Текст книги "Восточные постели"
Автор книги: Энтони Берджесс
Жанр:
Контркультура
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 14 страниц)
В аэропорту стоял Краббе, склонясь над стойкой бара, единственный белый в коричневом море. Кругом малайцы – на высоких табуретах у бара, пьют воду со льдом или ничего не пьют, за столиками из ротанга, прохаживаются туда-сюда, как в оперном антракте, сидят на корточках по-шахтерски, сидят по-портновски, стоят, облокачиваются, окружают Краббе легким запахом теплоты с намеком на мускус. Они явились из города и из кампонгов [8]8
Некоторые восточные слова и выражения объясняются в авторском словарике в конце книги.
[Закрыть]посмотреть на возвращенье паломников. Прибыли рано, время – не проблема. Краббе подмечал суровые рыбацкие лица, покорно повисшие головы бедных фермеров; изумленные дети глазели снизу вверх с открытыми ртами, должно быть, впервые видя белую кожу, но были слишком воспитаны, чтобы лепетать про чудо. Женщины плыли мимо или сидели в долготерпении. Резкий свет вырисовывал их четкие мелкие черты и экстравагантный рисунок саронгов, лился с голой взлетной полосы, подчеркивал бледность, глядевшую на Краббе из зеркала за стойкой. Краббе смотрел на себя: волосы отступают со лба, начинают обвисать брыла. Опустил взгляд на брюшко, втянул его, содрогнулся от усилия и опять распустил. Может быть, думал он, средний возраст и лучше, меньше хлопот. Он только недавно открыл, что старение – добровольное дело, и обрадовался. Инфантильность, конечно; нечто вроде радости от способности контролировать выделения организма, но его всегда больше манили переходные фазы истории – серебряные века, гамлетовские этапы, когда прошлое и будущее одинаково ощутимы и, сталкиваясь, способны породить вихрь. Не то чтобы он жаждал действий. Разумеется, так и должно быть на этой фазе, и именно поэтому фаза долго длиться не может. Только представить Серебряный век «Энеид»! Так пусть приходит средний возраст, отрастает брюшко, он уже не будет показывать свой профиль женщинам, стоя в клубном баре вместо танцев. Он чувствовал, что в любом случае ничего больше не хочет от женщин; первая его жена умерла, а вторая ушла. Ему нравилось свое положение – высокопоставленный служащий Службы образования, ожидающий передачи дел коричневому мужчине, обученному им на закате британского владычества. Тыча спичкой в окурки, разбухшие в воде пепельницы, он увидел во всем этом романтику, – последний легионер, одинокий, проигранное дело поистине проиграно, – инстинктивно втянул брюшко, провел рукой по волосам, прикрыв оголившийся участок скальпа, вытер потные щеки. Поймал в зеркале взгляд малайской девушки и вяло улыбнулся, пряча зубы. Она исчезла из зеркала, впрочем, с улыбкой, и он с чем-то вроде хорошего настроения заказал еще пива.
В пробиравшемся к нему в толпе мужчине Краббе узнал Сеида Омара, пухлого, озабоченного, в рубахе, испещренной газетными строчками. Сеид Омар чуть не споткнулся о ребенка на полу, извинился перед матерью, приветствовал малайца фермера фальшивой улыбкой, потом встал рядом с Краббе и сказал:
– Где этот гад? Уже прибыл гад?
– Какой именно?
– Тамильский ублюдок, Маньям, что хотел меня вышвырнуть.
– Выпей, Омар.
– Большой стакан бренди. Я до него доберусь, обещаю вам, доберусь. Вчера вечером не было шанса. Знаю, вам и всем прочим рассказывали, будто я трус, но вчера вечером мне не позволили, понимаете, не позволили отомстить. – Он стиснул свою левую грудь с печатной фотографией голливудской звезды и провозгласил: – Именем Бога клянусь вам, я его достану. – Краббе читал на правом рукаве рубашки Сеида Омара: «Обед в День благодарения – неизменная американская традиция. К нему обязательно подают жареную индейку, клюквенный соус, лук в сметане, картошку, пироги с тыквой и мясным фаршем. Со времен пилигримов фаршировка птицы остается для хозяйки единственной возможностью проявить свою индивидуальность, готовя эти освященные временем блюда». Дальше шла голая рука Сеида Омара.
– Лук в сметане – неплохо звучит, – признал Краббе, заглядывая под рукав Сеида Омара, не продолжается ли статья под мышкой.
– Да, есть тут мускул, – объявил Сеид Омар, – хватит для безволосого гада.
– Какие-то тамилы поднялись в диспетчерскую башню, – сказал Краббе. – Я этого Маньяма не знаю, но вполне точно слышал голос Арумугама. Он там, наверно, дежурит сегодня. – Сеиду Омару принесли бренди, и он нетерпеливо к нему присосался. Потом покачал головой, надул губы. Потом поставил стакан.
– Пойду туда.
– Ох, послушай, Омар, – сказал Краббе. – Не затевай ничего, только не сегодня. Ты же знаешь, паломники возвращаются. Не мое дело тебе рассказывать про мир на земле и так далее, но, по-моему, лучше оставь их в покое. Ничего хорошего ты не сделаешь.
– Я и не собираюсь ничего хорошего делать.
– Забудь. Выпей еще.
– Нет. Пойду, пока не остыл, надо идти, пока я еще злой. – Он отверг дружескую предупредительную руку Краббе, ухватившуюся за статью о фаршировке в День благодарения, и ушел. Краббе смотрел, как кинозвезда в купальнике у него на спине исчезает в толпе. Послышался голос Сеида Омара, спорившего у таможенного барьера с китайцем, служащим аэропорта. Слышно было, как голос его поднимается по лестнице к диспетчерской башне. Потом Краббе услышал подлетающий самолет. Малайцы тоже услышали, и некоторые пошли к ограждению летного поля, к стоянке машин, присматриваясь к западу, где лежит Мекка, откуда по логике должен был прилететь самолет. Но шум вскоре стал заполнять юг.
Самолет сел на дальнюю полосу, неуклюже приближаясь на толстых гладких шасси. И тут малайцы начали выплескивать свое волнение. Им хотелось броситься к паломникам, прикоснуться, получить благословение. Ограда слишком высокая, не перелезть, поэтому они продвигались – возбужденно, но упорядоченно, – к открытым раздвижным дверям, ведущим к диспетчерской башне, к таможенным барьерам, к самому самолету. Они уже видели, как в те двери вошел малаец.
Китаец, худой, нервный, в белом, в фуражке с козырьком, преградил им дорогу, сказав:
– Тидар ди-бенар масок. Нельзя туда входить. – Малайцы поднажали. Китаец сказал: – Уйдите, пожалуйста. Запрещено, – и попробовал плотно задвинуть дверь. Тон его совсем не был властным, он нервничал из-за кампонгских малайцев: кое-кто уже прорвался, дверь закрывать нельзя. Теперь Краббе отошел от стойки, сам нервничая, ибо самолет должен был доставить из Сингапура драгоценный, по его мнению, груз. Попробовал срезать путь сквозь толпу, мягко и довольно вежливо сопротивлявшуюся. Будучи выше всех в толпе ростом, он вполне отчетливо видел, как служащий аэропорта, китаец, совершил глупый поступок: слабо толкнул первого мужчину; коснулся мусульманина оскверненными свининой лапами. Сияние Мекки уже отражалось на простых малайцах. Передовые ряды уже видели просторные арабские одежды, бедуинские головные уборы, тюрбаны выходивших из самолета паломников, готовые приветствовать и благословлять руки, пусть даже державшие кастрюли и свертки. Народ кампонга не потерпит ни одного неверного между собой и сиянием славы. Служащий отлетел к стене в позе распятого. Его коллега бросился на помощь из-за стойки для проверки документов с криком:
– Назад! Назад! – запутался среди малайцев, и какой-то рыбак откинул его в сторону, как занавеску. Бармен помчался за полицейским. Краббе теперь оказался в толпе и тоже кричал. Вреда ему не причинят – англичанин, хотя и неверный, все-таки принадлежит к расе бывших окружных начальников, судей, врачей, мужчин, которые в свое время были, возможно, полезнее прочих, могущественных, но кротких. Самые рьяные люди кампонгов уже приближались к паломникам с громкими религиозными приветствиями, остальная толпа следовала за ними, а перед пилигримами шел паренек-китаец с кейсом, которого пришел встречать Краббе. Они сметут его с пути, сшибут, затопчут, могут пинком отшвырнуть кейс, и он потеряется, будет украден. Краббе побежал, задыхаясь от среднего возраста, оттащил молодого китайца от паломников, от встречавших, приветствовавших, обнимавших, в безопасную нишу у подножья лестницы диспетчерской башни. Испуганный юноша спрашивал:
– Что это? Что происходит? – Но Краббе слишком запыхался.
Суматоха впереди, испуг, злоба, радость, а теперь суматоха сверху и позади. Сеид Омар был спущен с лестницы доктором Сундралингамом, громко пищал Арумугам. Видишь столько насилия на экране, читаешь в газетах, признаешь неотъемлемым элементом общей картины, но всегда заново ошеломляют аспекты, которых сообщения не улавливают: запах пота, кровь, текущая по лицу, хриплое дыхание, надтреснутые голоса, выговаривающие непонятные слова. Сундралингам почти без рубахи, у Сеида Омара волосы дыбом, одна сандалия потерялась. Но голливудская кинозвезда все так же позировала с томной улыбкой, и статья про День благодарения не пострадала. Сеид Омар лежал, закрыв руками голову, как погонщик верблюдов в песчаную бурю. Паломники проходили мимо него, некоторые улыбались серьезно, считая эту позу экстравагантным знаком почтения. Сундралингам и Арумугам поднимались обратно по лестнице, возможно, лечить раны Маньяма; Арумугам пронзительно верещал, Сундралингам пыхтел и бурчал.
Толпа рассеивалась. Прибыла полиция, малайская полиция, робко стояла, ничего не делала. Служащие-китайцы пили бренди в конторе, возмущенно отрывочно квакая. Инцидент – если был инцидент – исчерпан.
– Ну, ведь так не годится, – сказал Краббе, – вообще никуда не годится.
Сеид Омар сел со стоном. Лоб в синяках, губа распухла. Он методично ощупывал зубы один за другим, пошевеливая их большим и указательным пальцем.
– Не годится, правда? – твердил Краббе. Сеид Омар издал гортанный животный звук. – Пойди еще бренди выпей.
Малайцы быстро исчезали из помещения: паломники прибыли, скоро пора в мечеть. В баре остались немногочисленные пассажиры, а также эмир Джалиль с астмой, но в благоприятном расположении духа, и Розмари Майкл, надутая и несчастная. Краббе поздоровался, держа юношу-китайца за локоть. Следом шел Сеид Омар, подкручивая глазной зуб, как скрипичный колок.
– Драка была, – сказал Джалиль. – Мы пропустили крупную драку. – Розмари надула губы. – Она не очень счастлива. Думала, он кольцо прислал, а он кольцо не прислал. Вообще ничего не прислал.
– Ох, заткнитесь, Джалиль. Заткнитесь, заткнитесь. – Розмари тихо заплакала в свой джин. Джалиль тихо фыркнул.
– Какие мы все несчастные, – сказал Краббе. Но юноша-китаец не казался ни несчастным, ни счастливым. Он ждал, вежливый, с кейсом под мышкой.
– Свинья, – сказала Розмари, безобразная в гневе, словно гаргулья, – свинья чертова. Хотел сделать мне больно, и все. – И заплакала: – Смотрите, – крикнула она, – а я думала, это кольцо. – И горько заплакала. Сеид Омар со стоном пристраивал спину в ревматической позе. Краббе осмотрел предмет, самодовольно торчавший из скомканной упаковочной бумаги. Это была жуткая металлическая модель Блэкпулской башни с облезшей серебряной краской. Записка гласила: «Думаю здесь о тебе, Розмари. Отлично провожу время в колледже. Мужчины не оставляют меня в покое! Дженет».
– Дженет да Силва, – сказал Краббе. – Как мило с ее стороны.
– И таможенная пошлина два доллара, – завывала Розмари. И вдруг прекратила выть, с каким-то ужасом взглянув на Краббе. – Ох, – сказала она, – мне тут нельзя оставаться. Люди будут судачить. Отвезите меня домой, Виктор. Вам можно домой меня отвезти. Джо сам сказал. – И снова заплакала, вымолвив это имя. – А я думала, обручилась. Как было бы хорошо, если бы обручилась.
– Останься тут, – мягко посоветовал Краббе. – Выпей хорошенько с Джалилем и с Омаром. Они за тобой присмотрят. Нам с Робертом надо поговорить.
– Виктор, отвезите меня домой!
Некоторые пассажиры начинали с любопытством и с завистью поглядывать на Краббе.
– Нет. Ты останешься здесь. Джалиль тебя домой отвезет. Ну, Роберт, нам лучше идти.
Джалиль смотрел, как они вместе уходят. И сказал:
– Он уже больше женщин не любит. Только мальчиков любит.
– Ох, заткнитесь, Джалиль.
– Любит китайских мальчиков. А я женщин люблю.
Глава 2
Скрипки допиливали фигурацию вверх к последнему аккорду, где альт намеком вроде бы спародировал главную тему, а виолончель ухнула прямо вниз к мрачной, самой низкой струне. Тут пленка докрутилась до конца, вырвалась из кассеты, захлестала, кружась и кружась. Краббе выключил магнитофон. В тишине сохранялся образ квартета в целом, четкий, хотя как бы видимый на расстоянии, так что форма оказывалась яснее деталей. Первая часть как будто предлагала программу, каждый инструмент по очереди представлял национальный стиль, – журчащая индийская кантилена виолончели, кампонгская мелодия альта, пентатоническая песнь второй скрипки, первая добавляла чуть-чуть чисто западной атональности. Потом скерцо скрипуче все это обработало, но оставило без разрешения. Медленная часть навевала мысль о какой-то тропической утренней атмосфере. Короткий финал, ироническая вариация пресного мотива «общечеловеческого братства». Юное произведение, во многом мальчишеское, но связное, согласованное, демонстрирует примечательную техническую компетентность. Сочинивший его композитор никогда не слышал живого квартета, знакомился с шедеврами только по радио– и граммофонным записям, а некоторые оркестровые произведения – Малера, Берга, Шенберга – изучал, вообще никогда не слыхав. И все-таки партитура симфонии, лежавшая на коленях у Краббе, – аккуратная паутина точек, штрихов, загогулин, родственная китайской каллиграфии, – похоже, уверенно распоряжалась силами оркестра, может быть, в слишком крупном масштабе, прибегая к неортодоксальным сочетаниям, – например, ксилофон, арфы, пикколо и три трубы, – с точными сигналами динамики и экспрессии.
Краббе взглянул на Роберта Лоо – Моцарт, Бетховен и Лоо – и ощутил раздражение оттого, что он не проявляет никаких признаков гордости или смирения, никакого волнения, даже ремесленнической неудовлетворенности. Он просто внимательно изучал часть собственного квартета, заметив:
– Вторая скрипка берет просто ля вместо ля-бемоль. Моя оплошность. Ошибся при переписке.
Краббе снова спросил:
– Что сказали?
– Как я вам уже рассказывал, не очень много. Мистер Криспин сказал, местами партия скрипки трудная, мистер Шарп сказал, взять один аккорд на дискантовой струне альта нельзя, мистер Бодмин сказал, ему нравится партия виолончели.
– А Шварц?
– Ох, да. Мистер Шварц просил меня напомнить вам про него. Сказал, жалко, что миссис Краббе вышла замуж, перед ней была перспективная музыкальная карьера. И сказал, очень жаль, что она умерла.
Вот как. Музыканты бывают бесчеловечными, музыканты – лишь функция, сами они инструменты, на которых играется музыка. Впрочем, ему, в конце концов, всего-навсего восемнадцать с восемнадцати летней желторотостью; в конце концов, английский для него только второй язык, он глух к его гармонии. Но теперь Краббе видел в Роберте Лоо довольно дремучего парня, не слишком умного, не столь эмоционально зрелого, как надо бы; связанного талантом, довольно случайно избравшим его, заставив в четырнадцать самостоятельно учиться читать музыку, в шестнадцать корпеть над Штайнером, Праутом, Хиггсом, Форсайтом, сочинить в восемнадцать два произведения, может быть, гениальных, по предположению Краббе. Краббе точно знал, что фактически Роберт Лоо ему не нравится. Его уязвляло отсутствие признательности (разумеется, дело не в робости, когда видишь с такой колоссальной уверенностью написанную симфонию) за хлопоты, за потраченные Краббе деньги, – билет на самолет до Сингапура и обратно, карманные деньги, расходы на отель, письма Шварцу, работникам малайского радио, сделавшим запись. Роберт Лоо принял все это спокойно, наряду с прочими дарами Краббе. Среди которых будет обучение в Англии – бог знает, как устроенное, – и исполненье симфонии.
– Что Шварц сказал про симфонию?
– Он сказал, очень сыро. Но кажется, заинтересовался одной струнной частью. Переписал в тетрадь несколько тем. Сказал, покажет своим друзьям в Англии.
– В самом деле? Значит, можно ждать появления безвкусной пьески под названьем «Восточная зарисовка», «Воспоминание о Сингапуре» или еще что-нибудь, не менее банальное. Шварц всегда любил чужие темы.
– Не важно.
– Ну, кажется, мы не слишком продвинулись. Знаю, сделали запись квартета, – уже кое-что, – но я думал, Шварц захочет помочь. У него все связи. У меня никаких. Хотя, наверно, незначительные музыканты никогда не отличаются чрезмерной щедростью. Музыка – развращающее искусство.
– Я не понял.
– И не надо. Просто пиши дальше, вот твое дело. От деятельного мира держись подальше. Попробую ткнуться в Британский совет, в Министерство информации… ох, много чего можно сделать. Мы добьемся исполненья симфонии. Выпустим тебя в Европу.
Никакой благодарности. Роберт Лоо только сказал:
– Думаю, отец меня в Европу не пустит. Понимаете, бизнес, а я – старший сын. Он хочет, чтоб я на бухгалтерские курсы пошел.
– Я с твоим отцом снова поговорю. Разве он не понимает, что ты – первый настоящий композитор в Малайе? – Краббе вытащил сигарету из ящика на столике с джипом. – Только вряд ли я для него большой авторитет. Масса народу считает музыку чем-то вроде бананов, в любом случае, не тем, что можно записывать на бумаге.
– Он не хотел, чтобы я уезжал в Сингапур. Момент, говорил, неудачный, конец месяца, время отсылать счета. Теперь они запоздают. А я ему сказал, что вы требуете, потому что квартет Шварца там только на два дня, а мне полезно встретиться с мистером Шварцем.
– Значит, твой отец обвиняет меня?
– О да, в какой-то мере. – Роберт Лоо ответил Краббе спокойным взглядом. – Понимаете, мне так легче. Лишних неприятностей не хочу. Я не могу работать, когда люди все время кричат. А вы состоите в правительстве, мой отец думает, будто можете людям приказывать, и против неприятностей не возражаете.
– Слушай, Роберт, – раздраженно сказал Краббе, – какого черта ты хочешь?
– Хочу жить спокойно, музыку писать.
– Не хочешь учиться? Ты умный, но всего не знаешь. Да ведь это и невозможно в твоем возрасте.
– Сам могу все узнать. Я привык. Классный руководитель в школе знал, что я сочиняю, но не помогал. Никто не хотел помогать. Теперь сам могу справиться.
– Ясно. Белый человек унизил тебя, да?
– Я этого не говорил. Я хотел сказать, меня считали сумасшедшим за то, чем я занимался. Оставили в покое, позволили заниматься. Наверно, я должен быть благодарным за это. Однако помочь не хотели.
– Разве я не помог?
– О да. – Роберт Лоо сказал это неубедительно и не убежденно. – Спасибо, – формально добавил он. – Я услыхал свой квартет. Получил подтверждение. Знал, приблизительно так и должно прозвучать.
– Тебе разве не интересно? Не хочется слышать живой оркестр? Знаешь, он лучший в Европе.
– Конечно. Слыхал на пластинках. Наверно, хорошо бы, – добавил он без особой уверенности.
– Не хочешь слышать собственную симфонию?
– Ох, да ведь я ее слышал. – Роберт Лоо терпеливо улыбнулся. – Каждый раз слышу, когда вижу партитуру.
Краббе встал с кресла, зашагал по гостиной. Вошел в пояс солнечного света из окна, уставился на мгновенье на пальмы, на правительственные здания, мгновение тупо гадал, что он вообще здесь делает, налил себе джину с водой.
– Значит, – сказал Краббе в спину юноше; узкий затылок, прилизанные волосы, белая рубашка, запачканная в дороге, – ты просто пишешь для себя, так? Не думаешь, будто другим захочется послушать. И не особенно любишь свою страну.
– Страну? – озадаченно оглянулся юноша.
– Возможно, Малайя когда-нибудь будет гордиться большим композитором.
– А, ясно. – Он фыркнул. – Не думаю.
– Музыка может стать важным делом для ищущей себя страны. Музыка создает некий образ единства.
– Я не понимаю.
– Наверно. Твое дело, как я уже говорил, просто писать. Но даже у композитора должно быть какое-то чувство ответственности. Лучшие композиторы были патриотами.
– Элгар [9]9
Элгар Эдуард Уильям (1857—1934) – английский композитор и дирижер, создатель национального стиля в оркестровой музыке.
[Закрыть]не лучший композитор, – заявил Роберт Лоо с самодовольным юношеским догматизмом. – От его музыки меня тошнит.
– Но посмотри, что сделал Сибелиус для Финляндии, – предложил Краббе. – А Де Фалья для Испании. А Барток и Кодали…
– Народу Малайи нужен только американский джаз и музыка ронггенга. Я пишу не для Малайи. Пишу потому, что хочу писать. Должен писать, – признал он и смутился, ибо упомянул демона, одержимость. Едва не предстал на виду без одежды.
– Ну, в любом случае, я сделал все возможное, – заключил Краббе. – Ради этого. – И махнул сигаретой на рукописную партитуру симфонии. – И ты должен ехать учиться. Не успокоюсь, пока не увижу тебя на борту парохода. – Впрочем, конечно, раздумывал он, никогда не знаешь, правильно ли поступаешь. Может быть, Роберт Лоо отправится в Лондон и, развращенный новой средой, напишет музыку в стиле Руббры или Герберта Хауэлса. В Париже он может утратить уникальную индивидуальность, пропитавшись Надей Буланже [10]10
Буланже Надя (1887—1979) – преподавательница музыки и дирижер, у которой в Американской консерватории в Фонтенбло учились многие видные композиторы.
[Закрыть]. Он нуждается в наставлении, а единственный человек, кому Краббе доверил бы это, мертв. Краббе достаточно разбирался в музыке, чтобы удостовериться в собственном и в то же время малайском голосе Роберта Лоо. Вальс и лендлер никогда не уходили из музыки Шенберга; точно так же Роберт Лоо впитал с молоком матери сотни разноязыких уличных песен, ритмы многих восточных языков, воспроизводя их в звуках духовых и струнных инструментов. Это была малайская музыка, но услышит ли ее Малайя?
– Скажи, Роберт, – грубо спросил Краббе, – ты был когда-нибудь с женщиной?
– Нет.
– Кроме музыки, любишь кого-нибудь или что-нибудь сильно?
Юноша с полминуты серьезно думал, а потом сказал:
– По-моему, мать люблю. Про отца не уверен. Всегда очень любил самую младшую свою сестру. – Помолчал, видно, честно стараясь пополнить каталог, скудость которого как бы выстудила теплую комнату. – Люблю кошек. Есть в них что-то такое… – добавил он, не смог найти слов, и беспомощно договорил: – Замечательное.
– Бедный Роберт, – сказал Краббе, подойдя к нему, стиснув очень худое плечо. – Бедный, бедный Роберт.
Роберт Лоо взглянул на Краббе снизу вверх с неподдельным изумлением в маленьких глазах без ресниц.
– Мистер Краббе, я не понимаю. Просто не понимаю. У меня есть все, чего я хочу. Вам нечего меня жалеть.
На самолет Маньям опоздал. Специально. Дойти мог без помощи, мог без особенной тошноты пережить полет, – несмотря на удар в живот, – но стыдился и злился на расползшийся под левым глазом синяк и на сильно распухшую верхнюю губу. Теперь он лежал на свободной постели в доме доктора Сундралингама и говорил:
– Что сказали бы, войди я в таком виде в офис? Посмеяться могли. А начальник полиции рассердился бы. Мог бы подумать, я дрался.
– Так ты дрался, – подтвердил Сундралингам, – в определенном смысле.
– Перед Богом клянусь, я его пальцем не тронул. А он нечестно получил преимущество. Припер меня к стенке под средним гринвичским временем. Там же все инструменты, радио, датчики. Представьте, я нес бы ответственность за поломку чего-нибудь. Да еще самолет подлетал. Он очень нечестно воспользовался преимуществом. – При распухшей губе и окостеневшей челюсти слова выходили полупережеванными.
– Мы за тебя дрались, – пропищал Арумугам. – За друга – первый долг. – В ушах у него до сих пор стоял шум, голос австралийского пилота, который запрашивал скорость ветра и говорил: «Что там за чертовщина творится?» Драка широко транслировалась, ее слышали в половине самолетов и аэропортов Востока.
– Не могу вспомнить лучшее средство для подбитого глаза, – признал Сундралингам. – Так долго участвовал в кампаниях против фрамбезии [11]11
Фрамбезия – тропическое кожное заболевание.
[Закрыть], что подзабыл общую медицину. Некоторые рекомендуют кусок говядины, но не думаю, будто это годится индусу. Может, рубленую свинину?
– Крови мало, – пропищал Арумугам. – Надо крови. – Речь его звучала как у молодого мастера Пэви в роли Иеронимо.
– Холодные компрессы, – прописал доктор Сундралингам. – И постельный режим. Я пошлю официальное извещенье в Паханг.
– Я буду здесь в безопасности? – с опаской прошамкал Маньям. – Я буду здесь в безопасности целый день один?
– Мой слуга тут все время, – успокоил его Сундралингам. – Малаец, но хороший. – Этот самый малаец стоял возле двери в комнату больного, сгорбленный, с тяжелыми челюстями, обезьяноподобный, конечный продукт бог весть какой смеси аческих пиратов, аборигенов-бушменов, бандитов буги, долго сидящих в засаде охотников за головами. Он с удовлетворением смотрел на разбитое лицо Маньяма, воркуя про себя.
– Если он определенно лишится работы, – невнятно промямлил Маньям, – если это случится, возможно, попробует меня снова достать. Может прислать людей с топорами. Наверно, в конце концов, надо было мне сесть в самолет. – Но мысленно видел хохочущий офис, слышал расспросы начальника. – Нет, нельзя. Вижу. Надо было остаться. Только всем расскажите, будто я уехал. Скажите, поездом вернулся.
– Да, да, да.
– Вайтилингам нас подвел, – провизжал Арумугам. – Знаете, он же был чемпионом Калькуттского университета в полутяжелом весе. Очень быстро расправился бы с нашим другом малайцем.
– А где был Вайтилингам?
Парамешваран, учитель, тихо сидевший, попыхивая трубкой, у ножки кровати, вытащил изо рта трубку.
– Могу догадаться где, – сказал он. – Могу поспорить, дома у моей коллеги мисс Розмари Майкл.
– Но он черный чемодан с собой взял.
– Для отвода глаз, – объяснил мистер Парамешваран. – Стыдится, не хочет огласки. – Сунул трубку обратно, кивнул несколько раз. Средних лет, седеющий, с уютным брюшком, любитель гольфа, – в кармане рубахи соском торчала метка для мяча, – он представлял собой фотографический негатив любого пригородного англичанина. Он был тамилом Джафны, но также ротарианцем [12]12
Ротарианец – член основанного в 1905 г. в США международного «Ротари-клуба» для бизнесменов и представителей свободных профессий.
[Закрыть]. Знал цитаты из «Золотой сокровищницы», пригодные для послеобеденных спичей, даже несколько латинских афоризмов. В себе не был вполне уверен, трепетал на пороге большого мира за пределами Джафны. Слишком далеко не ездил. Любил повторять: «Молодежь домоседлива». Еще имел жену, детей (жена, огорчительно, вне подозрений, – чистокровная уроженка Джафны), никогда не ходил к куртизанкам. Впрочем, видно, знал про них, и, видно, не одобрял.
– Ты уверен? – спросил Сундралингам. – Как-то не похоже на Вайтилингама.
– Нет. Это только догадка. Но она его называла в учительской другим дамам среди бесчисленных мужчин, соблазненных ее прелестями.
– Соблазненных? – с испуганным визгом повторил Арумугам.
– Соблазненных ее прелестями. Так она сказала. Хотя говорила про многих мужчин.
– Я эту даму не знаю, – промямлил Маньям. – Никогда не видал.
– О, по-моему, не лишена привлекательности, – сказал Парамешваран. – Хотя не в моем вкусе. Кроме того, христианка, да еще бесстыжая.
– Она из очень низкой касты, – добавил Сундралингам. – Я знал ее родителей в Куала-Ханту. Она знает, что я их знал, и все равно мне однажды представилась балийской принцессой. В другой раз сказала, будто наполовину англичанка, наполовину испанка. Говорит, мол, благодаря испанской крови легко загорает. В Англии, говорит, была совсем белой. Видите, презирает собственную расу.
– Конечно, – подтвердил Маньям, – касты своей ей и надо стыдиться.
– Слишком уж много всякого такого, – заключил Сундралингам. – Слишком много презрения к собственной расе, слишком много презрения к расам других людей. Это будет большой бедой для Малайи. Возьмем хоть того самого Сеида Омара. Бешено ненавидит тамилов. Вообразил, будто против него крупный тамильский заговор. Теперь пуще прежнего копит ненависть из-за полученной сегодня взбучки. Но лично я не хотел его бить, и Арумугам, по-моему, тоже. Верите ли, мне было жалко его, лежавшего у подножия лестницы. Прискорбно было видеть его в дурной дешевой рубашке, сплошь в одних кинозвездах, лежавшего в крови.
Маньям запротестовал разбитыми губами:
– Смотри, что он со мной сделал. Он получил по заслугам.
– Да, да. Только ему не надо бы так ненавидеть. Все беды идут из его бедных сбитых с толку мозгов. – В больших коричневых глазах Сундралингама сверкали искорки.
– По такому случаю не стоит сентиментальничать, – возразил Парамешваран. – Я его семью знаю, дурная семья. Учу семерых детей Сеида Омара. Самый старший, Хасан, худший из худших. Ленивый, грубый, бесчестный, с длинными волосами, в американской одежде, шляется по городу с такими же дурными дружками. Малайцы по сути своей ленивые, неумелые. Знают, что ничего в них хорошего нету, но стараются нагло сделать по-своему. Смотрите, что они тут пытаются сотворить. Пытаются закрыть бары, танцплощадки, китайский свиной рынок, ради священного имени ислама. Но по-настоящему не верят исламу. Лицемерно пользуются исламом, чтобы самим устроиться и господствовать над людьми. Объявляют себя расой господ, а истинную работу делают другие, как нам известно. Если Малайю оставить малайцам, она и пяти минут не проживет.
– Правда, – пискнула пикколо Арумугама. – Может быть, без малайцев получится неплохая страна.
– Малайя – название неудачное, – объявил Сундралингам. – Хотя можно вернуть оригинальное индийское название – Ланкашука. Как уже предлагалось. И все-таки, – добавил он, – если бы только люди делали свое дело, – малайцы работали бы в кампонгах, на заливных полях, индусы по специальностям, китайцы торговали бы, – все, по-моему, были бы вполне счастливы вместе. Вся трагедия в амбициях малайцев. Для них трагедия, – улыбнулся он не без сочувствия.
– Определенно, беда надвигается, – вскричал Арумугам. – Но если мы все будем вместе держаться, не будет никаких проблем.
– Именно поэтому, – подхватил Сундралингам, – мы не должны позволять Вайтилингаму делать то, чего ему не следует делать. Надеюсь, в этих твоих слухах ничего нет, – обратился он к Парамешварану.
Парамешваран, намерившись пыхнуть трубкой, приподнял одну бровь, несогласно поморщился. Маньям вдруг вскричал в ужасе:
– Я только что подумал. – Слуга-малаец притаился за дверью, еще не насытившись невинной радостью от разбитого лица Маньяма. – Я только что подумал, – повторил Маньям. – Слуга твой на рынке расскажет, что я тут. И может быть, Сеид Омар узнает. – Он попытался встать с койки, но Парамешваран тут же сел ему на левую ногу, одновременно опять толкнул его на подушки и приказал:
– Не будь трусом, мужчина.
– Думаю, – сказал Маньям, – лучше, в конце концов, мне вернуться в Паханг. Можно сесть на вечерний поезд. Можно тихонько пробраться домой. Никто не увидит.
– Не будь трусом, – повторил Парамешваран. – Не стыдно? Смешно бояться малайца.
– Я не трус, – провозгласил Маньям, словно чревовещатель. – Мне просто больше не надо никаких его грязных фокусов.
– Нечего беспокоиться, – сказал Сундралингам. – Если Сеид Омар снова сунется, напустим на него Вайтилингама. Будешь беспокоиться, долго не поправишься. Постарайся успокоиться.