Текст книги "Империя Вечности"
Автор книги: Энтони О'Нил
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 20 страниц)
Постепенно Ринд проникался восхищенной нежностью к своему верблюду, ни разу не заревевшему и не сбившемуся с пути, даже когда наездник в задумчивости отпускал поводья; шотландец был очень рад мельком видеть газелей, серых куропаток и даже скорпионов, не говоря уже о стае перелетных ласточек; ночами он засыпал под мерное тиканье тарантулов, точно прислушивался к испорченным часам. В минуты голода подкреплял силы пресными лепешками и водой из бутыли, а отдыхая в тени, читал потрепанный томик «Стихов для болящих и страждущих», полученный на борту «Ориента» в подарок от одного добросердечного миссионера. Впереди по-прежнему расстилалась величественная равнина; иногда ветер пригоршнями бросал в лицо прах древних династий, но в остальное время молодой человек наслаждался исключительно чистым воздухом, какого нигде не встречал, даже у самого Нила. Каждый новый день приносил Ринду очередное изумительное открытие: то ему попадался вырубленный из камня храм, посвященный Амону-Ра, то иероглифы, грубо высеченные скучающими солдатами на колоннах и скалах, то маленькие пирамиды, водруженные на холмах как дозорные башни.
Окровавленные платки остались в далеком прошлом, вместе с белыми от инея окнами. Горя желанием наконец-то увидеть легендарный чертог, путешественник продолжал свои странствия даже ночами, под ярким звездным куполом; от переизбытка телесных и душевных сил ему хотелось кричать во все горло (на диво собственному верблюду) стихи для оставленных и осиротевших:
Как тяжко жизненной тропой
Брести тому, кто одинок,
Не зная нежности людской,
Что подкрепила б средь тревог.
Когда впереди, переливаясь всеми цветами, ослепительно засиял на утреннем солнце сланцевый горный хребет, Ринд понял, что цель уже близка. И хотя он по-прежнему не слышал ни звука и не встречал знаков человеческого присутствия (если не считать колесниц, орлов и красных людей, изображенных на скалах), он ясно чувствовал на себе чьи-то пронзительные взгляды.
– «Один ли ты? Ведь Бог с тобой!» – восклицал молодой человек.
– «Не сокрушайся: „друга нет“», – цитировал он, и пещеры отзывались гулким эхом.
– «Бог всемогущий и живой», – воодушевленно произносил странник.
– «Избавит от страстей и бед», [79]79
Октавиус Уинслоу. Полночные гармонии.
[Закрыть]– еле слышным шепотом заканчивал он.
Немного погодя путешественник увидел россыпь глинобитных лачуг – и группу курчавых, вооруженных ножами и карабинами туземцев, которые явно ждали его приезда.
Своеобычное наречие абабдехов практически было замещено смесью из арабского языка (важного для торговли), некоторых обрывков французского (приобретенных во время оккупации) и серьезных вкраплений английского (местные жители часто общались с британскими моряками, размещенными в Касре). Самым словоохотливым среди туземцев оказался приветливый юноша, чья внешность удивительно напоминала портрет работы Денона – на этом портрете доктор Кюретон много лет спустя обнаружил отпечатки куда более любопытных рисунков…
– Ты друг с Измаил? – спросил туземец молодого шотландца.
– Очень на это надеюсь. Меня зовут Алекс. А тебя?
Собеседник приложил правую ладонь ко лбу и поклонился:
– У меня нет имени.
А затем проводил Ринда через поселение к самой крупной из лачуг. Там, наклонившись в седле, на верблюде восседал величественный седовласый шейх – дедушка юноши, а может, прадед.
– Issmi Iskander, – представился Ринд. – Меня зовут Алекс.
– А мое имя – Ничто, – отвечал шейх.
Однако при всей своей скрытности эти люди проявили образцовое гостеприимство – они предложили Ринду самые ароматные блюда, чистейшую воду из источников, мягчайшую постель, а для удобства добавили даже подушку в шелковой наволочке, овчину и зеркало для бритья, купленное у одного заезжего торговца. Вместе с тем шотландец ни на минуту не переставал ощущать их внимательные, оценивающие взгляды. Так и не догадавшись, каких же качеств от него ждут, молодой человек решил остаться самим собой.
Разумеется, Ринд молчал о чертоге и, разумеется, ни разу не слышал вопросов о том, зачем и откуда он взялся в племени. Целых пять дней он попросту наслаждался радушием хозяев, посильно участвовал в их нелегком каждодневном труде и подолгу, до полного утомления, гулял по холмам, которые напоминали причудливым разнообразием оттенков коралловые рифы.
Однажды юный туземец отвел его к поселению, где много веков тому назад рабочие изумрудных копей и их родные обессиленно спали на каменных ложах под нестерпимо палящим солнцем. Здесь, в окружении осыпающихся каменных лачуг, Ринду поминутно попадались обломки глиняной посуды, костей, глиняных светильников и блестящие осколки изумрудов; налюбовавшись полуграмотными надписями на самых разных древних языках – от египетского до арабского, – молодой человек с благоговейным трепетом осмотрел грубо высеченные в скалах капища, где рудокопы преклоняли колени, ища утешения в молитвах.
– У нильских берегов храмы куда солиднее, – заметил он.
– А эти – некрасивы? – спросил проводник.
– Они не такие внушительные, зато намного… – Шотландец умолк, подбирая нужное слово. – Человечнее.
Вечером того же дня седовласый шейх достал жестянку из-под печенья и показал гостю племени хрустящий лист мелованной бумаги, на котором был набросан чей-то портрет; Ринд безошибочно узнал стиль сэра Гарднера Уилкинсона. За первым рисунком явился второй – на этот раз, несомненно, руки Вивана Денона. Молодой человек запоздало сообразил, что видит перед собой ранние портреты самого шейха. Вот только сэр Гарднер изображал морщины и густую, окладистую бороду, а Денон – гладкое юношеское лицо и сияющие глаза.
Меж тем туземец молча протянул гостю затупленную обугленную палочку: очевидно, просил его сделать третий рисунок. Ринд попытался отговориться тем, что он – горе-художник, однако шейх настаивал. Пришлось молодому человеку против собственной воли взяться за импровизированный карандаш и сделать все, что было в его силах, хотя и всерьез опасаясь гнева «заказчика». Увидев портрет, благородный старец лишь рассмеялся и согласился: действительно горе-художник.
– Живи здесь, живи с нами, – промолвил юный туземец, когда они с Риндом застыли под небом, любуясь восходом белой, как череп, луны. – Живи нескончаемые лета.
Шотландец уже заметил, что местные долгожители бодры и легки, словно газели. И конечно, его глубоко восхищали их суровая простота и полное отсутствие тщеславия. Но все-таки он покачал головой:
– Нет, у меня иная судьба. Я не имею права на ваши сокровища.
– Они твои. Владей ими.
– Я оценю их гораздо лучше, когда буду вдали.
Собеседник пристально посмотрел на него.
– Хочешь взять наши сокровища на родину?
Вот он, момент истины, догадался Ринд, и честно ответил:
– Разумеется, я их возьму. – Тут он постучал по виску пальцем. – Но только в собственных мыслях.
На следующий день туземец некоторое время совещался с соплеменниками (те поглядывали теперь на гостя с каким-то новым почтением, а может быть, даже завистью), а ночью, под убывающей луной, вышел в пустыню с корабельным фонарем и позвал за собой молодого шотландца – насладиться самым таинственным и удивительным в мире сокровищем.
Глава шестнадцатая
СУРОВАЯ ОСАДА ПАМЯТИ
Его свободу ограничивала четырехмильная каменная стена; дозорные, выставленные буквально на каждом шагу; четыре военных судна у причала и еще шесть – непрерывно кружащих вокруг острова; пятьдесят третий полк в полном составе; и бесконечная водяная пустыня (любой приближающийся корабль бросался в глаза уже за двенадцать лиг, а до ближайшей суши оставалась тысяча двести миль). Бок о бок с ним проживала отборная свита: слуги, секретари, врачи с поварами, а также представители Австрии, Пруссии и роялистской Франции, уполномоченные денно и нощно записывать любые мелочи, касавшиеся узника, вплоть до количества забитых на бильярде шаров и урчания в желудке.
Жалуясь окружающим на недостаток известности, на самом деле ссыльный ожидал все новых опровержений – и тут же получал отчеты из первых рук: о нем говорят в горах Уэльса, китайцы упоминают его наравне с Чингисханом, а в Южной Африке Наполеонами нарекают непобедимых быков, коней на скачках и бойцовых петухов. Теперь уже что бы ни случилось, а он останется самым известным, самым окрыляющим, самым важным существом на земле.
Однако в конечном счете все это слабо утешало в сравнении с бесславием настоящего времени. Насильно отлученный от Франции, лишившийся бранных полей, обделенный властью, схоронивший мечту о блестящих победах, изголодавшийся по осязаемым знакам величия… Что ему оставалось? Лишь поддаваться отчаянию и сварливой раздражительности, покуда бьющая через край энергия пожирала его изнутри.
– Я уже не живу, – вздыхал узник. – Я только существую.
Со временем он завел себе правило – часами простаивать в малом китайском павильоне, облачившись в линялый зеленый мундир с треуголкой, и, глядя на сверкающие морские волны в расщелине между скал, размышлять о том, какое множество неблагодарных свиней он собственными руками вытащил из трясины забвения на свет истории: льстецы, подхалимы, соглядатаи, приживальщики, лицемеры, притворщики, любовницы, трусливые законники, неграмотные солдаты, мятежные генералы, полицейские чины, заговорщики, жалкие болтуны, вздорные придворные, никчемные волокиты, высокомерные монархи, тюремщики с плохими желудками, неисчислимые армии дрянных бумагомарак и надменных историков, лошади, боевые поля, деревни, десятилетия, острова и целые страны – все они цеплялись за фалды его мундира, хищно вгрызаясь в чужую славу, и при этом смели еще судить Наполеона, учить его, оскорблять… называть сумасшедшим.
И здесь, на Святой Елене, люди подобного сорта готовы были часами дежурить в кустах, лишь бы одним глазком посмотреть на бывшего императора. Это они искали любую случайную работу, любой повод, чтобы попасть на Лонгвуд, хоть на минуту вдохнуть его спертый воздух и потом упиваться рассказами о «великих волнениях» до скончания своих жалких дней. Они же на обратном пути из Китая или Индии нарочно делали крюк, причаливали к острову и просили аудиенции, как если бы узником был сам Папа.
В июле тысяча восемьсот семнадцатого года таким человеком стал чернобородый англичанин Томас Маннинг, ученый и путешественник, весьма обязанный Бонапарту за милостивое разрешение покинуть Париж в тысяча восемьсот третьем, когда разгорелась война между Францией и Англией. Разговор состоялся в кабинете Наполеона. Развлекая бывшего императора очаровательными историями о своей жизни в Тибете, Маннинг изумленно вскинул брови, когда собеседник признался, что всегда считал далай-ламу просто мифом.
– Ваше величество, это не миф, хотя и не мужчина в полном смысле слова. Ко времени моего приезда в Лхасу [80]80
Лхаса (по-тибетски – «божественное место») – религиозный центр ламаизма.
[Закрыть]ему исполнилось только шесть лет.
– Шесть лет? – Наполеон представил себя самого в этом возрасте: порывистого, подвижного мальчугана, думавшего о сластях больше, чем о святости. – И он уже у власти?
– Официально – вассал китайского императора, но верноподданные считают его воплощением священного Будды.
– И каким же образом это было установлено?
Маннинг поставил свой чай на столик.
– Вообще-то, я задал ему тот же самый вопрос.
– Вы разговаривали с далай-ламой? – поразился Наполеон.
– Да, первый из англичан. Я был удостоен даже нескольких бесед у него во дворце на Крыше мира.
– И как вам понравился шестилетний мальчик?
– Это самый прекрасный ребенок на свете, – произнес Маннинг так, словно вел речь о своем сыне. – У него чарующая улыбка, а в сердце – глубокая мудрость, превосходящая детские лета. Далай-лама поведал о золотой урне, откуда вытянул жребий священного лидера, и еще о множестве испытаний, которые завершают отбор.
– Может, он посвятил вас в подробности?
– Ваше величество, должен признаться, я далеко не все понял, поскольку малыш изъяснялся стихами. Но, например, мне известно о некоем особом чертоге, куда он должен был наведаться лично за подтверждением своей судьбы.
– Особый чертог? – нахмурился Наполеон. – Любопытно.
– По его словам, это самая прекрасная комната, в которой хранятся все тайны мира и которую должен посетить любой правитель, прежде чем брать на себя ответственность бренной власти.
– Значит, чертог…
– Да, чертог вечности, так он сказал.
По коже бывшего императора побежали мурашки.
– А этот самый чертог, – выдохнул он, пристально глядя в глаза собеседнику, – он случайно…
– Простите, ваше величество?
– Он случайно находится не… в Египте?
– О нет, – любезно улыбнулся Маннинг. – Не в Египте.
– А где же?
– Полагаю, ваше величество, что далай-лама всего лишь имел в виду человеческое сердце.
Бонапарту непонятно почему полегчало.
– Вот оно что. – Он закивал, чувствуя, как успокаивается пульс.
– Именно так, ваше величество.
Наполеон продолжал кивать.
– А этот ребенок… По-вашему, он отыскал в своем сердце судьбу, которой желал?
– Трудно сказать, – развел руками путешественник. – У него был такой безмятежный, умиротворенный вид… Выходит, мальчик не знал о своей ужасной участи.
– Ужасной?
Маннинг помрачнел.
– Спустя каких-то три года после нашей встречи, в возрасте девяти лет, ваше величество, он скончался от воспаления легких.
– Понятно, – пробормотал узник, не испытывая ни капли скорби. – Понятно.
И вдруг, ненадолго задумавшись, натужно усмехнулся:
– Значит, бывают секреты, недоступные даже сердцу?
Удивленный его словами, ученый продолжал кивать и вежливо улыбаться, однако Наполеон уже не видел и не слышал его. Он рассеянно смотрел на чайный сервиз, украшенный сфинксами и храмами Денона, и уносился в своем воображении к иным чертогам, к иным, куда более славным дням.
Честно сказать, мысли бывшего императора далеко не сразу вернулись к чертогу вечности. В первые годы ссылки, уже второй по счету, его распирало от негодования, не оставляя времени на воспоминания о Египте или сомнения в собственном рассудке; единственными «красными людьми», которых он видел, были солдаты пятьдесят третьего полка, бесконечно марширующие вокруг Лонгвуда. Все, что касалось чертога, доставляло такую боль, что думать о нем не хотелось, а примириться с невозможностью разгадки казалось абсолютно невозможным. В сложившихся обстоятельствах оставался вроде бы единственный разумный выход – найти себе другое занятие. Впрочем, когда Бонапарт запоздало узнал о печальной участи молчаливого полковника Бутэна (убитого какими-то головорезами в тысяча восемьсот пятнадцатом году под Баальбеком); когда принужден был воскресить в памяти события египетской кампании (ведь он диктовал мемуары); когда чинуши вроде сэра Гудсона Лоу столь бездарно пытались вытянуть из него искомые сведения, а в самых невинных на первый взгляд беседах чаще и чаще стали проскальзывать вопросы о Каире – их задавали буквально все: посланники, секретари, водопроводчики, оклейщики обоев, садовники, посетители вроде Маннинга, так что в конце концов Наполеон начал видеть вокруг одних лазутчиков, – его с головой поглотила решимость найти разгадку.
Узник зас ы пал Денона и прочих французских ученых посланиями, настойчивыми, а потом и просто истеричными, но не добился вразумительного ответа, после чего взялся поливать адресатов грязью, обесценивая все их заслуги в Египте. Он пытался вступить в переписку с мамелюком Рустамом, своим телохранителем, однако жалкий перебежчик не желал иметь ничего общего с бывшим господином. Подлые секретари подались в роялисты. Прочих помощников и слуг вообще было не сыскать. В отчаянии Наполеон обратился к своей каирской возлюбленной, Паулине Форе, но эта мерзавка сжигала все его письма, не распечатывая. Не найдя ни одного человека, кто согласился бы поведать ему о той последней неделе в Египте, Наполеон заподозрил обширнейший заговор. И только со временем, обнаружив, что Лоу просматривал всю его корреспонденцию, крепко задумался: в самом ли деле наиболее важные письма покидали остров? Тогда узник начал пересылать их тайком, щедро подкупая британских военных, купцов или моряков, плававших на судах с китайскими пряностями: порой переправить на материк один лист бумаги обходилось дороже, нежели доставить взрослого пассажира. Когда же и этот способ явил свою ненадежность, Наполеон пустился на чудеса изобретательности, пряча шифрованные записки за подкладкой жилета, в кофейных чашках, табакерках и прочих подарках, которые отправлял во Францию. Дошло до того, что Лоу начал рыться в грязном белье Бонапарта, усматривая в недавно прошитых стежках на одежде символическое изображение Нила, а в разноцветных бобах с огорода – особый тайный код.
В конце концов, не получив никакого ответа, Наполеон решил в последний раз устроить суровую осаду собственной памяти. Он был убежден, что обладает в этой области поистине чудодейственной силой, ибо смолоду гордился умением не только перечислить поименно всех военных в своем полку, но и сказать, откуда кто родом и даже каких придерживается политических убеждений. Где-то в тайном и темном чертоге черепной коробки, убеждал себя Бонапарт, в тупике какой-нибудь извилистой галереи наверняка затерялось арабское имя, которым «красный человек» представился той ночью внутри Великой пирамиды. Нужно было только настойчиво пробиться к нему сквозь марево мелких происшествий и несущественных подробностей. И вот, затеяв опасную игру только затем, чтобы определить имя главного персонажа в загадочной истории, Наполеон вступил в немилосердную войну против собственного рассудка: теперь ему оставалось или победить, или сойти с ума.
Чтобы растормошить свою память, он оживил египетскую кампанию в мельчайших подробностях, так что носом чувствовал запахи пряностей и боевого пороха; он прочел о далекой стране все книги, какие сумел достать; подолгу сидел над атласами и глобусом; повесил у себя в кабинете подробную топологическую карту, составленную силами ученых его Института Египта и запрещенную им же много лет назад; то и дело возвращался к томику сказок «Тысяча и одной ночи», наслаждаясь поэтичными именами героев; а главное – выписал из Парижа официальный вариант французско-арабского словаря, разработанного лингвистами экспедиции.
В ожидании последнего император томился, словно в лихорадке.
– А знаешь ли ты, что слово «арсенал» имеет арабское происхождение? – спрашивал он своего пажа Сен-Дени.
– И «сахар» тоже.
– Надо же, арсенал и сахар! Целая культура в пороховом рожке.
Но когда словарь оказался на острове, сэр Гудсон Лоу наотрез отказался передать его узнику.
– Гиена! – шипел Бонапарт. – Кто дал ему право удерживать книгу, разрешенную мне по закону?
– Он опасается, не зашифровано ли там секретное послание, господин.
– Да? И что же он отменит в следующий раз? Наверное, солнечный свет?
– Он бы с радостью, господин, если бы мог.
Оставшись без помощи словаря, Наполеон продолжал терзать свой разум до полного изнеможения. Не раз и не два он испытывал танталовы муки, приближаясь к неуловимой разгадке: теперь узник был уверен, что первая часть имени – Абдулла, но далее, как ни бился, не мог извлечь из памяти даже одного-двух слогов, которые показались бы знакомыми. Между тем за окном увядала трава, чахли цветы, деревья теряли пышную листву, старились и умирали времена года, таяли скалы – алчное время пожирало все и вся, тем более человеческую плоть, грозя поглотить и его, так и не отыскавшего ответ.
Разочарование обостряло тоску, а та, в свой черед, подстегивала упрямую решимость идти до конца. За бессонницей и мигренями пришли головокружения, тошнота, приступы озноба, обильный пот. Тело Наполеона распадалось на части, сознание съеживалось, однако он не сдавался в яростной борьбе против собственной смертности.
В сентябре тысяча восемьсот двадцатого года Бонапарт написал отчаянное прощальное послание Денону, не ведая даже, достигнет ли оно адресата.
В феврале тысяча восемьсот двадцать первого узник в последний раз оседлал своего скакуна по кличке Шейх.
К апрелю двадцать первого – начал кашлять черной кофейной гущей с прожилками крови; живот у него обвис, желудок отказывался принимать пищу, а глаза уже не выносили яркого света. Прикованный к постели, Наполеон заговаривался и бредил.
И только в конце месяца, поверив, что смерть заклятого врага подступила к порогу, сэр Гудсон Лоу разрешил принести словарь.
Как и его давно почивший отец, оказавшись почти на краю разверстой могилы, Бонапарт решил заблаговременно вернуться в лоно унаследованной веры или по крайней мере сохранить удобный нейтралитет. Его исповедником стал простодушный Анжело Виньяли, юный священник из Ватикана, – правда, бывший император подозревал в нем лазутчика Папы Римского, а значит, еще одного соглядатая из тех, что так и вертелись вокруг, в особенности теперь, почуяв стремительное приближение смерти. Так или иначе, именно падре Виньяли принес Наполеону долгожданную книгу и с готовностью помог переместиться в кресло у прикроватного столика, где все-таки не царила загробная тьма.
Зеленый сафьян переплета был усеян тиснеными золотыми пчелами. Убористо исписанный фронтиспис украшало довольно любопытное стихотворение багдадского поэта девятого столетия по имени Абу аль-Атахия:
С трясущейся головой и дрожащими губами Наполеон лихорадочно листал страницы, ища знакомое имя или слово, от которого заработала бы память. Время от времени он громко читал что-нибудь, задумывался, смаковал произнесенное, отвергал и устремлялся дальше.
– «Yahdi», – говорил он, к примеру, и палец его на миг застывал на месте. – «Дарить»…
– «Layla» – «ночь»…
– «Sha'a» – «желать»…
Капли дождя расплывались пятнами по стеклу, высыхали и падали снова; Бонапарт продолжал искать, бормоча и морщась, презрительно отворачиваясь от ячменного отвара, рисового пюре и прочих деликатесов, которыми вздумали соблазнять пациента встревоженные лекари. Император болезненно побледнел, глаза его налились кровью, но он запрещал прикасаться платком к своему покрытому холодной испариной лбу, боясь хоть на миг прервать охоту теперь, когда добыча была так близка – и что ему цена, что ему сама смерть!
Когда субтропический день резко сменился субтропической ночью и мимо при свете свечи на цыпочках прошел Сен-Дени, Наполеон вдруг застонал, закрыл руками лицо и, судя по его виду, едва ли не разрыдался, хотя со стороны невозможно было понять: то ли он совершил ужасное открытие, то ли просто поддался изнеможению.
– Сир, – обратился к хозяину Сен-Дени, – принести вам халат?
Бонапарт не ответил.
– Сир?
Наполеон испустил еще один тяжкий вздох и с трудом поднялся на ноги, но тут же покачнулся. Его подхватили под руки, довели до кровати, уложили на взбитые подушки, укрыли простынями в темных разводах от рвоты – а потом застыли над крохотным, мятущимся в бреду человечком, пытаясь хоть что-то разглядеть за крепко сжатыми веками. Никто не догадывался, что генерал, чьи сражения унесли почти четыре миллиона жизней, мысленно уже покинул Святую Елену и никогда не вернется обратно: он перенесся в Египет, на сумеречные каирские улицы, в двенадцатое августа тысяча восемьсот девяносто девятого года и снова держал путь к великим пирамидам.