Текст книги "Механический апельсин"
Автор книги: Энтони Берджесс
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 10 страниц)
– Ну, все это урок, не так ли? Век учись, можно сказать. Давай, дружочек, встань с кроватки и ударь меня. Я этого хочу, правда. Хороший удар в челюсть. Ох, я до смерти хочу этого, правда.
Но все, что я мог, братцы, это лежать и рыдать: " Бу– у – у!
– Подонок, – процедил этот вэк. – Мразь.
И он поднял меня за ворот пижамы, ведь я был слабый и больной, размахнулся правым рукером, и я получил хор-роший толтшок прямо в лик.
– Это, – сказал он, – за то, что ты поднял меня с постели, гаденыш.
Он вытер рукеры и вышел. Крунч-крунч повернулся ключ в замке.
Так что, братцы, мне осталось лишь заснуть, чтобы уйти от этого жуткого и нелепого чувства, что лучше быть избитым, чем бить самому. Если бы этот вэк задержался, я, может, подставил бы ему вторую щеку.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Я не мог поверить, братцы, тому, что мне сказали. Казалось, что я был в этом поганом мьесте почти вечность и буду еще почти вечность. Но срок был полмесяца, и теперь они сказали, что полмесяца кончается. Они сказали:
– Завтра, дружок, аут-аут-аут!
И показали большим пальцем, будто в сторону свободы. А потом тот вэк в белом халате, кто дал мне тогда толтшок, но продолжал носить мне подносы с пиштшей и провожал на ежедневную пытку, сказал:
– Но тебе еще предстоит великий день. Это будет твой выпускной день.
И он засмеялся нехорошим смэхингом. Я ожидал, что и в это утро пойду в кинушку, как всегда, в пижаме, туфлях и халате. Но нет. В это утро мне дали мою рубашку и бельишко, и мои вечерние шмотки, и мои хор-рошие сапоги для драки, все здорово выстирано, поглажено и надраено. Мне даже дали мою бритву горлорез, которой я пользовался в те старые счастливые дни для забав и дратсинга. Поэтому у меня был озадаченный вид, когда я оделся, но низший вэк в белом халате только ухмыльнулся и ничего не сказал, о братцы.
Меня очень вежливо провели все в то же мьесто, но тут произошли перемены. Экран кинушки занавесили, а матового стекла под отверстиями для проектора уже не было, его то ли подняли, то ли сдвинули в стороны, как ставни или ширму. А там, где раньше слышалось: кхе-кхе-кхе и были вроде тени льюддей, теперь была настоящая аудитория, и я увиддил знакомые лики. Тут был Комендант Стэй-Джэй и святой вэк, то есть чарли или чарлз, как его называли, и Главный Чассо, и тот вэри важный и хорошо одетый тшел-ловэк, Минстр Внутренних или Низменных дел. Доктор Бродский и Доктор Брэн тоже были, но теперь не в белых халатах, а были одеты, как одеваются доктора, когда они достаточно большие люди, чтобы одеваться по последней моде. Доктор Брэн просто стоял, а доктор Бродский стоял и говорил в такой ученой манере перед всеми собравшимися льюддми. Когда он увид-дил, что я вошел, он сказал:
– Ага. На сцене, джентельмены, предмет нашей демонстрации. Он, как вы можете заметить, в хорошем состоянии и упитан. Он пришел прямо после ночного сна и хорошего завтрака, без воздействия лекарств или гипноза. Завтра мы уверенно посылаем его обратно в мир, как порядочного парня, какого вы можете встретить майским утром, готового к любезному слову и полезному действию. Какая перемена, джентельмены, по сравнению с тем отпетым хулиганом, которого Государство подвергло бесполезному наказанию около двух лет назад. Тюрьма научила его фальшиво улыбаться, лицемерно складывать руки, смотреть заискивающе и раболепно. Она научила его новым порокам и утвердила в тех, какие у него давно имелись. Но, джентельмены, довольно слов. Дела говорят громче. Итак, к делу. Смотрите все.
Я был немного удивлен всем этим говоритингом и пытался освоиться с мыслью, что все это обо мне. Потом все лампы погасли, и появились два луча, светившие из отверстий для проектора; один из них был прямо на Вашем Скромном и Страдающем Рассказчике. А в другом луче ходил вэри большой тшелловэк, которого я раньше не виддил. У него был жирный фас, усы и полоски волос, припомаженных к его почти лысому голловеру. Ему было лет тридцать, или сорок, или пятьдесят, примерно столько, в общем, он был старый. Он подошел ко мне, и луч шел за ним, и скоро оба луча слились в одно большое пятно. Он сказал мне вэри насмешливо:
– Хэлло, куча грязи. Фу, ты давно не мылся, судя по жуткому запаху.
Потом, будто пританцовывая, он наступил на мои ногеры, левый, правый, потом ногтем щелкнул меня в нос, безумно больно, так что слезы навернулись на глазеры, потом стал крутить мой левый ухер, будто ручку от радио. Я слышал хихиканье и пару хор-рощих – хо-хо-хо, донесшихся вроде из аудитории. Мой нос, ногеры и ухер ныли и болели, как безумные, так что я спросил:
– Зачем вы мне это делаете? Я никогда, не сделал вам ничего плохого, братец.
– О, – ответил этот вэк, – я делаю это /снова щелкая меня в нос/, и это больно крутя мне ухер/, и это /здорово наступив на правый ногер/, потому что плюю на такого жуткого типа, как ты. А если ты хочешь что-нибудь сделать по этому поводу, начинай, пожалуйста, начинай.
Я знал теперь, что должен действовать вэри скор-ро и выхватить мой резер-горлорез раньше, чем нахлынет эта страшная убийственная тошнота и обратит радость боя в чувство, будто я подыхаю. Но, братцы, как только мой рукер взялся за бритву во внутреннем кармане, перед моими глазерами будто встала картина, как этот оскорблявший меня тшелловэк вопит, умоляя сжалиться, и красный-красный кроффь течет из его ротера, и сразу после этой картины тошнота, и сухость, и боль чуть не захлестнули меня, и я увид-дил, что должен изменить свои чувства к этому дрянному вэку вэри-вэри скор-ро, так что я стал искать по карманам сигареты или деньжата, но, братцы, там не было таких вештшей. Я сказал, чуть не рыдая:
– Я хотел бы дать вам сигарету, братец, но кажется, у меня нет.
Этот вэк ответил:
– Ой-ой. Бу-у-у. Заплачь, беби.
Потом он опять стал щелкать меня в нос большим твердым ногтем, и я услышал из темной аудитории вэри громкий и вроде радостный смэхинг. Я сказал с отчаянием, стараясь быть хорошим с этим оскорблявшим и мучившим меня вэком, чтобы остановить подступающую боль и тошноту:
– Позвольте мне что-нибудь сделать для вас, пожалуйста.
И я пошарил в карманах, но не мог найти ничего, кроме бритвы-горлореза, так что я вытащил ее и протянул ему, говоря:
– Пожалуйста, возьмите это, пожалуйста. Маленький подарок. Пожалуйста, возьмите.
Но он ответил:
– Держи свои вонючие подарки при себе. Ты меня этим не проведешь.
И он стукнул меня по рукеру, так что мой резер-горлорез упал на пол. Тогда я сказал:
– Пожалуйста, я должен что-нибудь сделать. Почистить вам ботинки. Смотрите, я нагнусь и оближу их.
И, братцы, верьте или "целуйте – меня – в – зад", я встал на колени и высунул мой красный йаззик на милю с половиной, чтобы лизнуть его грязные вонючие ботинки. Но этот вэк только пнул меня не слишком сильно в ротер. Тут мне показалось, что меня не затошнит и не будет боли, если я просто обниму рукерами его лодыжки и свалю этого грязного выродка на пол. Так я и сделал, и он очень удивился, грохнувшись под громкий хохот вонючей аудитории. Но увид-див его на полу, я заметил, что все это жуткое чувство подступает ко мне, так что я подал ему рукер, чтобы поскорее поднять его, и он встал. И тут только он собрался дать мне настоящий приличный толтшок по фасу, как доктор Бродский сказал:
– Хорошо, этого вполне достаточно.
Тогда этот жуткий вэк поклонился и ушел, будто пританцовывая, как артист, и свет зажегся, а я моргал с открытым ротером, готовый зареветь. Доктор Бродский сказал аудитории:
– Наш субъект, как вы видете, побуждается к добру, когда его, парадоксально, побуждают ко злу. Намерение совершить акт насилия сопровождается сильным чувством физического страдания. Чтобы противостоять ему, субъект вынужден переключиться на диаметрально противоположное настроение. Есть вопросы?
– Выбор! – прогудел глубокий, низкий голос /Я узнал голос тюремного чарли/.
– У него же нет выбора, не так ли? Эгоизм, опасение физической боли толкает его на этот гротескный акт самоунижения. Его неискренность явственно видна. Он перестал быть преступником. Но он перестал также быть существом, способным на моральный выбор.
– Это уже тонкости, – улыбнулся доктор Бродский. – Мы заботимся не о мотивах, не о высшей этике. Мы заботимся лишь о пресечении преступности…
– И, – вставил этот большой, хорошо одетый Министр, – о снижении ужасной перегруженности наших тюрем.
– Слушайте, слушайте, – сказал кто-то.
Тут была масса споров и говоритинга, а я просто стоял, братцы, будто совсем забытый всеми этими невежами и ублюдками, так что я крикнул:
– Меня послушайте! Как насчет меня? Я что, тут ни при чем? Что я животное или собака?
Тут они стали говорить вэри громко и бросать мне какие-то слова. Так что я закричал еще громче:
– Что я, просто механический апельсин?
Не знаю, что заставило меня сказать такие слова, они будто сами пришли мне в голловер. И почему-то все эти вэки заткнулись на минуту или две. Потом встал вэри тощий старый тшелловэк вроде профессора, с шеей будто из проводов, несущих энергию из голловера в тьелло, и сказал:
– У тебя нет оснований жаловаться, мальчик. Ты сделал выбор, и все это – последствия твоего выбора. Чтобы теперь ни происходило – ты выбрал это сам.
Тут закричал тюремный чарли:
– О, если б я только мог в это верить!
Я заметил, что Комендант бросил на него взгляд, означающий, что тот не пойдет так высоко в Тюремной Религии, как можно было думать. Потом снова начался громкий спор, и тут я услышал слово Любовь, и сам тюремный чарли кричал так же громко, как и другие, что мол Истинная Любовь Отвергает Страх, и всякий такой дрек. И тут доктор Бродский сказал с улыбкой во весь фас;
– Я рад, джентельмены, что был поднят вопрос о Любви. Сейчас мы увидим в действии такую Любовь, которая, как полагают, умерла вместе со Средними Веками.
Потом погас свет, и снова появились эти лучи – один на Вашем Бедном и Страдающем Друге и Рассказчике, а в другой словно вплыла самая прекрасная молоденькая дьевотшка, какую можно лишь надеяться, братцы, увидеть в жизни. То есть, у нее были вэри хор-рошие грудели, почти все на виду, так как ее платье очень низко спускалось с плэтшеров. И у нее были божественные ногеры, и она ходила так, что у вас бы кишки застонали, а ее лик был милым, улыбающимся, молодым и вроде невинным ликом. Она подошла ко мне, и луч двигался вместе с ней, как луч небесной благодати и всякий такой дрек, и первое, что вспыхнуло в моем голловере, это дикое желание повалить ее тут же на пол и сделать ей сунуть-вынуть, но сразу же, как выстрел, пришла тошнота, прямо как сыщик, подстерегавший за углом, а теперь приступивший к своему паршивому аресту. Теперь даже запах прекрасных духов, исходивший от нее, вызывал у меня судороги тошноты в желудке, и я знал, что должен подумать о ней как-то иначе, прежде чем вся эта боль, и жажда, и тошнота нахлынет на меня со всей силой. Поэтому я закричал:
– О, самая прекрасная и прелестная из девотшек, я бросаю сердце к твоим ногам, чтобы ты растоптала его. Если бы у меня была роза, я дал бы ее тебе. Если бы сейчас был дождь и грязь на земле, ты могла бы пройти по моей одежде, чтобы не запачкать твои божественные ногеры.
И пока я все это говорил, о братцы, я чувствовал, как отступает тошнота.
– Позволь, – кричал я, – служить тебе и быть твоим помощником и защитником в этом испорченном мире.
Потом я стал искать нужное слово и решил, что лучше всего сказать:
– Позволь мне быть твоим верным рыцарем!
И я снова встал на колени, склонившись и чуть не распинаясь.
А потом я почувствовал, себя вэри глупо, так как это снова было вроде представления, потому что дьевотшка улыбнулась и поклонилась аудитории и будто протанцевала прочь, огни зажглись, и нам похлопали. Причем многие старые вэки в аудитории пялили глазеры на эту молоденькую дьевотшку с грязным и далеко не светлым желанием, о братцы.
– Он будет вашим верным христианином, – кричал доктор Бродский, – готовым подставить вторую щеку, готовым скорее быть распятым, чем распять, глубоко страдающим при мысли даже о том, чтобы убить муху.
И это было правдой, братцы, потому что когда он сказал это, я подумал об убийстве мухи и сразу почувствовал себя немного больным, но отогнал тошноту и боль мыслью, как я кормлю эту муху кусочками сахара и ухаживаю за ней, как за любимцем, и всякий такой дрек.
– Излечение! – кричал он, – На радость Ангелам Господним!
– Одним словом, – вэри громко сказал Министр Низменных Дел, – это действует.
– О, – добавил тюремный чарли, вроде вздохнув, – это здорово действует, да поможет нам Бог!
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
– Ну, а дальше что?
Так, братцы, я спрашивал себя на следующее утро, стоя снаружи этого белого здания, примыкавшего к старине Стэй-Джэй, в тех же шмотках, что и ночью два года назад, в сером предутреннем свете, с маленькой сумкой, где были мои немногочисленные вештшички, и с небогатой "капустой", любезно подаренной этими вонючими Властями для начала моей новой жизни.
Остаток предыдущего дня был вэри утомителен, со всякими интервью, которые записывались для теленовостей, фотографами, щелкавшими своими лампами-вспышками, и другими демонстрациями того, как я чуть не загибаюсь перед лицом насилия и прочим неприятным дреком. А потом я свалился в постель и тут же, как мне показалось, меня разбудили и предложили выметаться, идти домой, они, мол, не хотят больше виддить Вашего Скромного Рассказчика, о, братцы. И вот я здесь, вэри-вэри ранним утром, с небольшими деньжатами в левом кармане, позвякивая ими и размышляя:
– Ну, а что же дальше?
Где-нибудь позавтракать, подумал я, ведь я совсем не ел в это утро, так они спешили вытолкать меня на свободу. Я выпил только чашку тшайя. Стэй-Джэй стояла в вэри мрачной части города, но здесь повсюду были маленькие кафешки для рабочих, и я скоро нашел одну из них, братцы. Это было вэри дрековское и вонючее мьесто, с одной лампочкой под потолком, так засиженной мухами, что она вроде стала еще темней, и тут были ранние работяги, которые хлебали тшай, и будто волки хряпали жуткие на вид сосиски и ломти брота, а потом кричали, чтобы им дали еще. Прислуживала вэри грязная дьевотшка, но с очень большими груделями, и некоторые из едаков пытались ее лапать и ржали: "Хо-хо-хо", а она отвечала "Хи-хи-хи", и от этого вида меня чуть не затошнило. Но я попросил гренков, джема и тшайю, вэри вежливо, моим джентельменским голосом, потом сел в темном углу поесть-попить.
Пока я это делал, вошел один вэк, небольшой маленький карлик, продающий утренние газеты, тип отпетого грязного преступнинга, разлагающегося смородинного пудинга. Я купил газету с мыслью снова окунуться в нормальную жизнь и повиддить, что происходит в мире. Газета, кажется, была правительственной, так как все новости на первой странице были про то, что мол каждый вэк должен обеспечить переизбрание этого Правительства на следующих Всеобщих Выборах, которые должны были состояться, кажется, через две или три недели. Тут были вэри хвастливые слова о том, что Правительство сделало, братцы, за последний год или около того, насчет увеличения экспорта, вэри хор-рошей внешней политики, улучшения социальных служб и прочего дрека. Но чем Правительство хвасталось больше всего, так это как оно, по его мнению, сделало улицы безопаснее для всех мирных вэков, ночных прохожих за последние шесть месяцев, путем лучшей оплаты полицейских, так что полиция стала строже насчет молодых хулиганов, извращенцев и грабителей, и всякий такой дрек. Что немало заинтересовало Вашего Скромного Рассказчика. А на второй странице газеты было расплывчатое фото кого-то, кто выглядел очень знакомым, и это оказался никто иной, как я. Я выглядел вэри мрачным и вроде испуганным, да это так и было из-за того, что все время вспыхивали лампы. А под картинкой было сказано, что это – первый выпускник нового Государственного Института по Рекламации Криминальных Типов, излеченный от своих преступных инстинктов всего за две недели, ныне хороший законопослушный гражданин, и всякий прочий дрек. Потом я увид-дил, что тут же есть вэри хвастливая статья об этом Методе Лудовико, и какое умное это Правительство, и прочий дрек. Тут же был портрет другого вэка, которого я вроде знал, и это был Министр то ли Низменных, то ли Внутренних дел. Казалось, что он похваляется, глядя вперед, в прекрасную, свободную от преступлений эру, где больше не будет угрозы трусливых нападений молодых хулиганов, извращенцев и грабителей, и всякий такой дрек. Так что я проворчал "Хмм!" и бросил газетенку на пол, и она пошла пятнами от пролитого тшайя и жутких плевков этих животных, посетителей кафешки.
– Ну, а дальше что?
А дальше предстоял, братцы, путь домой и приятный сюрприз папаше и мамаше: их единственный сын и наследник снова в лоне семьи. Потом я смогу снова завалиться на кровать в моей собственной маленькой берлоге и слушать прекрасную музыку, и в то же время думать, что же мне теперь делать с моей жизнью. Накануне Служащий по Выписке дал мне длинный список работ, которые я мог бы испробовать, и он звонил насчет меня разным вэкам, но я не собирался, братцы, сразу же идти ишачить. Сначало малэнко отдыха и спокойных размышлений в постели, под звуки прекрасной музыки.
Итак – автобус до Центра, потом автобус до Кингзли-Авеню, а там, совсем близко, квартирка в милом блоке 18 А. Можете поверить, братцы, если я скажу, что мое сердце стучало от волнения – тук-тук-тук. Все было вэри тихо в это раннее зимнее утро, и когда я вошел в вестибюль жилого блока, здесь не было ни вэка, кроме тех нагих вэков и фрау с их Трудовым Достоинством. Но что меня поразило, братцы – это как они были почищены: больше не было ни грязных слов, приписанных у ротеров этих Достойных Труженников, ни неприличных частей, пририсованных к их голым тьеллам карандашами развращенных малтшиков.
И еще меня удивило, что лифт работал. Он опустился, будто мурлыча, когда я нажал кнопку, а когда я вошел в него, я снова удивился, увидев, что внутри все чисто.
Итак, я поехал на десятый этаж, и тут, как и прежде, я увидел 10-8, и мой рукер дрожал и трясся, когда я достал из кармана мой клутшик, чтобы открыть дверь. Однако я твердо вставил клутш в замок, повернул, открыл дверь и вошел, и тут я встретил три пары удивленных и даже испуганных глазеров, смотревших на меня: это были ПЭ и МЭ за своим завтраком, но тут был еще один вэк, которого я в жизни не видел, большой толстый вэк в рубашке и подтяжках, совсем как дома, братцы, он хлебал молочный тшай и чавкал яичками с гренками. И никто иной, как этот чужой вэк, заговорил первым:
– Ты кто, дружок? Откуда у тебя ключ? Ступай, пока я тебе не двинул. Выйди, а потом постучи. Ну, говори, в чем дело, быстро.
Папа и мама сидели, будто окаменев, и я понял, что они еще не читали газету, а потом я вспомнил, что газету не приносили, пока папа не уходил на работу. Но тут мама сказала:
– О, ты вырвался. Ты сбежал. Что ж мы будем делать? Мы позовем полицию, ох-ох-ох. О, ты злой, испорченный мальчишка, так нас всех опозорил.
И, поверьте, или "целуй-меня-в-зад", она зарыдала: "У-У-У"
Так что я принялся объяснять, что они могут позвонить в Стэй-Джэй, если хотят, а этот чужой вэк все время сидел нахмурившись и смотрел так, будто был готов двинуть меня в лик своим волосатым, большим, мясистым кулаком. Тут я сказал:
– Отвечай что-нибудь, братец. Что ты здесь делаешь и надолго ли? Мне не понравился тон, каким ты со мной говорил. Заметь это. Ну давай, говори же.
Он был вэк типа рабочего, вэри уродливый, лет сорока, и теперь сидел с открытым ротером, не говоря ни слова. Тогда папа сказал:
– Все это немного неожиданно, сынок. Надо было предупредить нас, что ты придешь. Мы думали, они не выпустят тебя раньше, чем через пять-шесть лет, по крайней мере. Но это не значит, – сказал он, и сказал вэри мрачно, – что мы не очень рады снова тебя видеть, и притом свободным человеком.
– А кто он? – спросил я. – Почему он не может сказать? Что тут происходит?
– Это Джо, – ответила мама. – Теперь он живет здесь. Он жилец. О, боже, боже, – запричитала она.
– Так это ты, – сказал этот Джо. – Я все о тебе слышал, мальчик. Я знаю, что ты сделал, разбив сердца своих бедных страдающих родителей. Так ты вернулся, а? Вернулся, чтобы снова сделать их жизнь несчастной, так? Только через мой труп, потому что они относятся ко мне скорее как сыну, чем к жильцу.
При этом я едва не расхохотался, если бы раж-драж не начал пробуждать во мне то чувство, желание стошнить, потому что этот вэк выглядел примерно того же возраста, что мои ПЭ и ЭМ, да еще пытался положить свой рукер, словно сын и защитник, на мою плачущую маму, о братцы.
– Так, – сказал я, чувствуя, что и сам вот-вот разражусь слезами. – Значит, так. Ну, даю тебе целых пять минут, чтобы очистить мою комнату от твоих поганых дрековс-ких вештшей.
И я направился в эту комнату, а этот вэк не успел меня остановить. Когда я открыл дверь, мое сердце будто упало на ковер, потому что я увидел, что это уже совсем не моя комната, братцы. Все мои флаги на стенах исчезли, и этот вэк повесил портреты боксеров, а также снимок команды, сидящей самодовольно сложив рукеры, а перед ними что-то вроде серебряного щита. А потом я увидел, чего еще не хватает. Тут больше не было ни моего стерео и шкафчика с пластинками, ни моей закрытой шкатулки с бутылочками, наркотиками и двумя блестящими чистыми шприцами.
– Тут сделали паршивое вонючее дело! – закричал я. – Что ты сделал с моими личными вещами, жуткий ублюдок?
Я обращался к Джо, но папа ответил:
– Все забрала полиция, сынок. Знаешь, это новое правило, о компенсации в пользу жертвы.
Я чувствовал, что мне трудно не поддаваться болезни, голловер жутко болел, а ротер так пересох, что я отхлебнул из бутылки с молоком на столе, причем Джо сказал:
– Что за свинские манеры!
Я сказал:
– Но ведь она умерла. Та женщина умерла.
– Это кошки, сынок, – ответил папа, вроде печально. – Они остались без присмотра, пока не будет вскрыто завещание, так что нужно было кого-нибудь найти кормить их. Вот полиция и продала твои вещи, одежду и все прочее, чтобы помочь смотреть за ними. Таков закон, сынок. Впрочем, ты не очень-то следовал законам.
Мне пришлось сесть, а этот Джо сказал:
– Проси разрешения, прежде чем сесть, невоспитанный поросенок.
Я тут же огрызнулся:
– Закрой свое грязное жирное хайло!
Причем я чувствовал, что меня тошнит. Так что я старался быть разумным и улыбчивым, ради своего здоровья, и сказал:
– Ну, это моя комната, этого никто не отрицает. Это мой дом. Что же вы предложите, Пэ и Эм?
Но они выглядели очень мрачными. Маму немного трясло, ее лик был весь в морщинах и мокрый от слез, и тогда папа сказал:
– Все это надо обсудить, сынок. Мы же не можем просто выбросить Джо вон, нельзя же так поступить? Я имею в виду, что у Джо здесь работа по контракту, на два года, и у нас договоренность, правда Джо? Ведь мы думали, сынок, что ты еще долго просидишь в тюрьме, и комната будет пустовать.
Он был немного смущен, как я виддил по его фасу. Так что я улыбнулся и сказал, чуть кивнув:
– Я все понял. Так спокойнее, и ты привык к этим лишним деньжатам. Так вот что происходит. А сын для тебя ничто, кроме ужасного беспокойства.
И тут, братцы, верьте, или "целуйте-меня-в-зад", – я вроде бы начал плакать, так мне стало жалко самого себя. Тогда папа сказал:
– Ну, сынок, пойми, Джо уже заплатил за следующий месяц. Я хочу сказать, что, как бы мы ни поступили в дальнейшем, сейчас мы не можем выгнать Джо, так ведь, Джо? А этот Джо ответил:
– Я думаю о вас двоих, ставших мне как отец и мать. Будет ли правильно и красиво уйти и оставить вас на милость этого молодого чудовища, которое и на сына-то не похоже. Сейчас он плачет, но это хитрость и притворство. Пусть он найдет себе где-нибудь комнату. Пусть поймет, что такой дурной мальчик, как он, не заслужил хороших маму и папу.
– Ол-райт, – сказал я, вставая, все еще весь в слезах. – Я вижу, в чем дело. Я никому не нужен и никто меня не любит. Я страдал, страдал и страдал, и все хотят, чтобы я страдал и дальше.
– Ты же заставлял страдать других, – сказал этот Джо. – Так и нужно, чтобы ты тоже пострадал. Мне рассказали про все, что ты делал, пока я сидел тут за семейным столом, и это было ужасно слушать. Меня прямо тошнило от того, что ты наделал.
– Лучше бы я, – сказал я, – был снова в тюрьме. В родной старой Стэй-Джэй. Я ухожу. Вы меня никогда больше не увидите. Я устроюсь сам, большое вам спасибо. Пусть это будет на вашей совести.
Папа ответил:
– Не принимай это так, сынок.
А мама только ревела с искаженным и вэри уродливым ликом, и Джо опять обнял ее рукером, поглаживая и говоря: "Ну, ну, ну", как безуммен. А я поплелся к двери и вышел, оставив их с их ужасной виной, о братцы.