшей, подчиняющей сущности, чье существование важнее, чем единичное. Жаром этой веры и решительностью этой воли определяется величие нации. Несущественно, относится ли эта вера к ценностям, обоснованным логически; во всяком случае, они могут достигать исключительной силы. Так и последняя война показала, что когда сохранение нации под вопросом, это приводит к высшему напряжению душевных и материальных сил, которыми располагает жизнь. Миллионы мертвых на каждой враждующей стороне свидетельствуют, что для народов их особенности, то, что их разделяет, куда существеннее, чем то, что их связывает. Соображение, будто каждая национальная воля направлена против другой национальной воли, так же бесплодно, как бесплоден вопрос, почему деревья одного леса должны бороться между собой за свет и питание. Рассудок может усмотреть в Европе, как в лесу, единство, но ни дереву, ни народу не может он отказать в своей особой необходимости. Жизнь существует ради себя самой. Через все границы она вторгается в чужую жизнь и вынуждена отстаивать себя воинствующими средствами. Нечего спрашивать, хорошо ли это, красиво или приятно. Спрашивается только, готова ли ее необходимость выстоять или умереть.
Быть националистом – значит отстаивать необходимость нации всеми средствами, о которых может зайти речь. Это значит учреждать идею нации как высшую ценность, которой должны подчиниться все остальные ценности. Это также значит быть не европейцем или гражданином мира, а верить в то, что быть немцем, французом, англичанином или итальянцем важнее, и это решает дело. Это значит ценить особенное выше всеобщего, над понятием ставить жизнь, а над распущенностью – органическое самоограничение. Это значит желать сочетаться с жизнью великими таинственными токами крови, а не абстрактным каркасом умственной конструкции. Только ради подлинных жизненных единств, а не ради полезного, практического или ухищренного жизнь готова на любую жертву.
Жизнь не есть целесообразность. Целесообразнее любая машина. Пусть распущенный дух пытается видеть в жизни лишь целесообразное и навязывает ей законы целесообразной логики и целесообразной морали. Кровь, однако, сокрушает эти законы, как она в 1914 году сокрушила марксизм и как она всегда и везде, нахлынув, перехлестывает через любое рассудочное регулирование. Жизнь не позволяет управлять собой никакому свободному духу, у нее свой собственный дух, своя собственная глубокая, творческая разумность, чьих источников не дает возможности познать никакая поверхность.
Вот великое различие между свободным и связанным духом: один пытается определить жизнь механически, другой творчески работает из ее глубины. Один говорит, что́ должно быть, другой действует в том, чту есть. Один видит плоский прогресс, другой чувствует бесконечное движение во всем живом. Там – измерение общими понятиями, здесь – чувство особенных ценностей.
Но дух не то, что может быть мыслимо отдельно от жизни, не то, что дает право на интеллектуальное высокомерие. Дух – осмысленная суть жизни, и потому в каждом проявлении осмысленной жизни – дух, от лирического стихотворения до пушечного выстрела. Мы переживаем действо, когда распущенный дух бунтует против жизни и все символическое, могущественное, несомненное в ней, все, с чем связывается пыл веры и героическая воля к жертве, пытается разложить, высмеять, механизировать, а с другой стороны, бессилен противостоять малейшему проявлению грубой жестокости. Но в любом крестьянине, возделывающем свой клочок земли, дух более глубокий, чем во всей суммарной деловитости в разреженном, бескровном пространстве. Все, что чуждо и противно этому полчищу подвижных мозгов, удаленных от великих токов судьбы, надо бы основательно исследовать. Должно быть, плодотворно как раз то, что они пытаются побороть и высмеять всеми средствами, от иронии кафе до морального пафоса. Так оно и есть. Потому мы и называем себя националистами, что это слово наилучшим образом отделяет нас от тех, с кем мы не хотим иметь ничего общего. Да, мы националисты, и мы гордимся этим. Ценность всего того, что это слово пытается вместить, соответствует всем требованиям, предъявляемым к высшей, центральной ценности. Она обладает глубиной для любого осмысления и пространством движения для любой страстной воли.
Национализм – современная форма вечной воли, современное выражение вечного права, права на своеобразие, свойственное жизни. Его новое, сильнейшее сознание, его острейшая решимость в кровном ядре народа – истинное завоевание проигранной войны. Повсюду, у всех народов Европы мы видим, как пробуждается это сознание, здесь – еще неясное в том, что касается путей к цели, там – уже в обладании властью. Нам предстоит позднее свершение, ибо оно вызвано не победой. Но утверждение, найденное на самом дне ужасного, обладает высшей ценностью. Это утверждение жизни, которую не страшит устрашающее и не сжигает жар жизни, чья душевная сила берет верх над всеми насилиями материи.
Германия – наша великая мать; Европа – лишь понятие, над которым находится нация. Мы приветствуем начавшееся сосредоточение кровеносных сил также и за границами. Мы не хотим смешения наций эсперанто, мы не хотим вознести механическое перемещение превыше органических границ. Чем сплоченнее, чем увереннее жизнь в своих границах, тем абсолютнее ее ценность. Чем крепче коренится жизнь в материнской почве, тем более она сродни всему, что вынашивает земля. Из своего собственного существа в мощных проявлениях перерастает жизнь свои границы. Изглаживание границ, выравнивание ценностного уклона ведут в лучшем случае к сложению, не имея ничего общего с возвышением. Жизнь возвышается не в сложении, а в завязывании осмысленных уз. Дружба – нечто большее, чем двое мужчин, брак – нечто большее, чем муж и жена, и значение народа устанавливается не переписью населения. Что значит для нас Германия, мы знаем. Германия для нас больше, чем пестрое пятно на географической карте, где нас родил случай. Европа – спорный географический вопрос. Гораздо ценнее для нас наши противники, чья воля к власти просеивает наш состав принуждением, наводя на мысль о новых, более жестких формах.
Ибо поскольку современный национализм воплощает высшую волю к жизни внутри высших общностей, его нельзя считать реакционным явлением. Его воля в том, чтобы парализовать все чуждое национализму и образовать государство как всеобъемлющую форму нации в абсолютном символе жизненной энергии. Это ведет к испытанию, которому подвергается каждый человек и каждое учреждение относительно их ценности для нации, и тем самым ставится задача, которая может быть решена лишь революционными средствами. Цель – сокрушение всех механических форм и высвобождение живой сути.
Быть националистом сегодня – значит нести в себе сознание, что старое время исчерпано и предстоит идти по совершенно новым путям. В 1918 году на свет были еще вытащены обветшавшие стяги Великой французской революции. Но вознесенное тогда в пламенеющем великолепии кровью и волей к жертве сгодилось лишь на то, чтобы послужить прикрытием для отвращения к жертве. Может быть, все это считалось желательным, но никто больше не верил в это. Вот великое различие. Но мы жаждем веры, жаждем того, что можно любить самоотверженно, ради чего стоит принести любую жертву. Вопреки, а, может быть, именно благодаря всему пережитому мы видим в последней войне только начало, но не завершение нашей приверженности к нашей немецкой нации.
КРОВЬ {119}
Наши общности должны быть общностями по крови, таково наше первое требование. Но что такое кровь? Этот вопрос прост и сложен одновременно. В нем обнаруживается весь разлад между познанием и чувством.
Каждый, кто действительно дорожит жизнью, чувствует, вероятно, что это такое, его кровь. Но он также знает, что всего труднее говорить о часах, когда эта текучая стихия глубже всего взволнована или бьется горячее всего. Не в словах открывается кровь. Язык – подобие сети, и через ее ячеи ускользает богатейший пестрый улов, когда его вытягивают из глубины на свет. Язык таит внутренний мир, как дом, и только там, где трескаются стены, только из окон прорывается наружу магическое мерцание. Сверкающее, несказанное тускнеет и обесцвечивается, когда его высказывают. И драгоценнейшие слова – всего лишь отшлифованные рамки для таинственных картин, доступных только внутренним очам.
Кровь глубже всего того, что можно сказать или написать о ней. Ее темные и светлые колебания чаруют мелодиями, настраивающими нас на печаль или на счастье. Они притягивают нас к лицам, пейзажам и вещам или они отвращают нас от них. То нечто, то избыточное, что вовлекает нас в очертания гор, в длящиеся линии долин, в игру облаков на небе, в смех человека, в движения животных или в краски картины, чей создатель, может быть, давно уже умер, в ту весомость, которую жизнь с безошибочностью сновиденья придает всем вещам, – это определяется родом и своеобразием крови. Явление дано, но только мощь и полнота крови устанавливают его ценность, делают его значительным, символическим и глубоким. Мы видим глазами, слышим ушами, осязаем руками, воспринимаем чужие мысли мозгом, но остается ли все это для нас лишь мертвым веществом или с этим у нас жизненная связь, решает кровь. Нервами и органами чувств мы воспринимаем, что есть; кровь открывает нам, что кроется за этим. Чувствами мы познаём, кровью – признаём. Через кровь мы чувствуем себя чужими или родными.
Кровь ощущает родство человека с человеком. Мы живем в слишком перенаселенном мире, для того чтобы испытать все счастье, заключающееся в открытии этого родства, к тому же рационализация человека притупляет остроту его инстинктов. Лишь в одиночестве, при великом различии рас и при стихийных событиях мощно пробуждается в своем усыплении внутренний смысл. Трезвейший Стэнли описывает чувство, испытанное им после путешествия по Конго, когда он, проведя целый год среди обличий, черных, как эбеновое дерево, увидел первого белого человека, как нечто опьяняющее и ошеломляющее.
Но и среди модернизированной цивилизации, в мире сплошной механики мы не можем уйти от влияния крови. Рукопожатие, которым обмениваются мужчины, взгляд в глаза, тон голоса независимо от слов, этим голосом произносимых, походка, осанка, телодвижения, игра лицевых мышц в тысяче невольных изменений, воспринимаемых нами как нечто, само собой разумеющееся, – во всем этом говорим с кровью мы, и кровь говорит с нами, привлекает, сближает или отталкивает. Пренебрегая всеми масками, я и ты объясняемся на общем языке, который существует до всех языков. А где между мной и тобой есть общее, должно быть и нечто большее, некое посредничество, включающее нас обоих, как мы в пустом пространстве воспринимаем эфир, носитель светового луча. Это большее – судьба, связующая отдельное существование с единым общим смыслом. Чувствами мы воспринимаем только проросшее явление, а подземное сплетение корней, движущее ростками, это подлинно связующее, для которого единичное ничего не значит, ибо порождающая сила у него, этого мы чаем кровью, и это чаянье осчастливливает нас чувством глубокой сплоченности.
Общность, внутри которой это чувство пропало, как общность мертва. Народ, не спаянный кровью, – чистая масса, физическое тело, которое больше не в состоянии разворачивать силы из высших областей жизни, далеко возносящихся над материей. Внутри подобной общности больше не совершается невероятное, чье ослепительное проявление снова и снова утешает нас при всем ничтожестве человека, а только правит механический закон. Ради такой общности не стоит жить, не стоит умирать, не стоит производить детей или делать хоть что-нибудь за пределами индивидуальной сферы. У нее нет судьбы, как нет крови, подтверждающей эту судьбу.
Но именно от судьбы происходит великое напряжение, сообщающее жизни смысл, достоинство и трагическую насыщенность. Судьба и кровь, невидимая сила и основополагающее вещество, через которое эта сила проявляется. Из нее мы должны исходить, чтобы вполне понять сущность крови. Кровь без судьбы – все равно что незаряженная батарея или магнитная игла без магнитного притяжения. Чистота и селекция крови или добротность ее смешения не имеет значения без этой великой силы. Лишь на пробном камне судьбы доказывает кровь свою ценность.
Потому мы отвергаем все попытки рассудочно обосновать понятия расы и крови. Кто хочет доказать ценность крови мозгами при посредстве современных естественных наук, тот принуждает слугу свидетельствовать за господина. Мы не хотим слышать о химических реакциях, о впрыскиваниях крови, о формах черепа и об арийских профилях. Все это неизбежно вырождается в бесчинство пустых ухищрений, открывая интеллекту ворота для вторжения в царство ценностей, которые он может только разрушить, но никогда не поймет. Кровь отнюдь не приветствует своего узаконивания на пути, доказывающем также родство с павианом. Кровь – горючее, воспламеняемое метафизическим огнем судьбы. Нам нет дела до остальных ее свойств, не важно, как выглядят ее тельца и какие химические реакции им свойственны. Об этом пусть рассуждают ученые мужи за микроскопами. Такими вопросами разум заполняет книги, но не жизнь – пространство судьбы.
Магнетическая сила крови не нуждается в приметах и опознавательных знаках материального порядка. У ее знамен не логическая, а символическая функция. Ее единства находят друг друга в пространстве, как две бабочки в ночной долине, даже если они единственные в округе на много миль. Они стремятся к своей цели, как стаи перелетных птиц, которые знают о погоде больше, чем все метеорологические станции мира. Они следуют необходимости, воле самой судьбы, задолго до того как об этой необходимости напишет книги историк. Кровь чует с непогрешимой точностью, что для нее опасно, а что благоприятно. Ее не проведешь, ибо она сама ведет и видит без света.
Где кровь связана заветным кругом судьбы, там возникает общность крови – и нигде больше. Без этого круга семья, знать, народ теряют смысл, и все глубокие, первичные узы превращаются в мишень для насмешек со стороны разнузданного умствования и циничной дерзости литераторов. Все уравнивается, разлагается и уплощается, всякий творческий уклон сглаживается, в пустыне всеобщего отмирает чувство особенного, чувство органического единения. Одиночка больше не ощущает, что это его ударили в лицо, когда оскорбляют общность, а все остальные больше не гордятся примечательным достижением одиночки, больше не распознают самих себя в своих вождях; нет больше незабываемого опьянения сплоченностью, переполняющего большие города высшим ликованием жизни. И с подтверждением высшей, скорее, вневременной жизни исчезает и презрение к смерти, основанное на сознании, что отдельное существование обладает смыслом и ценностью лишь по отношению к более великой сверхличной ценности. Угасает воля к жертве, божественная примиряющая стихия смертного.
Для крови движение достойнее почитания, чем цель. Кровь не знает прогресса, так как ее воле в любое время, в любом пространстве, в любом из ее общностей открыто абсолютное. Решающее для нее лишь ее задушевность и несокрушимая сила. Так мы распознаём героев и подвиги всех времен и всех стран. Наша любовь к Риму не мешает нам любить Ганнибала. Мы видим в Наполеоне удивительное явление жизненной энергии. Мы ценим великие окровавленные образы французской революции от Мирабо {120}до Робеспьера {121}, каждый из его собственного средоточия, и наш взор более не очарован мощью жизни лишь там, где является холодный Баррас {122}. Мы бы могли ценить и нашу революцию, если бы ее поддержала полнота крови.
И о нас будут впоследствии судить не по нашим целям. Цели бывают достигнуты, задачи завершены и выполнены новыми задачами. Задачи – лишь преходящие оболочки судьбы; судьба остается и подтверждается свежей кровью в новых формах. О нас не будут судить и по нашему успеху, но исключительно по тому, соответствовали мы нашей необходимости или нет. Дружина Леонида пала в битве, но подвиг ее исполнился абсолютного смысла. Никогда и нигде, никакими средствами не достигает жизнь более высокого свершения.
Нет, не об успехе спросят нас, а о том, насколько мы были сильны в утверждении и была ли пламенной наша воля. И с гордостью мы сможем сказать, что и нашему поколению было ниспослано достигнуть абсолютного из нашего особенного круга. Каждый военный корабль, потонувший под развевающимся флагом, от адмирала до последнего кочегара общность крови в полноте героического чувства и великолепного противления, команда каждого окопа, павшая в презрении к материи, в диком утверждении высшего бытия, поручатся за нас.
Все это вписано в Непреходящее. Мы же оказались в изменившемся мире. Новых целей желает наша кровь; ей нужны идеи, которые опьянят ее, движения, в которых она изнеможет, жертвы, требующие от нее самоотверженности. Кровь хочет причаститься великой любви, она хочет жить и умереть ради нее.
О ДУХЕ {123}
Всему живому придает смысл факт его существования. Этот смысл не приходит извне, он коренится в самой жизни. Долина, населенная растениями и животными, не нуждается ни в глазе, созерцающем полноту скрещивающихся в ней движений, ни в разуме, строящем теории по этому поводу. Что раскидывает ветви в солнечном свете, что блещет и кружит, что любит, что ест и само бывает съедено, – у всего этого свой особенный дух и свой особенный разум. Он бесконечно близок нам и бесконечно далек. Что происходило в древнем Вавилоне и что совершается в кипучей котловине Атлантического океана с фосфоресцирующим свечением, с щупальцами и огромными ртами, картину этого мы можем себе составить, если пороемся в городском мусоре или закинем наши сети в морские глубины, но наши методы ни на волос не приблизят к нам истинного смысла этих бесконечных далей. Но когда мы, одурманенные натиском жизни, идем через наши собственные большие города, тогда мы чувствуем частицу той силы, которая оживляла Вавилон. И в мгновения, когда пылает кровь, бегущая по нашим жилам, мы угадываем великие силы всего живого вообще. Лишь тогда, когда мы всем нашим своеобразием привязываемся к земле, можно почувствовать, как мы связаны и со всем тем, чем держится земля.
Мы приобщаемся к духу не тогда, когда пытаемся броситься в него как в свободную безграничную стихию, а тогда, когда дух овладевает нами самими. Дух привязан к жизни как сгущение, как идея и как осмысленное использование жизни, на которую он направлен, исходя из особенного, из ограниченного, движется от особенности ко всеобщности, а не включает в себя всеобщее, как его включает в себя особь в зоологической системе. Дух мужественней, его природа наступательная, он хочет не растекаться по вселенной, а овладевать ею. Он хочет, чтобы вселенная была еговселенной, чтобы она была такой, как он.
Дух подобен дереву, захватывающему вверху тем более пространный круг света, чем глубже его корни переплетаются с почвой. Из темных таинственных недр дух рвется к свету. Дух не происходит из светлых областей сознания, он впадает в них. Дух требует крови, так как он укоренен в жизни, но он не требует сознания. В драматические, творческие мгновения, когда напряжение жизни неистово усиливается, сознание выбывает. Высшее вдохновение, экстаз, когда, как полагают мистики, происходит единение души с Богом, вхождение индивидуума в бессознательное единство с первоосновой мира, – это сосредоточение существования в одном-единственном чувстве. Там достигаются последние возможности жизни, когда жизнь – дух, а дух – жизнь без всякого различия. В восторге святого, в безболезненной отрешенности мученика, в белом калении любви, в прибое битвы, в опьяняющих видениях художника жизнь возносится со своей глубочайшей волей. «Пиши кровью, и ты узнаешь, что кровь – дух», – сказано в «Заратустре», и Геббель {124}говорит, что его перо, кажется, порою обмакивается непосредственно в кровь и мозг.
Поскольку дух живой, а не мертвый, его подход к жизни – не абстракции и обобщения, а идея. Прарастение Гёте – именно идея, а не понятие. Дух не пренебрегает наукой и ее методами, но он их подчиняет источникам жизни, в связи с которыми должно быть каждое явление. Дух мыслитсвои необходимости там, где должно, но эти необходимости не измышляются. Дух исполнен смысла, поэтому в явлениях и в их соотношениях видит не целесообразность, а смысл. Под поверхностными механизмами он чувствует глубинное значение. Он хочет не теоретизировать, а творить, не разлагать, а плодоносить. Он вовсе не стремится раздробить вселенную на атомы, чтобы снова потом сконструировать, он хочет созерцать ее великие картины. Он хочет отражаться во всех вещах, а не быть безграничным зеркалом вещей. Он дорожит жизнью не в ее логической, а в ее символической ценности. Дух над доказательством, как последовательность судьбы над причинностью.
Дух – осмысленное исполнение жизни, целое, как сама жизнь, – целое, а не сумма анатомических препаратов. Дух – не эссенция, которая дистиллируется, не внешний принцип и не огонь, зажигаемый на маяках. Так как он живой, для него действуют не законы прогресса, а законы развития. Дух не то, что приобретается; он относится к врожденным дарам жизни, он, как характер, распространяется несправедливостью судьбы. Оттого обладание духом придает аристократическую гордость, присущую тем прекрасным дарам жизни, которые не приобретаются и не вырабатываются. Дух горд, но не высокомерен, поскольку он не ограничивается сознанием. Гордость кроется в движениях, которыми жизнь раскрывает свой смысл, или в положении, когда она, почия, его обнаруживает, как бабочка, раскрывающая свои крылья. И так как дух – целое и неделимое, он должен быть в каждом осмысленном проявлении жизни, в кругах, очерчиваемых птицей в море эфира, в раскачивающемся галопе животных на равнине, в свободной игре мускулов перед прыжком из засады. Дух – в каждой завершенной картине, как и в каждом мазке кисти, в статуе, как и в каждом ударе ваяющего молота, в длиннейшем романе и в кратчайшей сентенции. Дух так же абсолютен в безвестном воине, умирающем за родину, как и в вожде, объявляющем эту войну, или в крестьянине, пашущем свое поле. Насколько они все принадлежат к замкнутой жизненной общности, они все обладают общим духом, общей идеей, варьирующейся в многообразии проявлений, как идея рода в разновидностях или идея племени в отдельных его представителях.
Жизненной основе, из которой он произрастает, дух благодарен, и его благодарность в том, что он выражает существо этой основы. Только когда жизнь сломлена, бледна и слаба, дух отворачивается от нее. Тогда он больше не чувствует прочной связи с ней, он бросает жизнь на произвол судьбы и бунтует против необходимости, против того, что хочет судьба. Этот разнузданный дух, интеллект, больше не распознаёт особенностей, он старается привести все к одному знаменателю, превратить в ходовые товары и в измеримые величины. Он высмеивает великие символы и разлагает их абстракцией. Он мнит, что достигает безграничного, уничтожая границы. Ему легко быть справедливым, так как он не обязан устанавливать или защищать особыеценности. Из недействительных, все более тонких слоев бытия он отмеривает себе господство над жизнью и определение для нее, за что жизнь мстит страшно и смертельно. В свете разнузданного духа органическая картина мира превращается в механическую. Культура становится цивилизацией, общности судьбы становятся случайными скоплениями людей, массами, в лучшем случае целевыми объединениями, отечества оказываются лишь препятствиями для передвижения. Так называемая умственная аристократия или рабочие умственного труда, армия высокоподвижных и бессовестных мозгов, работает над разложением веры, над дешевым высмеиванием героического, над подрывом человеческого достоинства вообще. В то время как отрицается особенное, связывающее и разлучающее одиночек, до последней крайности утверждается индивидуум, бессмысленная физическая частичка массы; ее права провозглашаются на каждом углу, алчный индивидуализм распространяется, подготавливая нигилизм. Рассудок все, характер не значит ничего. Искусство превращается в литературное и интеллектуальное предприятие, выражающее переменчивые массовые течения без всякой укорененности, без всякой кровной силы, без своеобразия. Работа становится производством, от всех человеческих связей остаются все резче подчеркиваемые правовые отношения. Для всего таинственного и чудесного наука находит механистическую формулу, а мораль для трусов и дерьмовых душ объявляет безнравственным все непосредственное, мощное и опасное в этой жизни. Но когда перестает править необходимое, наготове излишнее, а жизнь не терпит ничего излишнего. Позади всей этой хитрой, истончившейся, бесплодной деловитости, в пространстве обедненной жизни уже присутствует меч, который покончит со всеми дискуссиями, и его остроту не притупят никакие теории. Пока в совещательных комнатах интеллекта еще измеряют, взвешивают, умничают, снизу уже стучит в ворота могучий бронированный кулак, и тяжелейшие проблемы будут разрешены одним его ударом. Жизнь ценит несокрушимую силу последнего варварского народа выше, чем в сумме всю работу свободного духа. И жизнь права.