355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эразм Роттердамский » Разговоры запросто » Текст книги (страница 7)
Разговоры запросто
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 15:36

Текст книги "Разговоры запросто"


Автор книги: Эразм Роттердамский


Жанр:

   

Философия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 37 страниц)

О несравненном герое Иоганне Рейхлине[146]146
  Иоганн Рейхлин (1455—1522) – германский юрист и филолог, один из первых по времени гуманистов в Германии. Он был знатоком всех трех священных языков – латинского, греческого и еврейского, и когда император Максимилиан, по наущению еврея-ренегата Иоганна Пфефферкорна, издал указ о сожжении всех еврейских книг (кроме Ветхого завета), за то что все они якобы содержат хулу на Христа и христианство, Рейхлин убедительно опроверг эту клевету и добился отмены указа. Это послужило началом многолетней борьбы между гуманистами и врагами возрождающейся науки; одним из плодов борьбы была знаменитая сатира «Письма темных людей».


[Закрыть]
, причисленном к лику святых

Помпилий. Брассикан

Помпилий. Откуда ты к нам в дорожном уборе?

Брассикан. Из Тюбингена.

Помпилий. Нового ничего там не слышно?

Брассикан. Удивительное дело, до чего же все смертные одержимы жаждою новшеств! Впрочем, слышал я в Лувене одного черноризца верблюжьего ордена[147]147
  Намек на главу лувенских кармелитов (верблюд по-латыни camelus) Николаса Бехема (ок. 1462—1526), который публично обвинял «Разговоры» и их автора в ереси.


[Закрыть]
, так он проповедовал, что всего нового должно бежать.

Помпилий. Слово, достойное верблюда. А будь он человеком, он бы заслуживал того, чтоб никогда не менять старых сандалий и дырявых штанов, чтобы есть одни тухлые яйца и не пить ничего, кроме прокисшего вина.

Брассикан. Но я не хочу оставлять тебя в неведении: не до такой степени наслаждается он старьем, чтобы предпочитать вчерашнюю похлебку свежей.

Помпилий. Ладно, бог с ним, с верблюдом. Скажи, есть ли какие новости.

Брассикан. Есть, но недобрые – в подтверждение верблюжьей проповеди.

Помпилий. Однако же эта самая новость со временем состарится. Иначе и быть не может: если все старое хорошо, а все новое дурно, то все хорошее ныне прежде было дурным, а что дурно теперь, будет некогда хорошо.

Брассикан. По-видимому, так, ежели следовать определениям и правилам верблюда. Но этого мало: из них вытекает, что если дурень в юности был скверный дурень, – оттого что молод, – он же нынче добрый дурень – оттого что обветшал.

Помпилий. Выкладывай, однако ж, все, что принес.

Брассикан. Великий и славный муж, феникс триязыкой учености, Иоганн Рейхлин скончался.

Помпилий. Ты не ошибаешься?

Брассикан. Увы, нет.

Помпилий. Но что в этом недоброго – оставив по себе чистейшее имя и бессмертную славу, уйти от бедствий человеческой жизни к сонму блаженных?

Брассикан. Кто тебе это открыл?

Помпилий. Самое существо дела. Не может умереть иначе тот, кто так прожил жизнь.

Брассикан. Но ты судил бы еще увереннее, если бы знал то же, что я.

Помпилий. Что же именно? Говори, заклинаю!

Брассикан. Нельзя никак.

Помпилий. Отчего?

Брассикан. Я пообещал молчать и хранить тайну, которую мне доверили.

Помпилий. Возьми обещание и с меня! Я рта не раскрою, вот тебе честное слово!

Брассикан. Хотя честное слово не раз меня обманывало, изволь. Само дело такого свойства, что о нем даже надо бы рассказывать всем добрым людям. Есть и Тюбингене один францисканец; все считают его человеком редкой святости, – все, кроме него самого.

Помпилий. Важное доказательство подлинной святости.

Брассикан. Если б я назвал имя, ты бы понял, о ком речь, и тут же со мною согласился.

Помпилий. А если б я сам попробовал угадать?

Брассикан. Попробуй.

Помпилий. Придвинь-ка ухо.

Брассикан. Зачем? Ведь мы одни.

Помпилий. Так уж заведено. (Шепчет.)

Брассикан. Он самый!

Помпилий. Да, этому человеку можно верить с закрытыми глазами. Что бы он ни сказал, для меня будет Сивиллиным листом[148]148
  То есть такою же непреложной истиной, как предсказание пророчицы Сивиллы. Сивиллою древние звали любую женщину, наделенную даром прорицания, но отличали между ними нескольких самых знаменитых. Римляне особенно чтили Кумскую Сивиллу (Кумы – город на юге Италии), которая, по преданию, продала царю Тарквинию Гордому сборник стихотворных прорицаний. Этот сборник («Сивиллины книги») хранился в главном храме Римского государства, и к нему обращались лишь в случаях крайней нужды и крайней опасности. Свои предсказания Кумекая Сивилла писала на листах пальмы.


[Закрыть]
.

Брассикан. Тогда выслушай с доверием весь наш разговор. Рейхлин хворал, и довольно опасно, но все же надежда нас не покидала: ведь он заслуживал того, чтобы никогда не стариться, не болеть, не умирать. Рано поутру навестил я францисканца, чтобы тот своею молитвою снял мне тяжесть с души: болезнь друга, которого я любил, как родного отца, была и моею болезнью.

Помпилий. Конечно! Кто не любил его, кроме разве лишь самых низких мерзавцев!

Брассикан. Тут мой францисканец и говорит: «Брассикан, гони прочь из сердца всякую скорбь – наш Рейхлин перестал болеть». – «Как? – говорю. – Внезапно поправился?» (За два дня до того врачи не сулили ничего хорошего.) А он в ответ: «Да, поправился, но так, что вперед ему уже нет нужды опасаться за свое здоровье. Не плачь, – это он увидел, как у меня брызнули слезы, – не плачь, пока не выслушаешь все до конца. Шесть дней не навещал я нашего друга, но ежедневно молился господу о его спасении. Нынешней ночью, после заутрени, я прилег, и неприметно подкрался ко мне сон, такой ласковый, легкий».

Помпилий. Что-то радостное чует душа… Брассикан. И не напрасно. «Казалось мне, – говорит он, – будто я стою перед каким-то мостиком, ведущим на какой-то восхитительной красоты луг. Так ласкала взор изумрудная зелень трав и листвы, так сияли невероятною пестротою красок звездочки цветков, так все благоухало, что по сю сторону речки, разделявшей счастливое это поле, ничто словно бы и не зеленело, и даже не жило вовсе, но все было уныло, безобразно, мертво. И пока я глядел, не отрываясь, забыв обо всем на свете, как раз в это время мимо прошел Рейхлин и, проходя, пожелал мне по-еврейски мира. Он миновал уже средину моста, и тут только я опомнился и хотел было бежать следом, но он оглянулся и остановил меня. „Еще не время, – промолвил он. – В пятый от нынешнего год последуешь за нами и ты. А пока смотри и будь свидетелем того, что происходит“. Тут я спрашиваю францисканца: „Рейхлин был наг или одет? один или с провожатыми?“ – „Одеяние, – отвечал францисканец, – на нем было только одно, ослепительной чистоты и белизны, словно бы из дамасского шелка. Позади следовал мальчик, крылатый и неописуемо красивый; я полагаю, это был его добрый гений“.

Помпилий. Но злых гениев в провожатых не было?

Брассикан. Нет, были, – так думает францисканец. За спиною у Рейхлина, поодаль, тянулось несколько птиц, совсем черных[149]149
  Это монахи-доминиканцы, главные враги и гонители Рейхлина, носившие черную рясу.


[Закрыть]
, и только когда они распускали крылья, виднелись перья не то чтобы белые, а скорее желтоватые. Оперенье и голос – в точности как у сорок, но только каждая крупнее сороки раз в шестнадцать, – с коршуна, никак не меньше, – на голове гребень, клюв и когти крючком, живот отвислый. Настоящие гарпии, будь их всего три.

Помпилий. Что ж замышляли эти фурии?

Брассикан. Они грозились издали и, верно, напали бы впрямую, если б смогли.

Помпилий. А отчего не смогли?

Брассикан. Оттого, что Рейхлин обернулся и, простерши к ним руку, сотворил крестное знамение. «Ступайте прочь, гнусные твари, – примолвил он, – ступайте туда, где вам и место. Вы чините хлопоты смертным – и довольно с вас, а я уже приписан к бессмертным, и ваше беснование не имеет надо мною никакой власти». Едва он это выговорил, рассказывает францисканец, мерзопакостные пернатые мигом исчезли, но оставили по себе такое зловоние, против которого смрад нужника мог показаться благоуханием майорана или нардового масла. Францисканец клялся, что скорее готов сойти в ад, чем вдохнуть подобный фимиам еще раз.

Помпилий. Пропади они пропадом, эти твари!

Брассикан. Но слушай, что было дальше. «Смотрю, говорит, во все глаза, и вдруг подле моста появляется блаженный Иероним и обращается к Рейхлину с такою речью: «Здравствуй, святейший мой коллега[150]150
  Иероним был тоже и ученым и «трехъязычным».


[Закрыть]
! Мне наказано встретить тебя и ввести в небесный круг братства, который божественная доброта назначила в награду твоим святейшим трудам». И с этими словами достал одеяние и облек Рейхлина». Тут я его прервал: «Скажи мне, говорю, какой был Иероним с виду? Такой ветхий, как его обычно рисуют? В капюшоне, в меховой шапке, в кардинальском паллии[151]151
  Паллий – плащ (лат.). Так называлось особое одеяние, служившее одним из знаков кардинальского достоинства.


[Закрыть]
? Бок о бок со львом?» – «Ничего подобного, – отвечал францисканец. – Внешности он был привлекательной, свидетельствовавшей, правда, о преклонных годах, но единственно лишь достоинством, а никак не старческой запущенностью. И лев, которого постоянно пририсовывают ему художники, был бы тут совершенно некстати. Платье носил длинное, до пят, и светлое, словно бы хрустальное, – такое ж точно, какое дал Рейхлину; со всех сторон его украшали языки трех цветов: одни алые, как пиропы, другие изумрудные, третьи сапфировые. Все сияло и светилось, слагаясь в чудесный узор».

Помпилий. Я догадываюсь, что это был знак трех языков, которыми они владели.

Брассикан. Вне всякого сомнения, потому что, как говорил мне францисканец, на бахроме виднелись буквы еврейские, греческие и латинские, и тоже трех различных цветов.

Помпилий. А Иероним появился один, без провожатых?

Брассикан. Какой там «без провожатых»! Все поле покрылось мириадами гениев, они наполнили весь воздух, точь-в-точь, как наполняют солнечный луч мельчайшие тельца, которые мы зовем ατομα[152]152
  «Атомы», то есть неделимые (греч.).


[Закрыть]
, – если только не грешно выводить сравнение от предмета столь низменного к столь возвышенному. Не будь они прозрачны, не стало бы видно ни луга, ни неба.

Помпилий. О, счастливец Рейхлин! И что ж потом?

Брассикан. «Иероним, – говорит он, – взял Рейхлина за правую руку в знак уважения и вывел его на средину луга, где возвышался холм. На вершине холма они обменялись ласковым поцелуем, и в этот миг небо над ними широко разверзлось, источая величие столь несказанное и неизъяснимое, что все прочее, до сей поры казавшееся дивным, вдруг представилось ничтожным».

Помпилий. А не мог бы ты как-нибудь изобразить это величие?

Брассикан. Как же я могу, не видевши своими глазами, если тот, кто видел, утверждает, что нет таких слов, которыми можно описать хотя бы тень происходившего! Только одно он и сказал, – что готов умереть хоть тысячу раз, лишь бы снова насладиться этим зрелищем на кратчайший миг.

Помпилий. И чем все кончилось? Брассикан. Из проема в небесах спустился могучий столп, огненный, но сладостный для взора, и по этому столпу обе святейшие души, обнявшись, вознеслись ввысь. Ангельские хоры оглашали всё кругом напевом столь пленительным, что никогда, уверяет францисканец, не сможет он вспоминать без слез испытанную в те мгновения радость. Потом разлилось чудесное благоухание. Когда же францисканец пробудился – впрочем, должны ли мы называть сном его видение? – он был как помешанный: не верил, что он у себя в келье, спрашивал, где же мост, где луг, и ни о чем ином не мог ни думать, ни говорить. Старшие среди братии поняли, что это не досужий вымысел, – стало известно, что Рейхлин покинул грешную землю в тот самый час, когда видение посетило достойнейшего монаха, – и единодушно вознесли благодарность богу, который с величайшею щедростью воздает праведным за праведные их дела.

Помпилий. Стало быть, остается лишь вписать имя святейшего мужа в святцы, не правда ли?

Брассикан. Я бы так именно и поступил, даже если бы францисканцу ничего подобного не привиделось. И к тому же – золотыми буквами, и рядом с блаженным Иеронимом.

Помпилий. Провалиться мне на этом месте, если не сделаю того же и я!

Брассикан. А у себя в часовне поставлю золотое его изваяние меж избранными святыми.

Помпилий. А я – хоть и бриллиантовое, если достанет средств!

Брассикан. И в библиотеке место ему будет отведено рядом с Иеронимом.

Помпилий. Ив моей тоже.

Брассикан. Скажу более: все любители и почитатели языков и наук, особенно священных, если не желают прослыть неблагодарными, пусть последуют нашему примеру.

Помпилий. Конечно, Рейхлин этого заслуживает, но разве тебя нисколько не смущает то, что он еще не внесен в число святых волею и властью римского папы?

Брассикан. А кто канонизировал (так это называется) святого Иеронима? Или Павла-апостола? Или Матерь божью? И чья память более почитаема у благочестивых христиан – тех ли, кто каждому внушает любовь замечательным своим благочестием, мудростью, высокими деяниями, или же Катерины Сиенской, которую причислил к лику святых Пий Второй, как говорят – в угоду ордену и городу[153]153
  То есть городу Сиене, откуда была родом эта святая католической церкви (годы жизни: 1347—1380), и доминиканскому ордену, к которому она принадлежала; сам папа Пий II родился близ Сиены и в Сиене же провел годы учения.


[Закрыть]
?

Помпилий. Верно! Поклонение лишь тогда истинно, если его оказывают по собственному почину, оказывают усопшим, чьи заслуги действительно достойны небес и ощутимы во все времена.

Брассикан. Ну, так как же по-твоему, – должны мы оплакивать кончину этого мужа? Жил он долго (если долголетие значит что-либо для счастья человека), оставил о своих доблестях память, которая никогда не сотрется, благими деяниями обессмертил свое имя и теперь, избавленный от всякого зла, радуется небесам и беседует с Иеронимом.

Помпилий. Но в жизни он много страдал.

Брассикан. Однако ж святой Иероним страдал еще больше. Потерпеть от дурных ради блага – это счастье.

Помпилий. Да, не спорю, – многое претерпел Иероним от самых худших злодеев ради самого дорогого блага.

Брассикан. Что некогда учинил Сатана против господа Иисуса чрез книжников и фарисеев, то чинит и теперь чрез неких новых фарисеев против всех лучших, кто своими бдениями служит человеческому роду. Ныне Рейхлин пожинает богатейшую жатву – плоды своего посева, а нашим долгом будет свято чтить его память, славить его имя и почаще приветствовать такими примерно словами: «О святая душа, прими под свою защиту друзей языков, покровительствуй святым языкам, губи дурные языки, отравленные ядом геенны». Помнили и. Я свой долг исполню и остальным постараюсь внушить те же мысли. Но я уверен, будет немало людей, которые пожелают – как это принято и заведено – воспевать славу святейшему герою в особой молитве.

Брассикан. Ты говоришь о так называемой «коллекте»?

Помпилий. Разумеется.

Брассикан. Коллекту я составил еще при жизни Рейхлина.

Помпилий. Прочти, сделай милость. Брассикан. «Боже, человеколюбче, дар языков, коим некогда чрез святого Духа твоего наделил ты апостолов твоих для проповеди Евангелия, ныне вновь явил ты миру чрез избранного слугу твоего Иоанна Рейхлина! Дай, боже, чтобы все люди на всех языках повсюду возглашали хвалу сыну твоему Иисусу, и чтобы смешались языки лжеапостолов, кои, в преступном сговоре, воздвигают нечестивую башню Вавилонскую, пытаясь затмить твою славу, свою же – вознести и возвысить, меж тем как тебе одному подобает всякая слава, честь и поклонение, со Иисусом, Сыном твоим и Господом нашим, и со святым твоим Духом во веки веков. Аминь». Помпилий. Без сомнения, прекрасная и благочестивая молитва! Чтоб мне пропасть, если не буду читать ее ежедневно! И нашу с тобою встречу полагаю немалой для себя удачей: ведь она принесла мне такую радостную новость!

Брассикан. Желаю тебе долго наслаждаться этой радостью. Прощай.

Помпилий. Прощай и ты.

Поклонник и девица

Памфил. Мария

Памфил. Здравствуй, жестокая, здравствуй, железная, здравствуй, адамантовая!

Мария. Здравствуй и ты, Памфил, – столько раз, сколько сам пожелаешь, и под каким угодно именем. А вот мое имя ты, кажется, позабыл. Меня зовут Марией.

Памфил. А надо бы зваться Марсией.

Мария. Это еще почему, скажите на милость! Что общего у меня с Марсом?

Памфил. А то, что и Марсу убийство в забаву, и тебе тоже. Только ты еще бессердечнее: губишь всех подряд, даже людей, которые тебя любят.

Мария. Вот тебе и раз! Да где они, эти груды трупов? Где кровь убитых?

Памфил. Один бездыханный труп и сейчас перед тобою: взгляни-ка на меня.

Мария. Что я слышу? Мертвый разговаривает и ходит? О, если бы страшнее тебя привидений мне не суждено было встретить на моем веку!

Памфил. Ты еще шутишь, а между тем отнимаешь у несчастного жизнь, и куда более жестоко, чем если бы пронзила его копьем. Увы, я весь истерзан долгою пыткой.

Мария. Эй, призрак, отвечай, сколько беременных выкинули от страха, повстречавшись с тобою?

Памфил. Разве бледность моя не свидетельствует, что я мертвее загробной тени?

Мария. Но твоя бледность цвета левкоя. Ты такой же бледный, как поспевшая вишня или виноград, налившийся багровым соком.

Памфил. Как бесстыдно насмехаешься ты над несчастным!

Мария. Если мне не хочешь верить, поглядись в зеркало.

Памфил. Не надо мне другого зеркала: то, в которое я смотрюсь, – по-моему, самое ясное, яснее не сыщешь.

Мария. О чем ты толкуешь?

Памфил. О твоих глазах.

Мария. Остер, как всегда! Но как ты докажешь, что ты мертвец? Разве тени едят?

Памфил. Едят, да только вкуса не чувствуют. Вот и я так же точно.

Мария. Чем же они питаются?

Памфил. Мальвою, пореем да волчьими бобами.

Мария. Но ведь ты и от каплунов, и от куропаток не отказываешься?

Памфил. Да, но радости моему нёбу они доставляют не больше, чем если бы я жевал мальву или свеклу без перца, вина и уксуса.

Мария. И за всем тем такой толстячок? Ах ты, бедняга! А разве мертвые разговаривают?

Памфил. Так, как я, – чуть слышным голосом.

Мария. Но когда ты недавно поносил своего соперника, слышно было совсем недурно. Но скажи, пожалуйста, разве тени разгуливают взад-вперед, одеваются, спят?

Памфил. И даже не в одиночестве, а друг с дружкой, только на особый лад.

Мария. Ну и болтун!

Памфил. А если я Ахилловыми договорами[154]154
  То есть самими сильными (по имени сильнейшего из гомеровских героев – Ахилла).


[Закрыть]
докажу и то, что я мертвец, и то, что ты убийца?

Мария. Избави боже! А впрочем – приступай к твоему софизму.

Памфил. Во-первых, я надеюсь, ты уступишь мне в том, что смерть – это не что иное, как отделение души от тела.

Мария. Уступаю, получай.

Памфил. Но так, чтобы подаренного обратно не требовать!

Мария. Конечно, нет.

Памфил. Далее. Ты не станешь отрицать, что если кто отнимет у другого душу, он убийца.

Мария. Согласна.

Памфил. Согласись еще и с тем, что сказано у самых почтенных авторов и подкреплено суждением стольких веков, – что душа человеческая не там, где она животворит, а там, где любит.

Мария. Это объясни попроще: я не совсем тебя понимаю.

Памфил. И тем, стало быть, я несчастнее: ты и здесь мыслишь и чувствуешь иначе, чем я.

Мария. А ты заставь, чтобы одинаково.

Памфил. Сперва заставь чувствовать адамант.

Мария. Я же все-таки девушка, а не камень!

Памфил. Верно, но тверже адаманта.

Мария. Однако продолжай.

Памфил. Кто захвачен божественным наитием, те не слышат, не видят, не чуют, не ощущают боли – хоть режь их на куски.

Мария. Да, это мне известно.

Памфил. А как по-твоему, – отчего?

Мария. Скажи ты, философ.

Памфил. Оттого, конечно, что дух покинул тело и воспарил в небеса, к тому, кого он пламенно любит.

Мария. И что же дальше?

Памфил. Что дальше, жестокая? Из этого как раз и вытекает, что я мертвец, а ты убийца. Мария. И где твоя душа? Памфил. С тою, кого любит.

Мария. А кто отнял у тебя душу? Что вздыхаешь? Говори смело – скажешь безнаказанно.

Памфил. Одна безжалостная, беспощадная девица, которую, однако ж, ненавидеть я не могу даже мертвый.

Мария. Какая мягкая натура! Но почему ты, в свою очередь, не отнимешь душу у нее, отплачивая, как говорится, тою же монетой?

Памфил. Ах, если б можно устроить такой обмен, чтобы ее душа переселилась в мою грудь, как моя, вся целиком, живет в ее теле, – не было бы меня счастливее!

Мария. А можно ль и мне выступить в роли софиста?

Памфил. Софистки, – хочешь ты сказать.

Мария. Допустимо ли, что одно и то же тело одушевлено и бездыханно?

Памфил. Нет, в одно и то же время недопустимо.

Мария. Когда души нет, тогда тело мертво?

Памфил. Мертво.

Мария. И никоим иным образом, кроме как собственным присутствием, душа не животворит?

Памфил. Пусть будет так.

Мария. Как же тогда получается, что душа, находясь там, где любит, животворит, однако ж, тело, которое покинула?

Памфил. Да ты заправский софист, но меня в такие сети не изловить. Душа, которая каким-то образом управляет телом любящего, душою зовется неточно: на самом деле это лишь жалкие остатки души, – все равно как запах розы остается на пальцах, когда цветка уже нет.

Мария. Да, поймать лисицу силками не просто, как я погляжу. Но вот тебе еще вопрос: тот, кто убивает, действует?

Памфил. Еще бы!

Мария. А тот, кого убивают, испытывает действие?

Памфил. Конечно.

Мария. В таком случае, как же это: любящий действует, любимая испытывает действие, но ты утверждаешь, будто убивает та, кого любят, хотя скорее любящий убивает себя сам?

Памфил. Ничего подобного: любящий испытывает действие, а та, кого любят, действует.

Мария. Так тебе никогда не выиграть перед ареопагом[155]155
  Ареопаг – верховный суд в древних Афинах.


[Закрыть]
грамматиков.

Памфил. Не беда – выиграю перед амфиктионами[156]156
  Амфиктионы – так назывались у греков города, заключавшие союз для совместного отправления культа в общем святилище и совместной защиты этого святилища. Памфил хочет сказать, что если его утверждение и несогласно с правилами грамматики, то вполне согласуется с учением философов (платоников и неоплатоников), на которое он ссылался выше.


[Закрыть]
диалектики.

Мария. Не сочти за труд ответить еще на один вопрос: добровольно ты любишь или против своей воли?

Памфил. Добровольно.

Мария. Ну, а коли есть свобода любить и не любить, по-видимому, тот, кто любит, – самоубийца; и девицу он винит вопреки справедливости.

Памфил. Да не потому убивает девица, что она любима, а потому, что не любит взаимно! Ведь всякий, кто может спасти, но не спасает, – убийца.

Мария. А если любовь юноши непозволительна – если он любит чужую жену? или деву-весталку[157]157
  Жрицы богини Весты в Древнем Риме обязаны были хранить строжайшее целомудрие. Растлитель весталки подлежал позорной и мучительной казни.


[Закрыть]
? Полюбит ли любимая взаимно, чтобы спасти любящего?

Памфил. Но в нашем случае любовь юноши дозволена, чиста, честна и благородна, и все-таки его убивают! А ежели убийство – обвинение недостаточно тяжкое, я вчиню тебе другой иск – в колдовстве.

Мария. Боже упаси! Новую Цирцею[158]158
  Цирцея (Кирка) – в греческой мифологии могучая волшебница, дочь бога Солнца. Желая удержать у себя Одиссея, заплывшего случайно в ее царство, она лишила его памяти об отечестве, куда он возвращался, а всех его спутников обратила в свиней.


[Закрыть]
хочешь из меня сделать?

Памфил. Нет, ты свирепее. Уж лучше быть медведем или свиньею, мне кажется, нежели тем, во что обратился я, то есть мертвецом.

Мария. Каким же это колдовством гублю я людей? Памфил. Сглазом.

Мария. Значит, на будущее мне отводить в сторону зловредные глаза?

Памфил. Что ты, наоборот! Только на меня и смотри!

Мария. Если глаз у меня дурной, почему тогда не чахнут и прочие, на кого я гляжу? Нет, наверно, колдовство не в моих глазах, а в твоих.

Памфил. Мало тебе отнять у Памфила душу – надо еще и поизмываться над ним?

Мария. Какой, однако, милый и забавный мертвец! А когда похороны?

Памфил. Скорее, чем ты ожидаешь, если ты же не придешь на помощь.

Мария. Полно, разве это в моих силах?

Памфил. В твоих силах даже мертвого вернуть к жизни, и к тому же – почти без труда.

Мария. Да, если кто вложит мне в руки панацею.

Памфил. Никаких снадобий не нужно – ты только ответь на любовь! Что может быть легче и, вместе с тем, справедливее? И никак иначе от обвинения в убийстве ты не очистишься.

Мария. Какой суд будет слушать мое дело? Ареопаг?

Памфил. Нет, судьею тебе будет Венера.

Мария. Говорят, она снисходительна.

Нам фил. Напротив, нет божества страшней и неумолимее во гневе.

Мария. Она что, вооружена молнией?

Памфил. Нет.

Мария. Трезубцем?

Памфил. Нет.

Мари я. Копьем? [159]159
  Она… вооружена молнией?.. трезубцем?.. копьем? – Молния – оружие Зевса, трезубец – его брата Посейдона, владыки морей, копье – бога войны Ареса.


[Закрыть]

Памфил. Нет. Но она владычица моря…

Мария. А я по морю не плаваю.

Памфил…и есть у нее сынишка…

Мария. Малютка – чего ж его бояться?!

Памфил…мстительный и упорный.

Мария. Что он мне сделает?

Памфил. Что сделает? Боги всевышние да избавят тебя от его мести! Не хочу вещать и накликивать беду той, кому желаю только добра.

Мария. И все-таки скажи, не скрывай! Я нисколько не суеверна.

Памфил. Ладно, скажу. Ежели ты отвергнешь этого жениха, не совсем, как мне представляется, недостойного взаимной любви, то, пожалуй, малютка, по приказу матери, метнет в тебя дротик, отравленный самым ужасным ядом, и ты без памяти влюбишься в какое-нибудь ничтожество, и вдобавок безнадежно.

Мария. Что за мерзкая казнь! Чем любить урода, позабывши обо всем на свете, да еще и безответно, – право, я бы охотнее умерла!

Памфил. А ведь недавно как раз такая беда стряслась с одною девицею в поучение всем прочим. Мария. Где это случилось? Памфил. В Орлеане.

Мария. Сколько лет назад?

Памфил. Сколько лет? Еще и десяти месяцев не прошло!

Мария. А как звали девушку? Что примолк? Не помнишь?

Памфил. Нет, я знаю ее так же, как тебя.

Мария. Почему ж тогда имя не называешь?

Памфил. Огорчать тебя неохота. Если б она звалась как-нибудь по-другому! Но у нее твое имя.

Мария. Кто был ее отец?

Памфил. Он жив и теперь, известный правовед, очень богатый.

Мария. А имя?

Памфил. Мавриций.

Мария. А фамилия?

Памфил. Аглаиус[160]160
  Аглаиус – от греческого aglaos, то есть «блестящий», «славный».


[Закрыть]
.

Мария. А мать жива?

Памфил. Недавно скончалась.

Мария. От какой болезни?

Памфил. От какой болезни, спрашиваешь? От огорчения. Да и отец, хотя человек на редкость крепкий, едва не умер.

Мария. А имя матери тоже не тайна?

Памфил. Разумеется! Кто не знал Софронию! Но что означает этот допрос? Или ты думаешь, я тебе притчу сочиняю?

Мария. Мне ли тебя подозревать в обмане? Такие подозрения скорее навлекает на себя наш пол. Рассказывай, однако ж, что приключилось с девицею.

Памфил. Девица была, как я уж говорил, хорошего рода, весьма состоятельная, прекрасной наружности. Чего ж еще? Хоть за князя отдавай! И жених сватался ей под пару.

Мария. Как его звали?

Памфил. Ах Увы! Грустное предзнаменование – он был тоже Памфилом. И как он ни бился, чего только не пробовал – она оставалась непреклонна. Юноша зачах с тоски. А не так много спустя она начала сохнуть по какому-то человеку или, вернее сказать, по обезьяне.

Мария. Что ты говоришь!

Памфил. Да, да! И так отчаянно, что и не описать!

Мария. Такая красавица – по такому уроду?

Памфил. Макушка редькою, волосы жидкие, и притом встрепанные, всклоченные, все в перхоти, в гнидах; большая половина черепа оголена плешью; косоглазый, курносый, рот до ушей, зубы гнилые, подбородок шелудивый, язык заплетается; меж лопаток горб, брюхо торчком, ноги кривые.

Мария. Прямо Ферсит[161]161
  Ферсит – персонаж «Илиады» Гомера, небывалый урод и наглец.


[Закрыть]
какой-то!

Памфил. И об одном ухе вдобавок.

Мария. Другого, видно, лишился на войне.

Памфил. Ничего похожего – в мирное время.

Мария. Кто ж это посмел отсечь ему ухо?

Памфил. Палач Дионисий.

Мария. Но, быть может, изобилие в доме заставляло не видеть безобразия хозяина?

Памфил. Что ты! Он все промотал и увяз в долгах. С таким-то вот супругом коротает свой век женщина, наделенная столькими достоинствами, да еще и бита бывает частенько.

Мария. Это ужасно!

Памфил. Но это правда. И похоже, что сама Немезида[162]162
  Немезида – греческая богиня возмездия.


[Закрыть]
мстит за того юношу, отвергнутого и оскорбленного.

Мария. Я бы скорее согласилась погибнуть от удара молнии, чем терпеть этакого мужа!

Памфил. Так не гневи Немезиду – ответь любящему на любовь.

Мария. Если этого довольно – отвечу.

Памфил. Но я хотел бы, чтоб эта любовь была и твоею собственной, а значит, постоянною и надежной: я ищу жену, а не подружку.

Мария. Я знаю. Но надо как следует поразмыслить в таком деле, которое, раз начавши, уже не расстроишь.

Памфил. Что до меня, то я размышлял больше чем достаточно.

Мария. И все ж смотри, не обманывает ли тебя любовь. Она советчица не из лучших: люди говорят, она слепа.

Памфил. Нет, она зряча, если родится из трезвого суждения. Не потому видишься ты мне такою, что я тебя люблю, но потому и люблю тебя, что увидел, какова ты есть.

Мария. Да хорошо ли разглядел? Обуешь сапог – тогда только и почувствуешь, где он жмет.

Памфил. Приходится бросать жребий. Впрочем, по многим приметам я заключаю, что все будет хорошо.

Мария. Так ты еще и авгур?

Памфил. Да, авгур[163]163
  Авгур – у древних римлян жрец-прорицатель, предсказывавший будущее по полету и поведению птиц.


[Закрыть]
.

Мария. Что же ты приметил? Сова, что ли, пролетела?

Памфил. Сова летает для глупцов. Мария. Или чета голубей появилась по правую руку?

Памфил. Совсем не то. Но уже много лет, как мне знакомы твои родители, люди достойнейшие, и это первая из птиц, сулящих удачу, – доброе происхождение. Далее, не секрет для меня, в каких правилах и на каких примерах ты у них воспитана. А доброе воспитание еще поважней благородства. Вот тебе и другая примета. Вдобавок, мои родители – люди, смею надеяться, не вовсе скверные, – уже давно связаны теснейшей дружбою с твоими; оттого мы и знаем друг друга, как говорится, от молодых ногтей. У нас с тобою годы примерно одинаковые, а у родителей наших – состояние, достоинство, знатность. Но что в дружбе особенно важно – твой прав, мне думается, хорошо подходит к моему. Ведь сами по себе вещи могут быть и очень хороши, но одна с другою не в лад. Насколько же мой характер согласен с твоим, это уже мне неведомо. Такие-то птицы сулят мне, что союз меж нами будет счастливым, прочным и радостным, лишь бы только ты, светик мой, не спела нам зловещую песню.

Мария. А какой песни ты от меня ждешь? Памфил. Я запою: «Я твой», – а ты отвечай: «Я твоя».

Мария. Песенка-то короткая, да припев долгий[164]164
  По каноническому (церковному) праву, обмен такими обещаниями был равнозначен заключению брака, почти столь же законного и нерасторжимого, как скрепленный обрядом венчания.


[Закрыть]
. Памфил. Какая разница, долгий ли, короткий ли, – был бы радостный!

Мария. Не хотелось бы мне, чтоб ты совершил поступок, в котором после будешь раскаиваться. Памфил. Полно, не накликай беду. Мария. Быть может, ты увидишь меня иною, когда болезнь или старость изменят мой облик.

Памфил. Но ведь и мое тело, дорогая, не всегда останется одинаково молодым и крепким. А я любуюсь не только этим жилищем, каким бы ни было оно прекрасным и цветущим, – много милее мне и дороже хозяин.

Мария. Какой хозяин?

Памфил. Твоя душа, чья прелесть с годами будет все краше да краше.

Мария. Право, ты зорче самого Линцея, если различаешь душу под столькими покровами.

Памфил. Душу различаю душою. А вдобавок мы вновь – и не единожды – помолодеем в общих наших детях.

Мария. Но тем временем уйдет без возврата невинность!

Памфил. Не спорю. Но скажи мне, если бы был у тебя красивый сад, хотела бы ты, чтобы там никогда не родилось ничего, кроме цветов? Или предпочла бы, после того как цветы отцветут, увидеть деревья под грузом спелых плодов?

Мария. До чего же речист!

Памфил. Тогда ответь хотя бы на такой вопрос: какое зрелище милее для взора – лоза, стелющаяся по земле и загнивающая или же обвившаяся вокруг тычины или какого-нибудь вяза и отяготившая дерево пурпурными гроздьями?

Мария. Ответь и ты мне, в свою очередь: какое зрелище приятнее – роза, сияющая молочною белизною на своем кусте или сорванная и мало-помалу вянущая в человеческих пальцах?

Памфил. Я полагаю более счастливой ту розу, что вянет в руке, лаская и глаза наши, и ноздри, чем ту, что старится на кусте: ведь и на кусте ей все равно увядать. Так же точно счастливее то вино, которое выпьют, прежде чем оно прокиснет. Впрочем, не сразу после замужества увядает цвет девичьей красы; наоборот, я видел многих, которые в девичестве были и бледны и вялы, будто сохли чахоткою, и только тогда по-настоящему расцвели, когда сочетались с супругом.

Мария. И однако ж девичество все одобряют, восхваляют…

Памфил. Да, юная девица прекрасна, но нет ничего противнее естеству, чем старая дева! Не утрать твоя родительница своего цветка – не любоваться бы нам теперь и на этот цветик. Вот и мы, я надеюсь, если наш брак не будет бесплоден, вместо одной девицы произведем на свет многих.

Мария. Но говорят, что всего угоднее богу чистота.

Памфил. Потому-то и хочу я жениться на чистой девушке, чтобы жить с нею чисто. Это будет союз скорее душ, нежели тел. Мы станем рожать для государства и для Христа. Намного ль будет разниться такое супружество от девства? А со временем, быть может, мы заживем так, как жили некогда Иосиф с Марией[165]165
  Евангелие повествует, что Мария, мать Иисуса, прежде чем «сочетаться» со своим супрзтом, Иосифом, «имела во чреве от Духа святого». Иосиф «хотел тайно отпустить ее», но ангел, явившись ему во сне, объяснил смысл происходящего, и, «встав ото сна, Иосиф… принял жену свою и не знал ее, как наконец она родила сына своего, первенца…» («Евангелие от Матфея», I, 18—25).


[Закрыть]
. Но до тех пор надо приучать себя к девству: совершенства достигают не сразу.

Мария. Что я слышу? Чтобы научиться девству, надо его потерять?

Памфил. Конечно! Точно так же, как, постепенно испивая все меньше вина, мы приучаем себя к трезвости. Кто, по твоему мнению, более воздержан – тот, кто окружен наслаждениями, но отказывается от них, или кто далек от наслаждений, соблазняющих к невоздержности?

Мария. Тот, я считаю, сильнее в воздержании, кого изобилие соблазнов не может испортить.

Памфил. А кому верней должна принадлежать слава чистоты – тому, кто оскопит себя, или кто, цел и невредим, все же не знается с Венерою?

Мария. Я бы славу чистоты присудила второму, а первого назвала бы безумцем.

Памфил. Но разве те, что отрекаются от брака, связанные обетом, разве они не оскопляют себя?

Мария. Пожалуй, что да, в известной мере.

Памфил. И не спать с мужчиной – никакая не доблесть.

Мария. Как это?

Памфил. А вот послушай. Если б не спать с мужчиною было само по себе доблестью, спать было бы пороком. Но получается, что порок – не спать, а спать – доблесть.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю