Текст книги "Механический апельсин"
Автор книги: Энтони Берджесс
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 10 страниц)
Тут Дим сыграл на губах, так что я не мог не засмеяться. Потом я начал рвать листы и швырять куски на пол, а этот мудж, писака, стал вроде безум-мен, сжал зуберы, пожелтел и был готов вцепиться в меня когтями. Уж тут была очередь старины Дима; он подошел, ухмыляясь, и эх! эх! ах! ах! ах! по трясущемуся ротеру этого вэка, крак! крак! сначала левым кулаком, затем правым, и пошло из нашего старого другера красное-красное вино, как из бочки хорошей фирмы. Пошло литься и пачкать этот чистенький ковер и клочки этой книги, которую я все рвал, разз-резз, разз-резз. А дьевотшка, его любящая и верная фрау, все время стояла, будто примерзнув к камину, а потом стала вскрикивать, будто в такт той музыке, что старина Дим наигрывал кулаками. Тут Джорджи и Пит явились из кухни, что-то жуя, хотя в масках (одно другому не мешает), Джорд с чем-то вроде окорока в одном рукере и полбуханкой брота в другом, а Пит с бутылкой пива, из которой шла пена и хор-рошим куском кекса с изюмом. Они заржали, видя как Дим танцует и кулачит писаку, а писака принялся плакать "бу-у-у!", будто погиб труд его жизни, разинув ротер, весь в крови. Они хохотали с полной пастью, так что было видно, чем она набита. Мне это не понравилось, это грязно… неряшливо, так что я сказал:
– Хватит жевать. Я не разрешал. Ну-ка, подержите этого вэка, чтобы он все видел и не мог смыться.
Они сложили свои жирные кусы на стол среди всех бумажонок и взялись за этого вэка, писаку, его роговые брили треснули, но еще висели на носу. Старина Дим все приплясывал, так что безделушки на камине тряслись (потом я их сбросил, чтобы они не тряслись, братцы) и все забавлялся с автором "МЕХАНИЧЕСКОГО АПЕЛЬСИНА", сделав его фас таким пурпурным и мокрым, словно какой-то особый сочный фрукт.
– В порядке, Дим, – сказал я. – Теперь за другое дело, Богг в помощь.
Он взялся за дьевотшку, которая все продолжала свой кричинг, заломив ей рукеры за спину, вэри хор-рошо, пока я сдирал с нее то и другое, а они продолжали свое: « Хо-хо– хо», и вэри хор-рошие грудели предстали их нескромным взорам, пока я расстегнулся, готовясь к броску. Сделав это, я услышал отчаянные крики истекавшего кровью писаки, которого держали Джорджи и Пит; он вырвался, вопя, как безумный, самые грязные слова, какие я знал, да и другие, которые он сочинял тут же. Когда я сделал, что надо, пришла очередь Дима, и он сделал это, как скотина, сопя и рыча, не сняв маски Пиби Шелли. Потом мы поменялись: Дим и я схватили этого вэка, слюнавого писаку, который почти перестал бороться, а только что-то бормотал, а Пит и Джорджи получили свое. Потом все стихло, и пришла какая-то ненависть, и тогда мы разбили все, что еще не было разбито – машинку, лампу, стулья, а старина Дим (это было для него типично) помочился, затушив огонь в камине, и хотел нагадить на ковер, полный бумаги, но я сказал – не надо. " Аут – аут – аут– аут! " – заорал я. Этот вэк, писака, и его фрау были, по сути, в ином мире, в крови, растерзанные, издававшие какие-то звуки. Но живые.
Потом мы сели в наше авто, я отдал руль Джорджи (я был малэнко не в себе), и мы покатили обратно в город, по пути наезжая на что-то пищащее.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Мы гнали в город, братцы, но не доехав, недалеко от Индустриального Канала (так его называли), мы усекли, что из строя вышла игла, как и наши собственные (ха-ха-ха) иглы, и авто закашляло кашэл-кошэл-кашэл. Но не стоило беспокоиться: совсем рядом мигали синие вспышки рейл-станции. Мы решали, бросить ли авто, чтобы его подобрали роззы, или, при нашем убийственном настроении, дать ему хор-роший толтшок в воду, чтобы добрым звонким «плеском» пропеть отходную этому вечеру. Остановились на последнем, и поэтому сняли тормоза и вчетвером подтолкнули авто к краю грязной воды, густой как патока, смешанной с людскими отбросами; потом один хор-роший толтшок – и оно свалилось. Мы отскочили, боясь, что грязь забрызгает наши шмотки, но «сплаш! глопп!» и авто исчезло без следа. «Прощай, старый другер!» – крикнул Джорджи, а Дим угостил нас своим шутовским «хах-хах-хах-ха!» Потом мы двинулись к станции, чтобы проехать остановку до Центра, как называли середину города. Мы купили билеты, мило, вежливо и спокойно ждали на платформе, как джентельмены. Дим забавлялся с автоматами: его карманы были полны монеток, и он был готов, если надо, раздавать шоколадки бедным и голодающим, но таковых здесь не нашлось. Тяжело подошел старина Эспрессо-рапидо, и мы забрались в него. Поезд казался почти пустым. Чтобы убить три минуты пути, мы занялись мягкими сидениями, делая хор-роший разз-резз и выпуская им кишки, а старина Дим колотил цепью по фенстеру, пока стекло не рассыпалось брызгами в зеленом воздухе. Но мы чувствовали себя усталыми и потрепанными, братцы, потратив за вечер малэнко энергии, братцы, и только Дим, шутовская скотина, был полон радостью жизни, хотя был весь в грязи и слишком вонял пóтом, что мне в нем весьма не нравилось.
Мы вышли в центре и потащились обратно к молочному бару "Корова", малэнко зевая и показывая спину луне, звездам и фонарям, ведь мы были еще подростки и днем ходили в школу.
Когда мы вошли в "Корову", мы увидели, что народу там больше, чем в прошлый раз. И тот тшелловэк, что бубнил в стране грез над своим молочком с синтемеском или что там у него, был еще здесь, бормоча о ежах, погоде и временах Платона.
Видно, это был его третий или четвертый заход за вечер: у него был тот бледный, нечеловеческий вид, будто он стал вещью, и его фас казался вырезанным из гипса. Уж если он хотел так долго оставаться в Той стране, ему надо было взять отдельный кабинет там, сзади, а не сидеть на видном мьесте: здесь какие-нибудь малтшики могли что-нибудь устроить, хотя не очень, так как в "Корове" имелись здоровые вышибалы на случай, если надо прекратить заверушку. Однако Дим втиснулся рядом с этим вэком, по-шутовски зевая и показывая глотку, и саданул по его башмаку своим большим грязным сапогом. Но этот вэк, братцы, ничего не слышал, витая где-то высоко.
Тут в баре были все надцаты, они пили молоко, коку и забавлялись чем попало (надцатами мы называли подростков), но было и несколько людей постарше, вэки и фрау, (но только не из буржуев), которые смеялись и разговаривали. По их прическам и свободной одежде (в основном большие вязаные свитера) было видно, что они с репетиции на телестудии здесь, за углом. У их дьевотшек были оживленные фасы и большие, очень красные рты, и они смеялись, показывая зубы, нисколько не заботясь об этом испорченном мире.
Гнусавила пластинка на стерео (это Джонни Живаго, русский котик, пел "Только раз в два дня"), и тут в интервале, когда ненадолго наступила тишина перед следующей песней, одна из этих дьевотшек (очень красивая, с большим красным улыбающимся ртом, лет под сорок, я бы сказал) вдруг спела полтора такта, будто давала пример чего-то, о чем они говорили, и в этот момент братцы, словно большая птица влетела в милкбар, и я почувствовал, что волосы на теле стали дыбом, и по мне прошла дрожь, будто поползли ящерки, так медленно вверх, а потом вниз. Я знал, что она пела. Это было из оперы Фридриха Гиттерфенстера "Дас Бетцойг", то место, где она умирает с перерезанной глоткой, и эти слова: " Может быть, так лучше". Да, я задрожал.
Но старина Дим, который слушал эту песню – отпустил одну из своих пошлостей: сыграл на губах, завыл как собака, сделал пальцами "козу" и захохотал, как шут. Мне кровь бросилась в голову, и я сказал: " Ублюдок грязный, слюнявый, не умеющий себя вести ублюдок". Тут я наклонился через Джорджи, который был между мной и этим ужасным Димом и дал раза Диму по ротеру. Дим вроде удивился, открыв рот, вытирая крофф с губера и удивленно смотря то на крофф, то на меня. " Зачем ты это сделал?" – недоуменно спросил он. Не многие видели, что я сделал, а кто видел, не обратил внимания. Стерео вновь играло какую-то дрянь на электрогитаре.
Я сказал:
– За то, что ты ублюдок с дурными манерами, без малейшего представления, как вести себя в обществе, братец.
У Дима был дурацкий и злобный вид, и он сказал:
– Лучше бы ты этого не делал. Я тебе больше не б-братец и не хочу им быть.
Он вытащил большой сопливый платок и озадаченно стирал им кровь, смотря на нее и морщась, будто думал, что кровь не его, а чужая. Он как будто пел кровью, чтобы искупить свою вульгарность, когда та дьевотшка пела песню. Но теперь эта дьевотшка смеялась "ха-ха-ха" со своими другерами в баре, ее красный ротер двигался и зубы сверкали; она даже не заметила Димовой грязной пошлоты. Кому Дим сделал плохо, так это мне. Я сказал:
– Если тебе это не нравится и ты этого не хочешь, ты знаешь, что нужно делать, братец.
Джорджи сказал резко, так что я посмотрел на него:
– Ол райт. Не будем начинать.
– Это Диму на пользу, – сказал я. – Не может же он всю жизнь быть малым дитем.
И я сердито посмотрел на Джорджи.
Дим сказал (кровь текла уже не так сильно):
– По какому праву он думает распоряжаться и тыкать, кого захочет. Мудак, скажу я ему. Я еще выбью ему глазеры цепью.
– Смотри, – сказал я спокойно (насколько позволяло стерео, сотрясавшее стены и потолок, и этот отключившийся вэк рядом с Димом, бормотавший "Икра ближе, ультоптимально…"), – смотри, Дим, если хочешь остаться в живых.
– Мудак, – фыркнул Дим, – большой мудак ты, и только. Ты не имел права. Я еще встречу тебя – с цепью или ноджиком, или с резером, чтобы не тыкал меня ни за что. Я этого не хочу.
– Давай на ножах, когда скажешь, – огрызнулся я.
Пит вставил:
– Ну, не надо, малтшики. Мы же другеры? Друзья так не поступают. Смотри, там эти губошлепы смеются, вроде потешаются над нами. Не будем ронять себя.
Я сказал:
– Дим должен знать свое место. Правильно?
– Брось, – ответил Джорджи. – Зачем эти разговоры насчет места? Вечно слышу, что льюдди должны знать свое место.
Пит сказал:
– Хочешь знать правду, ты не должен был давать Диму толтшок, ни за что ни про что. Скажу раз и навсегда. Говорю это со всем уважением, но если б ты сделал это мне, получил бы сдачи. И хватит об этом.
И он наклонился над своим молоком. Я чувствовал раж-драж, но старался сдержаться, сказав спокойно:
– Должен же быть вожак. Должна быть дисциплина. Так?
Никто не сказал ни слова, даже не кивнул. Я еще больше разозлился, но сказал еще спокойнее:
– Я давно командую. Все мы другеры, но должен кто-то командовать. Так или не так?
Они все осторожно кивнули. Дим стер последний крофф с губера, потом сказал:
– Ладно, ладно. Ол-райт. Я малэнко устал, да и все наверное. Хватит разговоров.
Я удивился и малэнко испугался, что Дим говорит так разумно. Он сказал:
– Утро вечера мудренее, так что лучше пойдем по домам. Райт?
Я был очень удивлен. Двое других кивнули: " Райт-райт-райт". Я сказал:
– Пойми насчет этого толтшка, Дим. Это все музыка. Я с ума схожу, если вэк мешает мне слушать, когда фрау поет. Так что вот.
– Лучше пойти домой, устроить а-литтл-спьятшка, – сказал Дим. – Длинная ночь для подростков. Райт?
– Райт, райт, – кивнули те двое. Я сказал:
– Пожалуй, лучше пойти домой.
Дим предложил хороший вештш. Если не видимся днем, братцы, тогда в то же время и там же завтра?
– Ладно, – сказал Джорджи, – пожалуй, можно сделать так.
– Может, – сказал Дим, – я малэнко опоздаю.
Он все вытирал свою губер, хотя крофф давно перестала течь.
– И, – сказал он, – надеюсь, тут больше не будет поющих цыпок.
И тут он издал свой обычный хохот " хо-хо-хо-хо". Казалось, он слишком туп, чтоб долго обижаться.
И мы пошли, каждый своим путем. Холодная кока, что я пил, отрыгалась " ырррргх". Моя бритва – горло-рез была под рукой на случай, если кто из другеров Биллибоя поджидает у жилого блока, или кто из других банд, групп или шаек, с которыми мы иногда сражались. Я жил с папашей и мамой в квартире Муниципального Жилого блока 18 А, между Книгзли-Авеню и Уилсон-уэй. До парадной двери я дошел без хлопот, хотя прошел мимо молоденького малтшика, который кричал и стонал, валяясь в канаве, здорово порезанный, и в свете фонарей видел полоски крови, тут и там, как подписи в память о ночной забаве, братцы. И еще, у самого 18 А я видел пару женских "нижних", грубо сорванных в горячий момент, вот так, братцы. Итак, я вошел. На стенах виднелась хорошая муниципальная роспись – вэки и цыпы, строгие в своем рабочем достоинстве, за станками и машинами, но без малейших шмоток на своих таких развитых телесах. И конечно, кое-кто из малтшиков из 18 А, как и можно было ожидать, улучшили и украсили эти большие картины карандашом и чернилами, добавив волосы и "палки", и грязные слова, исходящие из почтенных ротеров этих нагих /то есть голых/ фрау и вэков. Я пошел к лифту, но не стоило нажимать кнопку, чтобы узнать, работает ли он, потому что ему дали вэри хор-роший толтшок в эту ночь, металлическая дверь вся погнулась – проявление незаурядной силы, так что пришлось топать десять этажей. Я ругался и пыхтел, пока добрался усталый телом, а может, не меньше и духом. В этот вечер мне страшно хотелось музыки, наверно из-за той дьевотшки, что пела в "Корове". Мне хотелось целый праздник музыки, братцы, прежде чем я получу свой штамп в паспорте на границе страны снов и поднимется шлагбаум, чтобы пропустить меня туда.
Я открыл дверь моим маленьким клутшиком. В нашей квартирке все было тихо, пе и эм уже в стране снов, но мама оставила мне на столе малэнко на ужин пару ломтиков консервированного мяса, кусок брота с бутером, стакан холодного млека. Хо-хо-хо, старина млеко, без "ножей", синтемеска или дренкрома. Каким многогрешным, братцы, кажется мне теперь любое невинное молоко. Однако, я пил и ел, так что за ушами трещало: я был голоднее, чем казалось вначале, так что я достал из кладовой пирог с яблоками, отрывал от него куски и совал в свой жадный ротер. Потом я почистил зуберы и пощелкал йаззиком /то есть языком/, потом пошел в свою комнату или " берлогу", на ходу снимая шмотки.
Тут была моя кровать и мое стерео, гордость моей жизни, и пластинки в особом шкафчике, знамена и флажки на стене – память о жизни в исправительной школе с одиннадцати лет, все блестящие, с названием или номером "Юг-4", "Голубая Дивизия Исправшколы Метро", "Мальчики Альфы".
Маленькие репродукторы моего стерео были повсюду в комнате: на потолке, на стенах, на полу, так что, лежа в постели и слушая музыку, я был как будто опутан и обвит оркестром. В эту ночь я хотел начать с нового концерта для скрипки американца Джеффри Плаутуса в исполнении Одиссеуса Керилоса с оркестром филармонии Мэкона /штат Джорджия/. Я достал его оттуда, где он был аккуратно упакован, включил и стал ждать.
И вот, братцы, это пришло. О, блаженство, небесное блаженство. Я лежал обнаженный, голова и рукеры на подушке, закрыв глаза и открыв ротер в своем блаженстве, слушая поток прекрасных звуков. О, это было великолепно, а великолепие обретало плоть. Тромбоны ворчали золотом под кроватью, за моей головой были трубы, как тройное серебряное пламя, а от двери барабаны прокатывались сквозь меня, урча, как сладкий гром. Это было чудо из чудес. А потом, как птица, сотканная из редчайшего небесного металла, или как серебристое вино, льющееся в космическом корабле, в невесомости, вступила скрипка соло поверх всех других струн, и эти струны были как шелковая клетка вокруг моей постели. Потом флейта и гобой просверлили как черви из платины густую-густую массу золота и серебра. Я был в таком блажеснстве, о братцы. Пэ и Эм в своей спальне, в соседней комнате, уже научились не стучать в стену, жалуясь на то, что называли шумом. Я их отучил. Теперь они принимают сонные порошки. Быть может, зная, как я наслаждаюсь ночной музыкой, они уже приняли их. Когда слушал, зажмурив глаза от наслаждения, большего, чем любой Богг или Господь из синтемеска, я видел такие прекрасные картины.
Здесь были вэки и фрау, молодые и старые, они валялись на земле и вопили о пощаде, а я смеялся во весь ротер и бил их ногой в лицо. И здесь были дьевотшки с сорванной одеждой, они визжали, прижавшись к стене, а я обрушивался на них всей силой. И когда музыка /она состояла из одной лишь части/ поднялась к своей вершине, словно на высочайшую башню, тогда я, лежа в постели с зажмуренными глазами, с руками под головой, закричал от блаженства, словно что-то меня прорвало.
И так прекрасно музыка скользила к своему, словно пылающему огнем, завершению.
Потом я поставил прекрасного моцартовского "Юпитера " и снова видел лица, поверженные и разбитые, а потом я подумал, что надо поставить последнюю пластинку, прежде чем пересечь границу сна; мне хотелось чего-нибудь старого, крепкого и очень сильного, и я поставил И.С.Баха, Брандербургский концерт для средних и нижних струнных. И слушая уже с блаженством другого рода, чем раньше, я снова видел название тех бумажек, которым я сделал раз-резз, казалось так давно, в коттедже "Домашний очаг". Название насчет механического апельсина. Слушая И.С.Баха, я начал лучше понимать, что оно означает, и думал под это мрачное великолепие старого немецкого мастера, что мне хотелось бы сильнее избить тех двоих и разорвать их на куски в их собственном доме.
На следующее утро я проснулся ровно в восемь ноль-ноль, братцы, и все еще чувствовал себя здорово усталым вроде "двинутым и опрокинутым", мои глазеры слипались со спатинга, и мне совсем не хотелось топать в школу. Я думал еще поваляться малэнко в постели, часок-другой, а потом потихоньку одеться, может сполоснуться в ванне, послушать радио или почитать газету, все в одиночестве, а после лэнча, если будет настроение, двинуть в школягу, поглядеть, что там варится, братцы, в этой глуперской обители ненужного ученья. Я слышал, как мой папа ворчал и топал, а потом ушел на работу, где ишачил днем, а мама крикнула мне почтительным голосом, как будто я теперь уже взрослый и сильный:
– Уже больше восьми, сынок. Не стоит опять опаздывать.
Я крикнул ей:
– Башка побаливает. Не трогай меня, может я отосплюсь и буду в полном порядке.
Я слышал, как она вздохнула и сказала:
– Я оставлю твой завтрак в духовке, сынок. Мне надо идти.
Верно, ведь был закон, что каждый, если он не ребенок и не имеет ребенка, или не болен, должен идти вкалывать. Мама работала в стейтмарте, как они его называли, расставляла по полкам консервированный суп, бобы и прочий дрек. Я слышал, как она звякнула тарелкой на газовой плитке, потом надела туфли, потом пальто, опять вздохнула и сказала: "Я пошла, сынок" но сделал вид, что снова отправился в сонное царство, а потом вздремнул вэри хор-рошо, но видел странный и будто живой сон, почему-то о своем другере Джорджи. В этом сне он выглядел вроде много старше и был очень строгим, говорил о дисциплине и послушании, и о том, как все малтшики под его командой стараются и как салютуют, будто в армии, а я тоже стоял в строю вместе с другими и отвечал: "Да, сэр!" и "Нет, сэр!", а потом ясно увидел, что у Джорджи на плэтшерах звезды, вроде он генерал. Потом он приказал, и явился старина Дим с хлыстом, и Дим был гораздо старше, седой и у него не хватало зуберов, когда он засмеялся, увидев меня. А мой другер Джорджи показал на меня и сказал: "У этого вэка все шмотки в грязи и дреке", и так оно и было. Тогда я закричал: "Не надо, братцы, не бейте меня!", и побежал. Я бегал по кругу, а Дим за мной, смеясь так, что чуть башка не отвалилась, и хлестал меня хлыстом, и когда я получал хор-роший толтшок хлыстом, вроде громко звонил электрический звонок "дрингрингрингринг!", и этот звонок тоже был вроде как боль.
Тут я проснулся, а сердце стучало "бап-бап-бап", и конечно, действительно звонил звонок "бррррр!" – это было в дверь. Я притворился, что никого нет дома, но это "бррррр" не прекращалось, и я услышал голос, кричавший через дверь: " Эй, проснись, я знаю, что ты в постели". Я сразу узнал этот голос. Это был голос П.Р.Делтойда /вот уже глуперское имя/ моего После-Исправительного Советника, как это называлось, вечно усталый человек – у него были сотни таких, как я. Я закричал: "Райт– райт– райт!", будто больным голосом, и вылез из постели. Я надел, братцы, очень красивый халат, вроде шелковый, весь разрисованный видами больших городов. Потом я сунул ногеры в шерстяные туфли, вэри-комфортные, сделал красу на голове и был готов принять П.Р. Делтойда. Когда я открыл, он вошел, шаркая, с утомленным видом – на голове покошенная шляпка, в запачканном плаще.
– Алекс, мой мальчик, – сказал он, – я встретил твою мать, да. Она сказала, у тебя что-то болит. Поэтому ты не в школе. Да.
– Нестерпимая головная боль, братец, то есть сэр, – ответил я моим джентельменским голосом. – Думаю, днем пройдет.
– И уже наверняка к вечеру, да. – сказал П.Р.Делтойд. – Вечер, это лучшее время, не так ли, Алекс? Садись, садись, – сказал он, будто он был дома, а я – его гость.
Сам он уселся в старую папину качалку и принялся раскачиваться, будто за этим он и пришел. Я сказал:
– Чаечку, сэр? То есть чаю?
– Некогда, – ответил он, качаясь и глядя на меня из-под нахмуренных бровей, будто собирался делать это вечно. – Да, некогда, – повторил этот глупер, и я поставил чайник. Потом я сказал:
– Чему я обязан этим крайним удовольствием? Что-нибудь не так, сэр?
– Не так? – переспросил он вэри-скорро и хитро, смотря на меня вроде с подозрением, но все еще качаясь. Тут он заметил объявление в газете на столе – красивая, смеющаяся молоденькая цыпа с грудями на выпуск ради рекламы Прелестей Югославских Пляжей. Он вроде съел ее глазами, а потом сказал:
– А почему тебе пришло в голову, что что-то не так? Ты сделал что-нибудь, что не надо делать?
– Просто я так выразился, сэр – ответил я.
– Ну, – сказал П.Р. Делтойд, – а я хочу выразиться так: берегись, Алекс, ведь следующий раз, как ты хорошо понимаешь, речь пойдет уже не об исправительной школе. В следующий раз ты сядешь за решетку, и весь мой труд пойдет прахом. Если ты не хочешь думать о своем ужасном будущем, то подумай хоть немного обо мне, кто столько потел из-за тебя.
– Я не сделал ничего, что не надо делать сэр, – сказал я. – У ментов ничего на меня нет, братец, то есть сэр.
– Брось эти умные разговоры насчет ментов, – сказал П. Р. Делтойд очень устало, и все качаясь. – Что ты не попадался полиции в последнее время, еще не значит, как ты сам понимаешь, что не замешан в какой-нибудь пакости. Этой ночью была небольшая драка, не так ли? Потасовка с "ноджиками", велосипедными цепями и тому подобное. Один из дружков известного жирного парня подобран поздно ночью у Электростанции и госпитализирован, весьма неприятно порезанный, да, упоминалось твое имя. До меня это дошло по обычным каналам. Некоторые твои друзья тоже названы. Кажется, этой ночью было много подобных гадостей. О, доказать никто ничего не может, как обычно. Но я тебя предупреждаю, Алекс, как добрый друг, каким я был всегда, единственный человек в этом больном обществе, который хочет спасти тебя от тебя самого.
– Я это искренне ценю, – сказал я.
– Да, как же, конечно, – он вроде усмехнулся. – Во всяком случае, смотри. Да. Мы знаем больше, чем ты думаешь, малыш.
Потом он сказал страдальческим голосом, но все качаясь:
– И что с вами со всеми? Мы изучаем эту проблему, изучаем чуть не целое столетие, да, но не продвигаемся ни на шаг. У тебя хороший дом, хорошие любящие родители и неплохая голова. Что за дьявол вселился в тебя?
– Ни у кого на меня ничего нет, сэр, – ответил я. – Я уже давно не бывал в рукетах у мильтонов.
– Вот это меня и беспокоит, – вздохнул П.Р.Делтойд. – Что-то слишком давно ты "здоров". По моим расчетам, этому уже пора случиться. Поэтому-то я и предупреждаю тебя, Алекс, малыш: держи свой красивый юный носик подальше от грязи, да. Я выражаюсь ясно?
– Как незамутненное озеро, – ответил я. – Ясно, как лазурное небо в разгаре лета. Вы можете на меня положиться, сэр.
И я мило улыбнулся, показав ему все зуберы.
Но когда он ушел, а я пил свой вэри крепкий чай, я усмехнулся про себя тому, что заботило П.Р. Делтойда и его другеров. Ладно, я поступаю плохо насчет крастинга, избиений и работы бритвой, и насчет сунуть-вынуть, и если меня зацапают, очень плохо будет мне, братишечки, ведь нельзя было управлять страной, если бы каждый вел себя по ночам, как я. Так что если меня поймают – будет три месяца в одном мьесте, да шесть в другом, а потом, как любезно предупредил П.Р. Делтойд, "в следующий раз", несмотря на мой нежный возраст, будет этот ужасный зверинец… Нет, вот что я вам скажу: "Прекрасно, но я очень сожалею, господа, потому что мне не вынести взаперти. И я постараюсь в том будущем, что простирает ко мне свои белоснежно-лилейные руки, пока не настигнет нож, или не брызнет кровь в финальном хоре искореженного металла и разбитого стекла на шоссе, до тех пор я постараюсь больше не попадаться". Красиво сказано. Но, братцы, ломать голову насчет того, какова причина зла – вот что заставляет меня смеяться, как ребенка. Они же не ищут причины добра, так зачем соваться в лавочку на другой стороне? Когда льюдди добры, то это потому, что так им нравится, и я не вмешиваюсь в их удовольствия, и то же насчет другой лавочки. А другой лавочкой заправляю я. Больше того, зло принадлежит личности, ему, тебе или мне, каждому из нас в отдельности, а эта личность создана стариной Боггом или Господом, к его величайшей гордости и радости. Но не-личность не может быть дурной; я имею в виду, что они в правительстве, и судах, и школах не могут допустить зло, потому что не могут допустить личность. И разве наша новейшая история, братцы, это не история храбрых маленьких личностей, борющихся с этими большими машинами? Я это серьезно, братцы. Но я делаю то, что нравится мне.
А сейчас, этим улыбающимся зимним утром, я пил свой вэри крепкий чай с млеком, добавляя сахар ложку за ложкой, и еще ложечку /ведь я сладкоежка/, а потом вытащил из плиты завтрак, приготовленный для меня моей бедной мамочкой. Это была яичница из одного яйца, и ничего больше, но я сделал гренки и съел их с джемом, смакуя это и читая газету.
Газета, как обычно, была про насилие, ограбления банков, стачки и про футболистов, которые пугали всех до паралича тем, что не будут играть в следующую субботу, если им не повысят плату, такие капризные малтшики. Было и про новые космические полеты, и про увеличенные экраны телевизоров, и предложения даровых пакетов с мыльными хлопьями в обмен на этикетки с коробок из-под мыла – удивительное предложение, всего на неделю, это меня рассмешило. Была также вэри-большая статья о современной молодежи /то есть обо мне, так что я отвесил поклончик, улыбаясь как дурмен/, написанная вэри-умным лысым тшелловэком. Я прочел ее внимательно, братцы, прихлебывая чаек, чашку за чашкой, хрустя поджаристыми гренками, которые обмакивал в джем и в яичницу. Сей ученый вэк говорил обычные вещи об отсутствии родительской дисциплины, как он это называл, о недостатке хороших учителей, которые выбили бы кровожадные инстинкты из своих невинных дурачков и заставили бы их рыдать о прощении. Все это глуперство, и я помирал со смехинга, но было – очень мило узнать, что об этом пишут снова и снова, братцы. Каждый день было что-нибудь о Современной Молодежи, но лучшее, что было в этой газете, это когда один старый поп заявил, что по его глубокому убеждению, а он говорит как служитель Бога – ЭТО ДЬЯВОЛ СРЕДИ НАС, и он вынюхивает путь в молодую невинную плоть, и в этом вина мира взрослых с их войнами, бомбами и прочей чепухой. Так что все ол-райт. Уж он то знал, о чем говорил, раз он человек божий. И нечего винить молоденьких невинных малтшиков. Райт-райт-райт.
Похлопав себя по полному невинному желудку, я стал доставать дневные шмотки из своего гардероба, включив при этом радио. Играла музыка, очень приятный маленький струнный квартет Клаудиуса Бирдмана, братцы, который я хорошо знал. Но я невольно засмеялся, подумав о том, что я как-то видел в одной из этих статей о Современной Молодежи, о том, как Современная Молодежь может стать лучше, если будет поощряться Живое Восприятие Искусства. Большая Музыка, гласила она, и Большая Поэзия будто бы должна успокоить Современную Молодежь и сделать ее более Цивилизованной. Цивилизованной, ко всем чертям. Музыка всегда как-то будоражила меня братцы, так что я чувствовал себя вроде самим стариной Болтом, готовым метать громы и молнии и заставлять вэков и фрау визжать перед моим – ха-ха – могуществом.
И когда я немного помыл фас и рукеры и оделся (мои дневные шмотки были вроде студенческих: голубые брючки и свитер с буквой А, то есть Алекс), я подумал, что сейчас как раз время смотаться в дискотеку (да и капуста имелась – мои карманы были полны) узнать насчет давно заказанного и обещанного стерео: Бетховен НОМЕР ДЕВЯТЬ (то есть Хоральная Симфония), записанный на "Мастерстроке" симфоническим оркестром ЭШ-ШАМ под управлением Л. Мухайвира. Итак, я отправился, братцы.
Днем было совсем не то, что ночью. Ночь принадлежала мне и моим другерам и прочим надцатам, а буржуазные стармены прятались в домах, попивая у своих глуперских "ворлдкастов"; но день был для старменов, да и роззов или ментов днем, казалось, всегда было больше. Я сел в автобус на углу и проехал до Центра, потом прошел обратно к Тэйлор-Плейс; здесь была дискотека, которую я предпочитал с моими особыми запросами, братцы. Название у нее было дурменское – "Мелодия", но это было хор-рошее мьесто, и обычно здесь можно было быстро получить новые записи. Я вошел. Единственными посетителями были две молоденькие цыпы, сосущие эскимо (хотя была зима и собачий холод), копаясь в новых поп-дисках: Джонни Бернауэй, Сташ Кро, Миксеры "Немного помолчи" с Эдом и Идам Молотовыми и подобный дрек. Этим двум цыпам было не больше десяти; видно они, как и я, решили не ходить этим утром в пгколягу. Они явно считали себя взрослыми дьевотшками: они покрутили бедрами, увидев Вашего Верного Рассказчика, и у них были накладные грудели и губеры сплошь в помаде. Я подошел к прилавку, вежливо улыбаясь всеми зубами старине Энди, стоявшему за ним (он тоже всегда вежлив, всегда готов помочь, действительно хор-роший вэк, хотя лысый и очень – очень худой). Он сказал:
– Ага, думаю, что я знаю, что вам нужно. Хорошие новости, хорошие. Ваш заказ пришел.
И отбивая такт руками, как Большой дирижер, он пошел за ним.
Две молоденькие цыпы захихикали, как это бывает в их возрасте, и я строго посмотрел на них. Энди вернул ся вэри-скорро, размахивая Девятой в большой блестящей белой упаковке, на которой, братцы, было нахмуренное, угрюмое лицо самого Людвига-ван.