355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Энн Райс » Вампиры. Опасные связи » Текст книги (страница 28)
Вампиры. Опасные связи
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 15:23

Текст книги "Вампиры. Опасные связи"


Автор книги: Энн Райс


Соавторы: Танит Ли,Поппи Брайт,Таня Хафф,Лиза (Лайза) Таттл,Челси Куинн Ярбро,Нэнси Килпатрик,Джейн Йолен,Элизабет Хэнд,Эдит Несбит,Конни Уиллис
сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 47 страниц)

ДЖЕММА ФАЙЛЗ
Нулевой год

Джемма Файлз родилась в Великобритании, но в возрасте двух лет стала гражданкой Канады. Она получила степень бакалавра искусств и следующие восемь лет писала критические статьи на фильмы для популярных новостных и культурных изданий в Торонто.

Началом ее писательской карьеры можно считать рассказ «Полный рот шпилек» («Mouthful of Pins»), написанный для антологии Дона Хатчисона «Northern Frights 2». С тех пор ее произведения появлялись во многих журналах и сборниках, таких как «Grue», «Transwersions», «Palace Corbie», «Selective Spectre», «Demon Sex», «Northern Frights 5» и «Queer Fear». Международная гильдия писателей в жанре хоррор признала ее рассказ «Старые кости императора» («The Emperor's Old Bones») лучшим за 1999 год, и впоследствии он был перепечатан и в «The Mammoth Book of Best New Horror Volume Eleven», и в «The Year's Best Fantasy and Horror: Thirteenth Annual Collection». По четырем рассказам Джеммы Файлз были написаны сценарии для телесериала «Голод» («The Hunger»).

«Вампиры, как шутят мои друзья, не имеющие отношения к ужасам, это тупиковая концепция, – объясняет Джемма Файлз. – Одни и те же сюжеты, снова и снова повторяемые без каких-либо изменений: слабенький грязный секс, приправленный добрым старым страхом. Но уже после нескольких вечеров поверхностного просмотра становится ясно, что даже самые давнишние произведения предлагают так же много различных типов вампиров, как и характеров людей, которыми они питаются (и, кстати, не все они пьют кровь).

Поэтому я считаю, что вампиры в литературе ужасов являются мировым эквивалентом теста Роршаха. Если ваше воображение ограниченно, то и ваше представление о вампирах будет также ограниченным. Если же нет…»

О приведенном здесь рассказе автор говорит следующее: «В детстве на меня произвела огромное впечатление телевизионная версия „The Scarlet Pimpernel“, [36]36
  «The Scarlet Pimpernel» («Очный цвет», в России выходил под названием «Красный цветок») – роман из цикла Эммы Барстоун (псевдоним – Баронесса Орчи), посвященного событиям Великой французской революции.


[Закрыть]
где играли Энтони Эндрюс, Ян Маккеллен и Джейн Сеймур. Учитывая мои интересы и несговорчивую натуру, я, безусловно, отождествляла себя скорее с агентом Шовленом и его друзьями-революционерами, чем с этим порочным хлыщом сэром Перси. Во всяком случае, этот фильм породил во мне пожизненное увлечение Французской революцией, которое великолепно уживалось с таким же пожизненным пристрастием к историям о вампирах; та же кровь, обезглавливание и общее жестокое потрясение естественного порядка… А поскольку выражение „ожившие кровопийцы“ всегда казалось мне отличным эпитетом для любого представителя новой аристократии, полагаю, что эту историю нельзя расценивать иначе, чем мою попытку немного конкретизировать приведенную метафору, равно как и чуть-чуть позабавиться».

И проходил Я мимо тебя, и увидел тебя,

брошенную на попрание в кровях твоих, и

сказал тебе: «в кровях твоих живи!» Так,

Я сказал тебе: «в кровях твоих живи!»

Книга Иезекииля, 16:6

В самый разгар Французской революции, когда убили короля и выпили его кровь, они все установили заново: новый календарь, новые месяцы, новую историю. Остановили часы нации и вдребезги разбили их механизм; стерли все, что было написано на доске, и саму доску сломали об колено. Новые проекты составлял неудавшийся актер Фабр Д'Эглантин. Он растянул семидневную неделю до десятидневной декады и перекроил месяцы, устроив идиллическую последовательность пасторальных образов: фруктов и цветов, ветра и дождя. Алый блеск гильотины скрылся в отблесках кипящих омаров.

Первый год из начинающейся последовательности должен был стать Нулевым годом. С этого момента начинается отсчет всех происходящих событий. А все, что случалось раньше, просто… пропадает.

Итак, Париж, 1793 год. Термидор, год Третий, как раз перед окончанием Террора…

– Эй, гражданин, ты уже покраснел от стыда.

Я должен встать. Жан-Ги Санстер медленно и лениво размышляет – слова утрачивают очертания, едва успев сформироваться, словно вода, вытекающая из воображаемой ладони, когда вялые пальцы расходятся, не в силах ее удержать. Поднимайся. Действуй. Борись…

Но, вместо того чтобы подняться, он чувствует, как все тело погружается в какое-то странное загадочное оцепенение – руки и ноги тяжелеют и едва двигаются, голова не может оторваться от темно-красной атласной обивки. Жан-Ги откинулся на спинку в экипаже, еще недавно принадлежавшем шевалье дю Прендеграсу, полностью погрузившись и душный сумрак тяжелых бархатных занавесок, и чувствует себя беспомощным микроорганизмом, попавшим в ловушку под слегка выпуклой сферой наполовину прикрытого веком глаза.

Снаружи, где-то совсем близко, слышатся монотонное рычание и кашель Вдовы, национальной бритвы, легендарной машины, рассекающей воздух на площади Революции. Этот великолепный механизм, запатентованный элегантным доктором Гильотеном, навсегда излечивает головную боль, похмелье и бессонницу. Потом раздается шлепок упавшего на доски тела и стук головы в корзине. Весь процесс сопровождается шутками и смехом вязальщиц, [37]37
  Вязальщицы (Tricoteuses – фр.) – женщины из простонародья, настроенные патриотично, регулярно посещали заседания Конвента, Революционного Трибунала и казни с вязанием или шитьем в руках.


[Закрыть]
столпившихся у подножия эшафота, их фригийские колпаки кивают в такт каждому церемонному шагу палача. Эти злобные ведьмы, самоизбранные хранители общественного сознания, пережили уже не одного представителя своих бывших угнетателей. Огромные толпы санкюлотов – бесштанников – кричат в один голос, требуя еще больше свобод, – им всегда мало. Колоссальный кровожадный поток, не имеющий ни истока, ни устья, грозит захлестнуть городские улицы мстительными волнами.

– А тебе известно, какие сложные процессы происходят в теле, чтобы вызвать краску стыда, гражданин Санстер?

Этот медлительный голос – нереальный и тягучий, словно звучащий завиток дыма, – сочится из темно-красной глубины экипажа.

– Я проделал кое-какие наблюдения по этому вопросу, – негромко продолжает он. – Конечно, любительские, но самые тщательные, насколько позволили имеющиеся в моем распоряжении источники.

Жан-Ги, лежа на сиденье экипажа шевалье, чувствует, как изгибается и расплывается его тело, словно нагретый воск под грузом его собственного гипнотического изнеможения; как теряют очертания его сильные, но бездействующие руки и ноги, лишенные сухожилий…

– Румянец вызывается поднявшейся кровью, в чем можно убедиться в определенных точках тела – в сплетении вен, их ведь так легко проследить, почти… прочитать.

Желание лететь, бороться, такое властное и настойчивое. И такое абсолютно… невыполнимое.

– Видишь, вот здесь эти отметины проявляются особенно отчетливо: эти узлы вен и артерий, деликатно обвивающих твои запястья. Еще два более мощных сосуда спрятаны у корня языка. А один, очень длинный и выпуклый, обвивает лишенный костей орган, чье название я бы не рискнул произнести в смешанной компании.

Садится. Безвольно падает. И думает.

Я должен…

– Чувствуешь, как там что-то пульсирует? В той самой – запретной – области?

…должен проснуться.

– Это тоже кровь, друг мой. Кровь, которая – как говорит старая пословица – обязательно проявится.

Но все это сон, напоминает себе Жан-Ги, удивляясь собственной способности мыслить логично. Я умудрился заснуть на посту, что само по себе плохо, но вряд ли непростительно. А поскольку я размышлял о хозяине предателя Дюморье, об этом шевалье дю Прендеграсе – из бывших аристократов, мне и приснился такой странный сон.

В конце концов, Прендеграеа здесь никак не может быть, он ведь бежал от агентов Жана-Ги, как и все поганые аристократишки. А следовательно…

А следовательно, я скоро проснусь и выполню миссию, возложенную на меня Комитетом общественного спасения: поймаю Дюморье и уничтожу это гнездо шелковых гадюк. И все будет как надо.

А в это самое время шевалье (или его призрак – как же иначе он мог здесь оказаться, будь то во сне или наяву?) улыбается, глядя из багрового сумрака на Жана-Ги, и в его улыбке сквозит вежливое, но отчетливое изумление. Мало того что его невысокая, худощавая фигура одета во все красное, так еще и явное отсутствие надлежащей гигиены лишает его аристократической элегантности; ужасный бархатный камзол увенчан аккуратно повязанным, но откровенно грязным галстуком, шелковые чулки протерлись до дыр и свисают на башмаки с пряжками. Темные ободки окружают удлиненные кончики пальцев: грязь или что-то другое засохло под ногтями и почернело.

От слишком белой кожи исходит зловоние, напоминающее о склепе. Даже для не слишком тонкого нюха Жана-Ги запах кажется чересчур резким.

– Судя по узору вен на твоей коже, у тебя избыток крови, гражданин, – слышится ему тихий голос шевалье. – А потому, просто из вежливости, я считаю, что малая часть этого излишка может перейти ко мне.

– Проклятый аристократишка, ты не можешь выражаться яснее? – хрипло восклицает Жан-Ги.

– Вероятно, нет, – следует шелестящий шепот. – Да, как и ни стараюсь… Я даже не буду пытаться.

Узкая напудренная голова ожившего призрака истребленного поколения наклоняется, язык облизывает бледные губы, а Жан-Ги, словно лишившись костей, лежит под ним. Все его органы такие расслабленные и обмякшие…

…кроме одного.

И вот: 1815 год. Снова Париж, поздний сентябрь – старый календарь в совершенно новой империи, улица Оружейников, незадолго до сумерек…

…и поверенный семейства Жирардо встречает Жана-Ги с ключом в руке у двери дома, где когда-то жил Эдуард Дюморье.

С тех пор как Жан-Ги в последний раз был в этой части Парижа, прошло больше десяти лет, и инженеры-строители Наполеона за это время выпрямили большую часть темных аллей, превратив их в расходящиеся наподобие спиц колеса бульвары, обсаженные деревьями, и мощенные камнем – хотя и мало пригодные для пешеходов – улицы. Тем не менее улица Оружейников и сейчас выглядит точно так же, как прежде: узкая дорожка треснувших каменных плит, удерживаемых гравием и известковым раствором, пахнущая помоями и мочой, стиснутая с обеих сторон покосившимися дверями или закопчеными вывесками бакалейщиков, свечников и нотариусов. И в центре квартала возвышается сумрачный и покосившийся дом Дюморье – три не слишком крепких этажа пустых комнат, и это в городе, где за жилые помещения люди дерутся, как из-за упавшего на тротуар франка.

– Люди избегают этого дома, – с готовностью подтверждает поверенный и, слегка пожимая плечами, добавляет: – Ходят слухи, что здесь водятся привидения.

И еще одно дополнение к дополнению, такое отчетливое, словно сформировалось в мозгу Жана-Ги…

Хотя я, конечно, не обращаю внимания на подобные вымыслы, поскольку я рациональный человек, живущий в рациональном и просвещенном государстве обновленной Франции, в эпоху без королей, без тиранов…

И Жан-Ги, в свою очередь, мысленно отвечает: Мы все когда-то были рациональными людьми. И Революция, наше возлюбленное дитя, расцвела по той же причине – Афина с обнаженной грудью рвется к свету сквозь осколки черепа Зевса.

На поверенном Жирардо черный бархатный сюртук, слегка поношенный, но тем не менее праздничный, в руке маленькая атласная маска, а его волосы зачесаны назад и напудрены в «античной манере», отвергнутой двенадцать лет назад. А на его шее, под воротом Жан-Ги замечает край ярко-алой атласной ленты, очень аккуратно завязанной как раз под яремной веной.

– Я вижу, вы оделись для какого-то торжества, мсье.

Поверенный слегка краснеет, словно застигнутый за каким-то недостойным занятием.

– Обычное общественное увеселение, – отвечает он. – Бал Мертвецов. Вы слышали о нем?

– Что-то не припоминаю.

– Там будут танцевать мертвые, мсье Санстер.

А, конечно.

Дома, на Мартинике, где Жан-Ги предусмотрительно скрывался последние десять лет, он прочел в газетах о конце террора, о том, что ярый фанатик-якобинец Максимилиан Робеспьер был сначала ранен выстрелом, а потом казнен на гильотине; что его Комитет общественного спасения распущен, рабство восстановлено, и все вернулось к обычному мирному порядку. Эти известия дали начало короткому, но бурному периоду всеобщего ликования жителей, населявших живописные берега. Танцы продолжались в любое время дня и ночи, и в них участвовали как вольные негры, так и французы-креолы. Все одевались в стиле a la victime – в тонкие белые рубашки или блузы без воротничков, что означало готовность принести себя в жертву на алтарь патриотизма. Все закалывали волосы наверх, максимально обнажая шеи, и повязывали красные ленточки для доброй Вдовы, чтобы она, если потребуется, могла запечатлеть на этом месте свой кровавый и безмолвный поцелуй…

Карточки участников Бала Мертвецов заполнялись согласно понятиям собственной виновности; в них перечислялись имена тех членов семьи, которые имели несчастье познакомиться с изобретением доктора Гильотена, или тех, кого они сами отправили на эшафот. И жертвы, и палачи одевались мертвецами и гордились собой, словно воскресшие родственники короля, все раскачивались и вертелись в медлительном потоке старинной крови – мусор, подхваченный разбушевавшимся течением сточной канавы по окончании сильного ночного ливня.

По камням стучат колеса повозки для осужденных: аристократов, коллаборационистов, предателей и тиранов, просто активно несогласных или невежественных людей – одну бедную женщину арестовали по подозрению в подстрекательстве к мятежу только за то, что она громко звала своего сына к ужину. Так случилось, что мальчишку, так же как и обезглавленного короля, звали Луи. А в противоположном лагере друзья Жана-Ги, революционеры: жирондисты, экстремисты, дантонисты, якобинцы и патриоты всех мастей. Многие из них в конце концов пали жертвами собственной фатальной подозрительности.

А здесь, значит, их преемники и подражатели, оставшиеся в живых, принарядившиеся в шелка, веселятся ночь напролет и накладывают тонкий слой учтивости, даже наслаждения на незажившие воспаленные раны la Mere France. [38]38
  Мать Франция (фр.).


[Закрыть]

На одном таком мероприятии Жан-Ги встретил девушку, впоследствии ставшую ему женой, и несколькими неделями позже заплатил за нее выкуп родственникам. Ее звали Хлоя. Маленькая, скромная и добропорядочная девочка с абрикосовой кожей и почти голубыми глазами; примесь негритянской крови – du sang negre – проявилась в ней гораздо меньше, чем в наружности Жана-Ги, и была почти незаметна даже при самом пристальном рассмотрении.

И только теперь, через несколько лет после ее смерти, он признался самому себе, что в основе их союза лежала не сердечная склонность, а именно эта разница в цвете кожи.

Он смотрит на лужицу у своих ног и в мутной жидкости видит свое отражение: смуглый человек в темном сюртуке – стал старше, но ничуть не бледнее. Светло-каштановые волосы под высоким шелковым цилиндром подстрижены очень коротко, чтобы избавиться от мелких завитков; в тени широких полей прямой французский нос отца и орехового цвета глаза, кажется, совершенно не соответствуют смуглому цвету кожи, доставшемуся от рожденной в рабстве матери. Смешение рас, стоит только присмотреться повнимательнее, проявляется в каждой части его тела; печально известное последствие колонизации, воплощенное в плоти и крови. На его спине даже остались легкие рубцы, правда, они появились после бурных ночей на супружеском ложе.

За легализацию союза его родителей даже не пришлось платить деньги. В те времена его мать давно уже была собственностью семьи Санстер.

Но эти мысли быстро утомляют, не говоря уж о том, что они давно ему знакомы. А до тех пор, когда над Парижем снова поднимется солнце, ему предстоит еще много дел.

– Желаю вам хорошо повеселиться на балу, мсье, – говорит Жан-Ги поверенному. – А теперь, будьте добры – мой ключ.

Он протягивает руку и приятно улыбается. Поверенный снова краснеет и кивает.

– Конечно, мсье, – отвечает он и протягивает ключ.

Жан-Ги начинает подниматься по ступеням, а поверенный кричит ему вслед:

– Возможно, вы найдете помещение не совсем таким, как вы его помните, но это из-за того, что на верхнем этаже какое-то время проживал мсье Дюморье!

Жан-Ги задерживается у двери и бросает на поверенного быстрый взгляд.

– Я могу только надеяться на это, мсье.

1793 год.

Жан-Ги очнулся уже в сумерках на пустой улице; злобная толпа, намеревавшаяся догнать и захватить бывший экипаж шевалье дю Прендеграса, вероятно, обнаружила другую, более достойную цель. Он лежит навзничь на куче мусора у задней двери мясной лавки, его тошнит, и голова гудит от боли. Хотя он и не в состоянии определить, тошнит ли его от физической слабости или от запаха гниющих костей и жужжания вьющихся перед глазами мух, но он поднимается, слыша голос его лучшего агента – ла Хайра, – призывающего открыть глаза, идти или хотя бы подняться…

– Пусть меня поразит богиня рассудка, если мы не думали, что навсегда потеряли тебя, гражданин. Мы опасались, что тебя убили или даже арестовали. Как всех других членов Комитета.

Точно такой же совет давал он сам себе совсем недавно, когда лежал в душном красном сумраке бархатных портьер, придавленный и обездвиженный, в ловушке дьявольски мягкой, но прочной атласной обивки экипажа шевалье.

И вдруг:

– Гражданин Санстер! – Шлепок по щеке поворачивает его непомерно отяжелевшую голову влево. – Тебя загипнотизировали? Я говорю, мы никак не могли тебя найти.

Ну… теперь вы меня нашли. Неужели…

– Гражданин?

Голос шевалье в крови Жана-Ги превратился в едва слышный шепот. Его невидимый взгляд из-под красной маски мелькает перед глазами, словно далекие горячие зарницы.

Он трясет головой, все еще ощущая жжение от прикосновения ладони ла Хайра. Заставляет себя шевелить языком и губами.

– …комитет.

– Комитета больше нет, гражданин. Развеян по ветру.

– Гражданин… Робеспьер?

– Арестован, ранен, челюсть держится только на повязке. Завтра он поцелуется со Вдовой – и мы тоже, если только не уберемся из этого вонючего города как можно скорее.

Жан-Ги слабой рукой опирается на плечо ла Хайра и с трудом поднимается на нош; горло распухло, губы и десны саднит, в одном уголке рта появляется теплая струйка свежей крови, уже застывший кровяной сгусток прилип к коренным зубам, у корня языка. Пока он встает, появляется еще кровь; она приклеивает полотно расстегнутой рубашки к левому соску на груди. А когда Жан-Ги делает шаг, он замечает, что и его брюки склеились и потемнели от засохшей крови, там…

…в запретной области…

На одном запястье горит воспаленная полукруглая рана, окруженная кровоподтеком. При виде этого болезненного полумесяца в голове всплывают то ли воспоминания, то ли остатки сна: маленький шершавый, как у кошки, язычок шевалье плотно прижимается к тонкой коже чуть выше голубоватой вены.

Я оставил на тебе свою метку, гражданин.

Жан-Ги подносит руку ко лбу, кашляет, видит, что пальцы стали влажными и красными. Опускает взгляд на открытую ладонь и обнаруживает, что она полна крови, смешавшейся с потом.

– Дюморье, – с трудом произносит он, – тоже… взят?

– Несколько часов назад.

– Отведи меня… в его комнату.

А теперь небольшое отступление. Можно с предельной точностью утверждать, что Жан-Ги никогда – до настоящего времени – не придавал никакого значения россказням старух о том, будто аристократы утоляли свой голод за счет черни, что они буквально жирели, поедая плоть бедных и несчастных людей. Все это чистая риторика, народные сказки и метафоры, как в памфлетах Камилла Демулина: «Церковники и аристократы – настоящие вампиры. Стоит только посмотреть на их лица и сравнить с цветом собственной кожи».

Хотя, надо признать, в лице шевалье дю Прендеграса, как ему смутно припоминалось, не было ни малейшего намека на краску… здоровья, или чего-то еще.

Вскоре после возвращения на Мартинику у Жана-Ги состоялся непродолжительный разговор с английским врачом по имени Габриэль Кейнс, известным благодаря его десятилетним попыткам определить причины (и способ лечения) настоящей чумы болот, называемой желтой лихорадкой. Жан-Ги, разгоряченный одной или двумя бутылками отличного кларета и ободренный обещанием доктора хранить секрет, поведал ему историю встречи с шевалье во всех подробностях и даже продемонстрировал отметины на запястье и…

…везде.

Эти незаживающие раны время от времени, словно повинуясь какому-то загадочному сигналу, открывались и начинали кровоточить. Возможно, они реагировали на невидимый переход их создателя сквозь трещины между известными и неизвестными областями их общего мира, не нанесенными на карту?

Можно подумать, мы когда-то находились в одном и том же мире – такой, как я, и такой, как…

…он.

– А здесь у вас, мсье Санстер, – принялся объяснять доктор Кейнс, осторожно касаясь блестящей тонкой кожи, и все же причиняя томительную зловещую боль, – постоянное скопление застоявшейся крови. Мы, костоправы, называем это гематомой, на латыни haematomane, или сгусток крови.

Доктор объяснил Жану-Ги, что в этом полушарии – даже на его родном острове – обитают летучие мыши, чья генетическая особенность послужила прообразом тех мифических чудовищ, о которых упоминал Демулин. Слюна этих летучих мышей содержит в огромном количестве коагулянты – смесь химических веществ, которые, попадая в открытую рану, способствуют кровотечению и даже усиливают его. Но при этом он добавил:

– Однако я лично никогда не слышал, чтобы подобная реакция возникала при попадании в кровь слюны человека, даже из такого семейства, как ваш бывший компатриот-якобинец, который, по вашим словам, обладал потребностью пить кровь.

Из чего можно сделать заключение об огромной роли науки в данном рассказе.

И теперь, снова приближаясь к обители Дюморье, Жан-Ги поднимается по скрипучим ступенькам к давно запертой двери на ржавых и тугих петлях и ощущает, как прошлое смешивается с настоящим…

Сейчас, в 1815 году, он ступил в тесную мансарду с низко нависшим потолком, забитую античной мебелью, с чудесными парчовыми портьерами, изъеденными молью и изрядно пропылившимися, стульями в стиле Людовика Четырнадцатого, с гнутыми спинками и треснувшими ножками. Расколотые шкафы и мрачные закопченные стены, исписанные непристойными словами.

На одной стене черной плесенью расползлось зловещее пятно. Силуэт огромной полумертвой серой летучей мыши.

Жан-Ги с удивлением обводит ее контуры. Вспоминает 1793 год…

…окровавленное ложе, заваленное трупами, которые оставили гнить у этой самой стены, тот же самый полупрозрачный силуэт, но кроваво-красный, резко выделяющийся на фоне белой штукатурки.

О, как Жан-Ги тогда уставился на него – он онемел от потрясения и стоял неподвижно, пока ла Хайр перечислял все подробности дня, украденного у него полуденным сном. Ла Хайр рассказал, что агенты Комитета долго не могли взломать дверь, а когда ворвались в квартиру, Дюморье, едва успев уложить последнего мертвеца, поднял голову и злобно усмехнулся. В его руке был зажат острый шпатель, и он, не переставая улыбаться, поднял руку и…

…повернул острием к себе, а потом перерезал горло, хотя они кричали ему, чтобы он остановился.

Под распростертым крылом пятна Жан-Ги закрывает глаза и позволяет мыслям вернуться еще дальше – к самому началу, до того, как Термидор преградил революционный поток, до того сна в экипаже шевалье, найденного впоследствии пустым и ободранным на краю ямы, наполненной отрубленными головами и известью, до отчаянного бегства Жана-Ги и ла Хайра в Кале, а оттуда – на Мартинику, где ла Хайр будет служить старшим надсмотрщиком в поместье Санстера до самой своей естественной смерти. К самому началу.

Или, по крайней мере, к весьма ограниченной версии Жана-Ги.

Итак, снова 1793 год. Пять часов давно минувшего «августовского» дня, когда солнце склоняется над изломанными крышами улицы Оружейников, стекает по водосточным канавам вместе с остатками сильного ночного ливня. Жан-Ги и ла Хайр сидят вместе в кафе за шатким столиком у выходящего на улицу окна. Они ненадолго сняли трехцветные шарфы и ленточки, прихлебывают отвратительный кофе и прислушиваются к громыханию колес повозки с сегодняшними осужденными, доносящемуся с вонючей улицы. В то же время они оба не сводят взглядов с верхнего окна дома Дюморье, убежища подозреваемого в предательстве, считавшегося (до того, как дом перевели в разряд «отеля для граждан») частью наследственных владений некоего шевалье дю Прендеграса.

– А кто такой этот Прендеграс? – спрашивает Жан-Ги у ла Хайра.

– Бывший аристократишка, кто же еще? Как и все они.

– Да, конечно, но кроме этого?

Ла Хайр пожимает плечами:

– Какая разница?

В этот неприглядный дом, стоящий по другой стороне улицы, часто входили другие аристократы – мужчины, женщины и даже дети, – имевшие письменные разрешения ходить по улицам Парижа, но не покидать его пределов. Но редко кто из них вновь появлялся на улице. Возможно, их привлекала репутация Прендеграса, как «одного из наших», и они возлагали на его подручного Дюморье надежду обрести спасение или убежище. Тот факт, что позже их уже никто не видел, доказывал, что их надежды не были тщетными.

– Канализация, – высказывает свое предположение ла Хайр. – Сточные канавы в прошлом неплохо нам послужили, когда приходилось прятаться от роялистских мерзавцев после заседаний в клубе «Кордильеры»…

Жан-Ги усмехается:

– Потайной выход, вероятно, из погреба? А потом вниз по реке со всем этим мусором и к далеким берегам на каком-нибудь средиземноморском корабле?

– Это вполне возможно.

– Так говорили и проклятые церковники, когда речь шла о воскресении Христа.

Он грубо хохочет.

– А, не стоит так огорчаться по этому поводу, гражданин. Зачем? В конце концов, они заплатили сполна, эти толстозадые попы, за все свое отвратительное вранье.

Да, конечно. Жан-Ги, кивая, с улыбкой вспоминает. Они заплатили сполна в объятиях Вдовы, как до них заплатили король и его австрийская шлюха.

Тем временем на улице появляется гораздо менее возвышенная дама с явно дурной репутацией, вероятно не нашедшая себе достойного занятия в толпе, окружавшей венчальную тропу Вдовы. Завидев двух мужчин, она задирает юбку, демонстрируя Жану-Ги сначала алую нижнюю сорочку, а потом и треугольник таких же красных волос в промежности. Ла Хайр окидывает ее взглядом, беззубо усмехается и хихикает; Жан-Ги предпочитает игнорировать ее усилия и в ответ на свою politesse получает грубый презрительный жест. Он не намерен демонстрировать неожиданный приступ гнева и отводит взгляд, снова возвращаясь к окнам мансарды…

А там, между изъеденными молью портьерами, появляется другое женское лицо: из темноты позади треснувшего стекла выглядывает фарфорово-гладкая маска девушки, мертвенно-бледная в тени предположительно пустой квартиры. Она висит неподвижно, как восковые головы в музее гражданина Кертиса – студии скульптора, где изображения обезглавленных друзей и врагов Франции изготавливаются со слепков, сделанных его «племянницей» Марией. В один из дней Мария Гросхолтц бросит Кертиса на растерзание толпы, которой он служит, а сама, обвенчавшись с другим мужчиной, уедет в Англию. Там она, воспользовавшись полученными навыками, откроет собственный музей, но уже под другим именем – мадам Тюссо.

Какое белое лицо. И окруженные глубокими тенями глаза. Черты лица, когда-то царственно-величавого, теперь не выражают ничего, кроме тоски и безропотной покорности. Тот же самый взгляд встретит Жана-Ги после рейда с ужасной груды тел, завалившей ложе Дюморье. Эта гордая аристократка, беззаботно раскинувшая руки, с обнаженной кожей, испещренной пятнами, – как и у всех остальных лежащих вместе с ней жертв…

(Как и лоб самого Жана-Ги сейчас, в 1815-м, когда он изучает невидимую точку на стене, где в результате ухода Дюморье появилось влажное пятно.)

…кровавого пота.

А вот и его «старый недуг», как он назвал это состояние во время краткой консультации с доктором Кейнсом. Периодически повторяющееся истечение крови, регулярное, как дыхание, нежеланное, как ночной кошмар, постоянно вызывающее покраснение его кожи, и не только это.

И сейчас, как и тогда, Жан-Ги спрашивает себя: зачем тогда выглядывать? И зачем прятаться, если время от времени отодвигать портьеру и демонстрировать враждебной улице свое специфическое лицо?

Но…

Он вспомнил, как что-то бормотал шевалье, слушавшему его с выражением вежливого равнодушия на лице.

– Вы, аристократы… такие упрямые…

– Да, гражданин.

– Как та девушка. Которая…

– Появляется в окне Дюморье? Конечно.

– Но откуда… – Он решительно сопротивляется нарастающей апатии и пытается закончить фразу: – Откуда… ты знаешь?..

И шевалье, почти повторяя жест ла Хайра, пожимает мускулистым плечом, прикрытым прекрасным алым бархатом.

– Я просто знаю, гражданин Санстер.

Он то ли шепчет, то ли жужжит? Да, точно, это жужжание, такое тихое и близкое к его щеке, что Жан-Ги ощущает вибрацию во всех потайных точках, где избыточная кровь накапливалась, а теперь начинает сочиться из его медного тела, в котором смешались две расы.

А кто же, как вы думаете, мог приказать ей выглядывать?

На Мартинике, располагая временем и деньгами, находясь на безопасном расстоянии от окрашенного кровью сатанинского берега, Жан-Ги предпринял осторожные попытки в исследованиях долгой и достаточно запутанной истории рода Прендеграса. Занятие увлекло его, и вскоре накопилось множество недоступной ранее информации – фактов, которые невозможно было получить ни во время Революции, ни до нее.

Он словно ковырял незажившую рану, ощущая одновременно боль и удовольствие. Но совершенно очевидно, что на полное излечение рассчитывать не приходится, так какая разница, что обнаружит Жан-Ги в процессе своих изысканий?

Шевалье Жофруа д'Ивер, первый представитель этого рода, получил титул во время Крестового похода под предводительством Ричарда Львиное Сердце, за успех в битве при Акре. Старая история гласила: в сражении было захвачено около трех сотен язычников, но двигаться с такой массой пленников к истинной цели – святому городу Иерусалиму – было бы довольно затруднительно, и вспыльчивый Плантагенет, не желая отпускать добычу, приказал всех их обезглавить на месте. Были построены плахи, вырыты ямы для сжигания, и в течение трех полных дней обезглавленные тела сыпались лавиной из-под неутомимых мечей д'Ивера и его товарищей, пока не иссяк поток ожидавших своей очереди жертв.

После того как работа была выполнена, как свидетельствуют записи очевидцев, добрые христианские рыцари залили ямы «греческим огнем» и уехали, оставив после себя сожженные трупы.

– Совсем как вы сами в эти сентябрьские дни, – пробормотал знакомый голос над ухом Жана-Ги. – Триста семьдесят восемь пленников, ожидавших суда в Консьержери, были отданы на растерзание злобной толпы твоих товарищей-патриотов, и всех их разорвали в клочья прямо на улицах.

Прикрыв глаза, Жан-Ги вспоминает группу бегущих мимо него женщин – с красными по локоть руками, пьяных от крови – со связками ушей, украшающих открытые лифы платьев. Вспоминает, как бесновались и хохотали добропорядочные горожане, взобравшиеся на скамьи, чтобы лучше видеть еще бьющееся сердце принцессы Ламбалье, вырванное из груди, когда палач бросил его в кубок с бледной аристократической кровью и произнес тост за здоровье Революции. Вспоминает и светочей свободы: мрачного Жоржа Дантона, страстного Камилла Демулина…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю