Текст книги "Механический апельсин"
Автор книги: Энтони Берджесс
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 10 страниц)
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Куда меня прикатили, братцы, было не похоже ни на одну кинушку, какую я видел раньше. Правда, одна стена была вся покрыта серебристом экраном, а напротив – стена с квадратными дырками для проектора, и всюду натыканы репродукторы стерео. Но у той стены, что направо, была такая штука со всякими маленькими приборами, а посредине пола, лицом к экрану, стояло что-то вроде зубоврачебного кресла, все кругом в длинных проводах, и мне пришлось переползти с моей каталки на него, с помощью другого вэка вроде брата милосердия, в белом халате. Потом я заметил, что ниже дырок для проектора было будто замерзшее стекло, и мне показалось, что я вижу тени людей, движущиеся за ним, и словно кто-то покашливает кхе-кхе-кхе. Но в остальном все, что я заметил, я объяснил себе переходом от тюремной пиштши к этой новой богатой пиштше и витаминам, которые мне впрыснули.
– В порядке, – сказал вэк, прикативший каталку, – теперь я тебя оставлю. Сеанс начнется, как только прибудет доктор Бродский. Надеюсь, тебе понравится.
Сказать по правде, в этот день мне совсем не хотелось смотреть кино. Я был не в настроении. Гораздо больше я хотел бы хороший спокойный спатинг в постели, хороший, спокойный и в одиночестве. Я чувствовал себя вэри слабым.
Что было дальше? Один из вэков в белых халатах прикрутил мой голловер к спинке кресла, все время мурлыча какую-то паршивую поп-песенку.
– Зачем это? – спросил я.
Этот вэк ответил, на миг прервав свою песенку, что это для того, чтобы держать мой голловер неподвижно, чтобы я смотрел на экран.
– Но, – сказал я, – я и так хочу смотреть на экран. Меня привели сюда виддить фильмы, и я буду виддить фильмы.
И тогда другой вэк в белом халате /всего их было трое, одна из них дьевотшка, она сидела у этой штуки с приборами, играя на кнопках/, засмеялся. Он сказал:
– Это еще неизвестно. О, это еще неизвестно. Положись на нас, дружок. Так будет лучше.
И тут я обнаружил, что они прикручивают мои рукеры к ручкам кресла, а ногеры – будто прилипли к его основанию. Это казалось мне немножко дико, но я дал им делать, что они хотели. Уж если я буду снова свободным малтшиком через полмесяца, я должен мириться со многим, братцы. Один вештш мне, однако, не понравился, это когда они поставили мне на кожу лба какие-то защепки, так что мои верхние веки были оттянуты вверх, и я не мог закрыть глазеры, как ни старался, Я пробовал засмеяться и сказал:
– Это видно, вэри хор-роший фильм, если вы так здорово хотите, чтобы я его повиддил.
Один из вэков в белых халатах ответил со смэхингом:
– Верно, хор-роший, дружок. Настоящий фильм ужасов.
Потом на мой голловер нацепили какой-то колпак, и было видно, что он весь в отходящих от него проводах, и налепили такую штуку с присосками на живот, а другую – на старину тик-такер, и я видел, что от них тоже отходят провода. Потом было слышно, как открылась дверь, и стало ясно, что идет вэри важный тшелловэк, так как подчиненные вэки в белых халатах все напряглись. И тут я увиддил этого доктора Бродского. Это был малэнький вэк, вэри толстый, с очень курчавыми волосами на всем своем голловере, и у него был нос картошкой, на котором сидели очень толстые отшки. Я заметил, что на нем вэри хор-роший костюм, абсолютно высшей марки, и еще от него шел такой тонкий, чуть заметный запах операционной. С ним был доктор Брэн, весь улыбающийся, будто хотел меня подбодрить.
– Все готово? – спросил доктор Бродский с одышкой.
Послышались голоса "райт-райт-райт", как бы на расстоянии, потом ближе, а потом что-то зажужжало. Выключили свет, и Ваш Скромный Рассказчик и Друг остался сидеть в темноте, испуганный и одинокий, не в состоянии ни двинуться, ни закрыть глазеры, и все прочее. И тут, братцы, показ фильма начался вэри громкой радиомузыкой, шедшей из репродукторов, очень резкой и полной диссонансов. А потом на экране пошла картина, но без названия и без всяких объяснений. Это была улица, какой бывает улица в любом городе, был совсем темный нотш и горели фонари. Снято было вэри хорошо и профессионально, без всяких там вспышек и пузырей, какие бывают, скажем, когда смотришь один из этих грязных фильмов в чьем-нибудь доме в закоулке. Музыка все время грохотала как-то очень зловеще. Потом стало видно, что по улице идет какой-то стармэн, вэри старый, и тут на этого старого вэка прыгнули два малтшика, одетые по последней моде того времени /все еще узкие брючки, но вроде уже не "крават", а ближе к настоящему галстуку/, и стали с ним дурачится. Можно было слышать его вопли и стоны, совсем как в жизни, и даже дыхание и сопенье этих двух малтшиков, дающих ему толтшок. Они сделали прямо пудинг из этого старого вэка, лупя его кулаками крак-крак-крак, срывая с него шмотки, а кончили тем, что врезали ему сапогами по голому телу, а потом смылись вэри скор-ро. А потом был головер этого избитого стармэна во всеь экран, и шел здорово красный крофф.
Забавно, как цвета реального мира кажутся еще реальнее, когда видишь их на экране.
И все время, пока я на это смотрел, я начинал все яснее замечать, что нехорошо себя чувствую, и я относил это за счет прежнего недостаточного питания и того, что мой желудок еще не совсем готов к богатой пиштше и витаминам, которые я получаю здесь. Но я старался забыть про это, сосредоточившись на следующем фильме, который пошел сразу, братцы, без всякого перерыва.
В этот раз фильм перескочил прямо на молоденькую дьевотшку, которой делали сунуть-вынуть, сначала один малтшик, потом другой, потом еще один, и еще один, а она вэри громко кричала через репродукторы, и в то же время играла очень патетическая и трагическая музыка. Это было реально, очень реально, хотя если хорошенько подумать, трудно вообразить, чтобы льюдди взаправду позволили делать с собой такое для фильма, а если эти фильмы сделаны Добрым Дядей, то есть Государством, нельзя себе представить, чтобы им разрешили снимать такие фильмы, не вмешиваясь в то, что происходит. Так что, наверное, очень умно то, что называют вырезыванием, или редактированием, или как его там. Потому что было бы очень уж реально. И когда дошло до шестого или седьмого малтшика, который ухмыляясь и со смэхингом принялся за это дело, а дьевотшка на экране кричала как безумная, я почувствовал себя плохо. У меня вроде все болело, и я чувствовал тошноту, и в то же время не мог стошнить, и начал страдать оттого, братцы, что был слишком туго привязан к креслу. Когда окончился этот кусок фильма, я услышал голос доктора Бродского из-за пульта с приборами:
– Реакция около двенадцати и пяти десятых! Весьма многообещающе.
Потом мы перескочили прямо в кусок другого фильма, и теперь это был просто человеческий лик, очень бледное человеческое лицо, неподвижное, и с ним делали разные противные вештши. Я малэнко вспотел, чувствуя боль в кишках и жуткую жажду, а в голловере стучало: тук, тук, тук, и мне казалось, что если бы я мог не виддить этот кусок фильма, мне, может быть, не было бы так плохо. Но я не мог закрыть глазеры и даже отвернуть их от картины. Так что мне приходилось виддить, что там творилось, и слушать ужасающий кричинг, исходящий от этого лика. Я знал, что это не может взаправду быть на самом деле, но это ничего не меняло. Я тужился, но не мог стошнить, видя сначала, как бритва разрезала глаз, потом скользнула вниз по щеке, потом чик-чик-чик по всему лицу, а красный кроффь брызгал на линзу кинокамеры. И тут я услышал вэри довольный голос доктора Бродского:
– Отлично, отлично, отлично!
Следующий кусок фильма был про старую женщину, хозяйку магазина: ее вэри громким хохотом пинала ватага малтшиков, и эти малтшики разгромили магазин, а потом подожгли его. Было видно, как эта бедная старая цыпа пытается выползти из огня, вопя и крича, но так как ее ногу сломали те малтшики, она не могла двигаться. Так что ревущее пламя окружило ее, и был виден ее лик в агонии, и она будто звала из пламени, а потом исчезла в нем, и был слышен самый громкий вопль муки и страдания, какой только может издать человек. На этот раз я знал, что должен стошнить, и закричал:
– Я хочу стошнить, пожалуйста, дайте мне стошнить. Принесите что-нибудь, чтобы я мог стошнить.
Но доктор Бродский крикнул мне:
– Это только кажется. Не беспокойся. Сейчас будет следующий фильм.
Это, может быть, была шутка, так как я услышал вроде смэхинг из темноты. А потом мне пришлось повиддить самый ужасный фильм о японских пытках. Это была война 1939-45 годов, и тут были солдаты, прибитые к деревьям гвоздями, под ними разводили огонь и отрезали им яблоки, и было видно, как одному солдату отрубили саблей голло-вер, и когда голова покатилась, ротер и глазеры еще были вроде живые, тело билось, и кроффф фонтаном лилась из шеи, и все время слышался вэри громкий хохот японцев. Теперь боль в моем животе и голловере и жажда были ужасными, и все это как будто выходило из экрана.
И я закричал:
– Остановите фильм! Пожалуйста, пожалуйста остановите! Мне больше не вынести!
И тут голос доктора Бродского сказал:
– Остановить? Ты сказал остановить? Ну, мы же только начали!
И он, и те остальные громко засмеялись.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Не хочу описывать, братцы, какие еще жуткие вештши меня заставляли виддить в тот день. У этих доктора Бродского и доктора Брэна и остальных белохалатников /причем здесь была эта дьевотшка, игравшая на кнопках и следившая за приборами/ мозги были, наверное, грязнее и поганее, чем у любого преступнинга в самой Стэй-Джэй. Потому что я не могу себе представить, как это возможно для вэка даже подумать, чтобы делать фильмы, какие меня заставляли виддить, привязанного к стулу и с глазерами, широко раскрытыми силой. Все, что я мог, это вэри громко кричать им: «Выключите это!», но мой голос тонул в шуме драстинга и издевательств, да и музыка все время играла. Можете себе представить, какое было страшное облегчение, когда я повиддил последний кусок фильма, и доктор Бродский сказал вэри усталым голосом, чуть не зевая:
– Думаю, хватит на первый день а, Брэн?
И вот включили свет; в моем голловере стучало, как в большой – пребольшой машине, и это причиняло мне боль, а мой ротер был сухой и грязный внутри, и я чувствовал, что меня может стошнить всей пиштшей, какую я когда-нибудь ел, братцы, с того дня, когда меня отняли от груди.
– В порядке, – сказал доктор Бродский, – можно отвести его обратно в постель.
Тут он похлопал меня по плэтшеру и добавил:
– Хорошо, хорошо. Многообещающее начало.
– Ну, по моим подсчетам, ты уже должен чувствовать себя лучше. Да?
– Да, сэр, – ответил я осторожно.
Я не стал допытываться, почему он говорит о подсчетах, ведь чувствовать себя лучше после болезни – это вроде твое собственное дело, и причем тут подсчеты. Он сел, весь такой милый и дружелюбный, на край постели и сказал:
– Доктор Бродский доволен тобой. У тебя весьма положительная реакция. Завтра, конечно, будет два сеанса, утром и днем, и я представляю, что к концу дня ты будешь чувствовать себя неважно. Но нам приходится обходиться с тобой круто, ведь тебя надо лечить.
Я спросил:
– Вы хотите сказать, что мне придется сидеть..? Что мне придется смотреть..? О, нет, – сказал я, – это было ужасно!
– Конечно, это было ужасно, – улыбнулся доктор Брэн. – Насилие – страшная вещь. Теперь ты это познаешь. Твое тело учит тебя.
– Но, – сказал я, – я не понимаю. Я не понимаю, почему я чувствовал себя так плохо. Никогда раньше не чувствовал себя так. Я всегда чувствовал наоборот. То есть, когда я делал это или смотрел, я чувствовал себя вэри хор-рошо. Я совсем не понимаю, почему, и как, и что…
– Жизнь – удивительная вещь, – ответил доктор Брэн таким вэри торжественным голосом. – Жизненные процессы, строение человеческого организма – кто может полностью понять эти чудеса? Доктор Бродский, конечно, замечательный человек. То, что происходит сейчас с тобой, это то, что должно происходить в любом нормальном, здоровом человеческом организме, наблюдающем действия сил зла, действия разрушительных принципов. Ты выздоравливаешь, ты поправляешься.
– Но я не хочу этого, – сказал я, – и совсем не могу понять, что вы сделали, чтобы я почувствовал себя очень – очень больным?
– Ты чувствуешь себя больным сейчас? – спросил он, все еще с дружеской улыбкой на фасе. – Когда пьешь чай, отдыхаешь и спокойно беседуешь с другом, ты, наверное, чувствуешь себя хорошо?
Я вроде прислушался к себе, не чувствую ли я боли или тошноты в голловере и в теле, так осторожно, но правда, братцы, я чувствовал себя вэри хор-рошо и даже хотел пообедать.
– Не понимаю, – сказал я. – Вы, должно быть, что-то делали со мной, чтобы я чувствовал себя больным. И я нахмурился, задумавшись.
– Сегодня ты чувствовал себя больным, – ответил он, – потому что поправляешься. Когда мы здоровы мы реагируем на присутствие дурного со страхом и отвращением. Ты выздоравливаешь, вот и все. Завтра в это время ты будешь еще здоровее.
Он похлопал меня по ногеру и вышел, а я старался разгадать этот вештш, как мог. Мне казалось, что эти провода и прочие вештши, которые прикрепляли к моей кодже, может быть, заставляли меня чувствовать себя больным, и в этом весь фокус. Я все ломал голову над этим и думал, что, может быть, завтра не надо давать привязывать себя к стулу и начать с ними дратсинг, ведь есть у меня свои права. Когда я все это обдумывал, ко мне зашел еще один тшелловэк. Это был улыбающийся старый вэк, служащий по Выписке, который спросил:
– Куда ты пойдешь, когда выйдешь отсюда?
По правде сказать, я совсем не думал об этом и только теперь мне стало яснее, что вэри скор-ро я буду совсем свободным малтшиком, и тут я усек, что это будет только, если я буду вести себя, как все, и не начну всякий дратсинг и кричинг и отказы и тому подобное. Я ответил:
– Ну, я пойду домой. Вернусь к моим ПЭ и ЭМ.
– К твоим..?
Он совсем не знал языка надцатов, так что я сказал:
– К моим родителям, в родной старый жилой блок.
– А, понимаю, – сказал он. – А когда родители навещали тебя в последний раз?
– Месяц назад, – ответил я, – около того. Приемный день отложили, так как один преступнинг протащил взрывчатку, ему передала его цыпа через проволоку. Какая подлость поступать так с невиновными и наказывать их тоже. Так что почти месяц с тех пор, как они заходили.
– Понимаю, – сказал этот вэк. – А родители знают о твоем переводе и близком освобождении?
Какое чудесное слово он произнес: "освобождение"!
Я ответил:
– Нет.
Потом я добавил:
– Это будет для них приятный сюрприз, не так ли? Я вхожу в дверь и говорю: "Вот я вернулся, опять свободный вэк". Да, вэри хор-рошо.
– Ладно, – сказал этот вэк – Жить у тебя есть где. Ну, теперь вопрос, где ты будешь работать?
И он показал мне длинный список работ, какие я мог бы получить, но я подумал, что на это еще будет время. Сначала хор-роший малэнкий отдых. Могу заняться крастингом, когда выйду отсюда, и наполнить карман деньжатами, но надо быть вэри осторожным и работать в одиночку. Так что я сказал этому вэку, чтобы он немножко подождал, а потом мы еще поговорим. Он сказал: "Хорошо, хорошо" и собрался уходить. Тут он оказался очень странным вэком, потому что он вроде хихикнул и произнес такую фразу:
– А не хочешь ли ты стукнуть меня в лицо, прежде чем я уйду?
Я подумал, что ослышался, и спросил:
– А?
– Не хочешь ли ты, – хихикнул он, – стукнуть меня в лицо, прежде чем я уйду?
Я нахмурился озадаченный и спросил:
– А зачем?
– О, – ответил он, – просто посмотреть, как это у тебя получится.
И он представил свой лик вэри близко, с ухмылкой во весь ротер. Я сжал кулак и хотел дать ему по фасу, но он отскочил вэри скор-ро, все ухмыляясь, и мой рукер ударил в воздух. Это было так непонятно, и я нахмурился, а он ушел, смеясь так, что чуть голловер не отвалился. И тут, братцы, я снова почувствовал себя здорово больным, как было днем, минуты на две. Это скоро прошло, и когда принесли обед, у меня был хороший аппетит, и я был готов схрупать жареного цыпленка. Но было странно, что этот старый тшелловек просил дать ему толтшок по фасу. И было странно, что я почувствовал себя так плохо.
Но еще более странно, когда я заснул в эту ночь, братцы. У меня был кошмар, и, вы можете себе представить, он был об одном из этих кусков фильма, который я повиддил днем, про смеющихся малтшиков, применивших насилие к молоденькой цыпе, которая кричала, и на ней красный-красный крофф, а ее шмотки все порваны вэри-хор-рошо. Я сам забавлялся с ними, смеялся и был вроде их вожаком, одетый по последней надцатовской моде. И вот в разгаре этого драстинга и избиения я почувствовал вроде паралич и очень захотел стошнить, а все другие малт-шики вэри громко надо мной смеялись. Тогда я начал дратсинг, чтобы проснуться, и мой личный кроффь лился пинтами, квартами и галлонами, а потом я очнулся в постели в этой комнате. Меня тошнило, так что я слез с кровати, весь трясясь чтобы пройти по коридору в сортир. Но представьте себе, братцы, на двери висел замок. Оглядевшись, я в первый раз заметил, что на окне была решетка. Так что, когда я нашел что-то вроде горшка в шкафчике у кровати, я усек, что отсюда не удрать. Хуже того, я боялся снова увиддить тот сон. Скоро я почувствовал, что уже не хочу тошнить, но я дрейфил лечь обратно в постель и заснуть. Но скоро я все-таки заснул и больше снов не видел.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
– Остановите, остановите, остановите! – кричал я. – Выключите, грязные ублюдки, я больше не могу!
Это было на следующий день, братцы, и я честное слово, изо всех сил старался, и утром и после обеда участвовать в их игре и сидеть, как хор-роший, улыбающийся и умный малтшик на стуле для пыток, а они крутили на экране гнусные сцены насилия, и мои глазеры были широко открыты этими зажимами, чтобы я видел все, а мое тело, рукеры и ногеры прикручены к креслу, так что я не мог двигаться. Сейчас мне дали виддить то, что я раньше не считал таким уж плохим: три – четыре малтшика творили крастинг в магазине и наполняли карманы "капустой", и в то же время забавлялись со старой цыпой, хозяйкой лавки, дав ей толтшок и пустив красный-красный кроффь. Но стук и какой-то треск в голловере, тошнота и жуткая, сухая, режущая жажда в ротере, все было хуже, чем вчера.
– О, хватит! – кричал я. – Так нельзя, пидоры вонючие! И я попытался освободиться от этого кресла, но это было невозможно, я был будто приклеен к нему.
– Великолепно! – кричал этот доктор Бродский. – Ты реагируешь очень хорошо. Еще один, и мы закончим.
Теперь опять было про эту старую войну 1939-45 годов, фильм был сильно поцарапан, в "пузырях" и трещал, и было видно, что его делали немцы. Он начался немецкими орлами и нацистким флагом с этим крючкастым крестом, который любят рисовать все малтшики в школе, а потом были такие гордые и надменные офицеры, вроде немецкие, идущие по улицам, где все было в пыли и воронках от бомб. Потом были видны льюдди, которых расстреливали у стенки, а офицеры отдавали приказы, и жуткие обнаженные тела, брошенные в канавы, прямо как клетки из голых ребер и с белыми тонкими ногами. Потом были льюдди, которых тащили /хотя их кричинг не был записан, братцы, была только музыка/ и били в то время, когда тащили. Тут я заметил, несмотря на боль и тошноту, что это за музыка, которая в записи трещала и громыхала: это был Людвиг-ван, последняя часть Пятой симфонии, и тогда я закричал, как безуммен:
– Остановите! – кричал я. – Остановите, грязные, мерзкие пидоры. Это же грех, гнусный, непростительный грех, ублюдки!
Они не остановили сразу, потому что оставалась минута или две – избитые льюдди, все в крови, потом опять расстрелы, а потом нацистский флаг и – "КОНЕЦ". Но когда зажегся свет, этот доктор Бродский и доктор Брэн стояли передо мной, и доктор Бродский спросил:
– Так что там насчет греха, а?
– А то, – ответил я, и меня сильно тошнило. – Так использовать Людвига-ван. Он никому не сделал плохого. Бетховен только писал музыку.
И тут меня взаправду стошнило, и им пришлось принести сосуд в форме человеческой почки.
– Музыка, – сказал доктор Бродский. – Так ты любишь музыку. Сам я в этом ничего не смыслю. Она полезна для повышения эмоционального уровня, вот все, что я знаю. Так, так. Что вы об этом думаете, а, Брэн?
– Тут ничего не поделаешь, – ответил доктор Брэн. – Каждый убивает то, что любит, как сказал Поэт-узник. Возможно, тут есть элемент наказания.
– Дайте пить, – сказал я, – Богга ради!
– Отвяжите его, – приказал доктор Бродский. – Принесите графин ледяной воды.
Тут подчиненные веки взялись за дело, и скоро я пил воду и был как на небе, братцы. Доктор Бродский сказал:
– Кажется, ты довольно интеллигентный молодой человек. У тебя, кажется, есть и вкус. Вот сейчас ты видел насилие и воровство, не так ли? Воровство – это один из аспектов насилия.
Я не ответил ни слова, братцы, я еще плохо себя чувствовал, хотя теперь уже малэнко лучше. Но это был ужасный день.
– А теперь, – сказал доктор Бродский, – Как ты думаешь, что мы с тобой делаем?
– Вы делаете так, что я плохо себя чувствую; мне плохо, когда я смотрю эти ваши мерзкие извращенные фильмы. Но на самом деле это делают не фильмы. Но я чувствую, что когда вы останавливаете фильм, мне становится лучше.
– Правильно, – сказал доктор Бродский. – Это ассоциация – самый старый на свете метод обучения. А что же в действительности заставляет тебя чувствовать себя больным?
– Эти поганые пидорские вештши, которые отходят от моего голловера и тьелла.
– Забавно, – сказал доктор Бродский, вроде улыбаясь, – племенной диалект. Вы что-нибудь знаете о его происхождении, Брэн?
– Кусочки старого жаргона и рифмы, – ответил доктор Брэн, который уже не казался таким дружелюбным. – Немного цыганщины. Но большинство корней из Славянской Пропаганды. Проникает подсознательно.
– Правильно, правильно, – сказал доктор Бродский, будто нетерпеливо и больше не интересуясь этим. – Ну, – обратился он ко мне, – это не провода. Дело тут не в том, что на тебе укреплено. Это лишь для замерения твоих реакций. Так что же, в таком случае?
Тут я, конечно, увиддил, что я был за дурмен, не понимая, что дело было в уколах в рукер.
– А, – закричал я, – а, теперь я все понял – Грязный, вонючий трюк! Это предательство, вы, пидоры, и больше вы этого не сделаете!
– Я рад, что ты привел свои возражения сейчас, – ответил доктор Бродский. – Теперь мы сможем добиться полной ясности. Мы можем вводить препарат Лудовика в твой организм различными путями. Например, через рот. Но подкожный метод – самый лучший. Пожалуйста, не надо сопротивляться. В твоем сопротивлении нет смысла. Тебе нас не перехитрить.
– Грязные выродки, – сказал я, чуть не плача, а потом добавил:
– Я не возражаю против насилия и всего этого дрека. С этим я смирился. Но насчет музыки – нечестно. Нечестно, что я должен себя плохо чувствовать, когда я слушаю прекрасного Людвига-ван, Г.Ф.Генделя и других. Это показывает, что вы злобные ублюдки, и я вам никогда не прощу, пидоры.
Казалось, оба немного задумались. Потом доктор Бродский сказал:
– Разграничение всегда трудно. Мир един, жизнь едина. Самые блаженные и прекрасные действия в какой-то мере включают насилие: например, любовный акт или музыка. Ты должен принять свою участь, мальчик. Ты же сам сделал выбор.
Я не все усек, но сказал:
– Не надо делать это дальше, сэр, – я малэнко сменил тон, пойдя на хитрость. – Вы уже доказали мне, что весь этот дратсинг, и насилие, и убийство – дурно, ужасно дурно. Я получил урок, сэры. Теперь я вижу, чего никогда не видел раньше. Я излечился, слава Боггу.
И я поднял глазеры к потолку, как святой. Но оба доктора покачали голловерами, вроде печально, и доктор Бродский ответил:
– Ты еще не излечился. Еще многое надо сделать. Лишь когда твое тело будет реагировать на насилие сильно и быстро, как на змею, уже без нашей помощи, без размышления, только тогда…
Я сказал:
– Но сэр, сэры, я вижу, что это дурно. Это дурно, потому что это против общества, это дурно, потому что каждый вэк на земле имеет право жить и быть счастливым, и чтоб его не били, не давали толтшок и не резали. Я многому научился, о, честное слово!
При этих словах доктор Бродский разразился громким долгим смехингом, показав все свои белые зуберы, и сказал:
– Ересь века разума, – или что-то вроде этого. – "Я вижу, что правильно, и одобряю, но делаю то, что неправильно". Нет, нет, мой мальчик, ты должен предоставить все это нам. Но приободрись. Скоро все пройдет. Теперь меньше, чем через полмесяца, ты будешь свободным человеком.
И он похлопал меня по плэтшеру.
Меньше, чем через полмесяца! О, братья и друзья, это было как вечность. Это было как от начала мира и до его конца. Закончить четырнадцать лет в Стэй-Джэй, без снижения срока, было бы ничто по сравнению с этим. Каждый день – то же самое. Впрочем, когда через четыре дня после этого разговора с доктором Бродским и доктором Брэном зашла дьевотшка со шприцем, я сказал: "Ох, не надо!" и оттолкнул ее рукер, и шприц со звоном покатился на пол. Я хотел повиддить, что они сделают. Так что они сделали: четыре или пять здоровенных ублюдков, вэков из низшего персонала, прижали меня к постели, толкая меня и ухмыляясь над самым ликом, и тогда эта цыпа, сестра, сказала: "Дрянной, паршивый чертенок!" Всадила мне в рукер другой шприц и вкатила, что там в нем было вэри грубо и со злостью.
А потом меня, обессиленного, повезли в эту дьявольскую кинушку, как и раньше.
Каждый день, братцы, эти фильмы были почти одинаковы, все удары, избиения и красный-красный кроффь, капающий с ликов и тьелл и брызгающий на линзу кинокамеры. Тут были обычно малтшики, с ухмылками и смэхингом, одетые по последней надцатовскои моде, а если нет, то хихикающие ципы с их пытками, или наци, бьющие людей ногами и стреляющие. И каждый день это желание сдохнуть от тошноты и боли в голловере и зуберах и жуткой жажды становилось все хуже. Пока я не попытался однажды утром надуть ублюдков, разбив голловер о стенку – трах, трах, трах, чтобы потерять сознание, но все, чего я добился – меня затошнило, потому что я увиддил, что это насилие, вроде того насилия в фильмах, так что совсем обессилел, и мне вкатили инъекцию и повезли, как всегда.
А потом настало утро, когда я проснулся, позавтракал яйцами, гренками, джемом и вэри горячим тшайем с молоком и подумал: "Больше так не может продолжаться. Скоро должен быть конец. Я так измучен, что больше мучаться не могу". Я ждал и ждал, братцы, когда же эта цыпа, сестричка, притащит свой шприц, но она не пришла. Потом явился низший вэк в белом халате и сказал:
– Сегодня, дружище, ты можешь идти.
– Идти? – спросил я. – Куда?
– Куда всегда, – ответил он. – Да, да, не смотри так удивленно. Ты пойдешь на фильмы, конечно, со мной. Тебя больше не будут возить в коляске.
– Но, – спросил я, – а как с этим ужасным утренним уколом? /Я был здорово удивлен, братцы, ведь они так старались вгонять в меня этот вештш, "Лудовико", как они говорили/. – Больше не будет этой жуткой тошнотворной штуки, что вгоняли в мой бедный больной рукер?
– С этим кончено, – засмеялся вэк. – На веки веков, аминь. Теперь ты сам по себе, мальчик. Сам пойдешь в эту комнату ужасов. Но пока тебя еще будут привязывать и заставлять смотреть. Пойдем, маленький тигр.
И мне пришлось надеть халат и туфли и пойти по коридору в эту кинушку.
На этот раз, братцы, я был не только вэри болен, но и озадачен. Опять было всякое насилие, вэки с разбитыми голловерами и окровавленные цыпы в разорванных шмотках, молящие о жалости. Потом пошли концлагеря и евреи, и серые, вроде не наши улицы, полные танков и мундиров, и вэки, падающие под градом пуль. Но на этот раз не было другой причины для тошноты, жажды и боли во всем теле, кроме того, что меня заставляли виддить, так как мои глазеры были открыты при помощи зажимов, а ногеры привязаны к стулу, но проводов и прочих штук больше не было на моей кодже и голловере. Так что же, если не фильмы, которые я виддил, могло это делать со мной? Конечно, братцы, что кроме этой штуки, "Лудовико", которая крутилась во мне вместе с кроффью, так что я должен болеть всегда, как только увижу какое-нибудь насилие. Так что я разинул ротер и заревел: "Бу-у-у", и слезы закрыли то, что меня заставляли видеть, как блаженные серебристые росинки. Но эти выродки – белохалатники подскочили со своими платками, чтобы вытереть их, говоря: "Ну, ну, утрем слезы". И опять перед моими глазерами было все ясно, как эти немцы толкали умоляющих и плачущих евреев – вэков, и фрау, и малтшиков, и дьевот. – шек – в такое мьесто, где они все должны были помереть от газа. И опять я заревел: " Бу-у-у", а они вери скор-ро подскочили вытереть слезы, чтобы я не пропустил ни одной вештши, которую они показывали. Это был страшный и жуткий день, о братья и друзья-приятели!
Этой ночью я одиноко лежал в постели, пообедав жирной бараньей тушенкой, фруктовым пирогом и мороженым, и думал про себя: "Черт побери, может у меня еще есть шанс, если я уберусь отсюда сейчас же". Но я был безоружен. Мне не давали здесь бритву, и меня брил через день толстый лысый вэк, который подходил к моей постели перед завтраком, а двое выродков в белых халатах стояли тут же, чтобы, виддить, что я хороший послушный малтшик. Ногти на рукерах обрезали ножницами и стачивали вэри коротко, чтобы я не мог царапаться. Но я был еще скор в нападении, хотя они ослабили меня так, братцы, что я стал как тень того, кем был в старые вольные дни. Так что я вылез из постели, подошел к закрытой двери и начал колотить кулаками вэри хор-рошо, крича в то же время:
– Ох, помогите, помогите! Я болен, я умираю! Доктора, скорее доктора! Пожалуйста! О, сейчас я умру. Помогите.
Мое горло и вправду пересохло и заболело, прежде чем кто-нибуль пришел. Потом я услышал шаги в коридоре и ворчливый голос, и я узнал голос вэка в белом халате, который приносил мне пиштшу и вроде провожал меня на мою ежедневную пытку. Он проворчал:
– Что там? Что случилось? Чго за пакость ты затеял?
– Ох, я умираю, – простонал я. – Ох, жуткая боль в боку. Это аппендицит. Ооооох!
– Аппенди цыпки, – проворчал этот вэк, а потом, к моей радости, братцы, я услышал звяканье ключей. – Если ты что-нибудь попробуешь, дружочек, мои друзья и я будем лупить тебя всю ночь.
Потом он открыл дверь и впустил свежий воздух, как обещание свободы. Я встал за дверь, когда он распахнул ее, и я виддил в свете коридорной лампочки, что он, озадаченный, смотрит, где я. Тогда я поднял оба кулака, чтобы дать ему хор-роший толтшок по шее, но тут, клянусь, когда я мысленно увиддил его лежащим, стонущим или без сознания, и почувствовал, как радость поднимается в моих кишках, как тут же поднялась тошнота, как волна, и я почувствовал жуткий страх, будто и вправду умираю. Я заковылял к постели, охая, а этот вэк /он был не в белом, а в ночном халате/ вполне усек, что у меня было на уме, и сказал: